- 57 -

§ 4. Второе судоговорение - приговор 4 февраля

 

Последнее слово Пименова и комментарии к нему; последнее слово Вайля и Данилова; последнее слово Вербловской и комментарий; последнее слово Заславского; приговор; толпа сочувствующих

 

Назавтра началось с меня:

 

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОГО ПИМЕНОВА:

"Мое последнее слово будет состоять из двух частей: первая часть будет общей, а затем я коснусь предстоящего приговора.

Ненормальность в моем поведении - я имею в виду политическое поведение - очевидна. Я вырос в советской семье, мой отец в годы Гражданской войны работал в органах ВЧК. Никаких контактов с заграницей, хотя бы в форме прослушивания радиопередач, у меня не было. И то, что я совершил поступки, которые квалифицируются как контрреволюционные преступления, - это вопиющая, казалось бы, ненормальность. Казалось бы, каждый, кого интересуют судьбы молодежи в советской стране, должен заинтересоваться причинами этого. Но ни в речи гражданина Демидова, который поддерживал обвинение на предыдущем процессе, ни в речи гр.Ронжина, представляющего государственное обвинение на настоящем процессе, такого анализа не было.

Я не буду полностью пересказывать содержания моих собственноручных показаний от 13 и 15 июля 1957, которые как раз посвящены причинам такой ненормальности. Они слишком длинны, Скажу лишь основное.

Все дело в том, что сталинские годы я прожил с открытыми глазами.

Значительная часть моего детства прошла в Магадане. Там, в бухте Нагаево, я видел в 1944 следующую картину: людей штабелями укладывали на землю, связывали веревками и так в штабелях подавали на пароход. Это были заключенные. Я не знаю, за что они находились в заключении, по чьему приказанию их грузили таким образом. Но эта картина навсегда осталась у меня в памяти. Мне было 13 лет. И вот впоследствии, когда я слушал лекции но основам марксизма-ленинизма, лекции по педагогике, я иногда закрывал глаза и видел эту картину. И я спрашивал себя: с кем я? С теми, кто грузит, или с теми, кого грузят?

Я часто слушал рассказы отца об Октябрьской революции, читал много книг о ней, читал, в частности, высоко оцененную Лениным книгу Джон Рида "10 дней, которые потрясли мир". Эта книга еще несколько лет назад подлежала размалыванию на макулатуру "как устаревшая". А студентам в качестве высшей мудрости преподносился "Краткий курс", где исторические события излагались в искаженном виде.

Исходя из таких и подобных им размышлений, я подал в 1949 заявление о выходе из комсомола. Я не берусь решать, был ли я прав тогда. Я знаю, лишь как со мной тогда поступили: меня объявили шизофреником. Повод всегда можно найти: кроме факта выхода из комсомола, доказательством наличия у меня бредовых идей послужил листок с переписанным мною без указания автора произведением Горького "Человек".

Я не хочу перечислять все, что делалось до 1953, это всем известно.

Гражданин прокурор сказал, что хотя в прежнем приговоре нет эпизодов, относящихся к 1949-53, и он не просит признать меня виновным но этим эпизодам, тем не менее, но его мнению, суд должен учесть эти эпизоды как характеризующие мою личность. Поэтому я тоже скажу б этом несколько слов. Речь идет о моих

 

- 58 -

дневниковых записях, в первую очередь в стихах. В качестве примера можно привести такие:

Сталин

"в двадцатом стал генсек ЦК,

Но всем ворочал мудрый Ленин,

А Сталин, его скрытый тенью,

В то время был совсем не великан."

В то время это было явной антисоветчиной, а сейчас это общепризнанно. И надо помнить, что все преступления и беззакония, которые тогда совершались, творились не от имени Берии или Абакумова, даже не от имени Молотова или Кагановича, а от имени Коммунистической партии и советского правительства. Поэтому, если я в своих записях того времени и допустил резкие высказывания против последних, то я по справедливости не могу признать себя виновным в этом. В своем докладе "О культе личности и его последствиях" в закрытом заседании XX съезда Н.С.Хрущев сказал:

"Грубые нарушения социалистической законности, массовые незаконные репрессии честных советских граждан, аресты и ссылки без суда и следствия - порождали неуверенность среди населения, вызывали страх и озлобленность."

Это - общий социальный закон. А я - индивидуальная иллюстрация к этому закону. Действительно, иногда у меня возникала озлобленность, хотя я всячески старался, чтобы ее не было.

Что касается моего отношения к мероприятиям партии по исправлению последствий культа личности, к решениям XX съезда, то я должен сказать следующее: в 1955-56 среди моих знакомых не было человека, который радовался бы столь же сильно, как я. Среди моих знакомых были такие, которые впервые узнали о преступлениях, совершенных в период культа личности, и начали сомневаться. Но таких, которые радовались бы больше меня, не было. Я видел: несправедливо осужденные реабилитируются, излишняя централизация устраняется. И я был очень рад, что правительство и партия сами так решительно исправляют старые ошибки. Но я опасался, что хорошие решения так и останутся решениями, а на практике мало что изменится, а через несколько лет, может быть, и вообще все пойдет по-старому. Ибо не все можно сделать указом, инструкцией. Большое значение имеют сложившиеся навыки. Конституция у нас - я всегда это говорил и сейчас повторяю -самая демократическая. А вот "порядки", привычки, сложившиеся у нас за долгие годы вопреки конституции, неправильны. Единственная гарантия того, что культ личности не повторится, это по моему мнению - развитие самодеятельности населения. Только к этому и сводилась вся моя деятельность, во всяком случае, до 21 декабря.

Я не могу сказать, что занимался антисоветской деятельностью, ибо я всюду встречал ободрение и поддержку. Не было пи одного человека среди моих знакомых, который осуждал бы мою деятельность в целом, по ее направленности. Были споры по частным вопросам, но в целом то, что я делал, никто не осуждал. Характерна разница с 1949 годом: тогда все, даже отец, сказали, что я был неправ, выйдя из комсомола, и я, как известно, в него вернулся... А теперь было совсем иное: сочувствие и поддержка. Антисоветская деятельность - это деятельность антинародная, а я против народа не шел, доказательством чего как раз и является то, что ни с чьей стороны не было ни малейшего осуждения, а была лишь активная поддержка.

Теперь о моей деятельности после 21 декабря. Никому из подсудимых не инкриминируется участие в событиях 21 декабря. Таким образом, даже следственные

 

- 59 -

органы не считают преступлением то, что группа молодежи попыталась собраться в сквере на пл.Искусств, чтобы обсудить творчество художника Пикассо. Тем не менее, когда в этот же день в ЛОСХ студентка консерватории Красовская заявила, что действия милиции, не допустившей этого обсуждения, неправильны и создают аракчеевский режим в искусстве, ее арестовали. Красовская пробыла в тюрьме 14 дней. Трудно описать, что женщины переживают в тюрьме. Вот Вербловская была здорова, а сейчас кровью стала харкать. Красовская ничего не сказала не только против советской власти, но даже против какого-либо действия правительства. В ее речи было лишь замечание по частному вопросу о действиях ленинградской милиции. Поэтому ее арест ни в какие ворота не лезет.

Причем это не только меня задело. Все свидетели из Библиотечного института также говорили здесь о том, как сильно были они потрясены этим фактом. Инициатива перехода к нелегальной деятельности принадлежала не мне. Следствие не вызвало в качестве свидетеля Кокорева, ну, оно, видимо, знало, что делало. Я говорю это не потому, чтобы я хотел за чью спину спрятаться; в этом процессе не нашлось бы столь широкой спины. Если меня называют инициатором и организатором группы в Библиотечном институте, чтобы мне увеличить срок, - я стерплю. Но в целях установления истины и понимания причин я должен сказать, что это неверно: там группа возникла стихийно и так же стихийно распалась.

Венгерская революция 1956 произошла после того, как в СССР и Венгрии был проведен целый ряд очень хороших реформ. Я видел здесь аналогию с польской революцией 1863, которая также произошла вскоре после того, как в России был проведен ряд важных реформ. Я имею в виду не только освобождение крестьян, но и судебную реформу и другие реформы. Это также было справедливое народного движение, которое объективно способствовало реакции. Ибо польское восстание 1863 вызвало поворот к реакции в России. И вот я опасался, что венгерская октябрьская революция вызовет поворот к реакции у нас, и считал нужным этому противодействовать.

Так я расценивал свою деятельность тогда. Как я оцениваю ее сейчас? Это для суда не так важно, ЧТО я думаю сейчас, важнее, из чего исходил я тогда. Кроме того, мне трудно ответить на этот вопрос, ибо я уже в течение более чем 10 месяцев оторван оттого, что делается на воле, не имею возможности читать газеты, слушать радио. А ответ на этот вопрос целиком зависит от того, ЧТО делается на воле. Если на воле сейчас порядки таковы, как было в 1920-22 годах, т.е. при Ленине, то моя деятельность, особенно нелегальная преступная деятельность, была вредной. Если же сейчас порядки примерно 1930-34 годов, т.е. периода начала культа личности, то в этом случае я считаю свою деятельность полезной и правильной.

Субъективно я всегда исходил из интересов нашей страны, из интересов социализма, интересов советской власти. Дело суда - оценить, насколько мне это удалось.

Я считал, что для развития социализма необходима свобода обсуждать - и иногда осуждать - действия правительства. Известно, что в истории нашей страны был период, когда правительство в целом приняло много неправильных мер, таких, как выселение целых народов, массовые репрессии и т.п. Поэтому не всякая антиправительственная деятельность является антисоветской.

И во всей своей дальнейшей деятельности, всю свою жизнь я буду продолжать руководствоваться интересами социализма - как я их понимаю.

Я хотел бы, граждане судьи, чтобы вы в совещательной комнате вспомнили, что диктатура пролетариата и, в частности, ее карательные органы, одним из которых

 

- 60 -

является суд, предназначены для подавления ЭКСПЛУАТАТОРСКИХ КЛАССОВ, и решили - являюсь ли я представителем этих классов.

Я уже говорил, что считаю социализм лучшим общественным строем. Я никогда не думал о реставрации капитализма. Капитализм для меня воплощение всего самого худшего. Как я часто говорю, капитализм в моем представлении тождествен фильму "Рим в 11 часов".

Говоря анкетным образом, у меня нет никаких родственников ни за границей, ни с имуществом до революции.

Теперь перейду к вопросу о приговоре. Гражданин представитель государственного обвинения предложил приговорить меня к 10 годам лишения свободы, Вербловскую - к 3 или 4 годам... Чем он при этом руководствовался, я понять не могу. Я вспоминаю, что в царское время, известное своей жестокостью, существовал "Союз борьбы за освобождение рабочего класса". Этот Союз занимался изданием и распространением листовок с призывами к борьбе с царизмом, организацией забастовок и т.д. Деятельность Союза была раскрыта правительством, и руководитель Союза В.И.Ленин был осужден. И сколько же он получил? Три года - не тюрьмы, не каторги, а просто ссылки. Может быть, Вербловская гораздо опаснее для советского строя, чем Ленин для царского? Тогда, конечно, ей надо дать столько, сколько просил прокурор.

Дело суда - решить, виновен ли я, и определить меру наказания. Захочет суд практически вычеркнуть меня из жизни - ну, что же, я знал, что я делал. Я не несовершеннолетний Вайль и не влюбленная Вербловская.

В заключение еще два замечания. Гражданин прокурор утверждал, что у меня на квартире происходили собрания антисоветской организации. Действительно, у меня дома были собеседования но истории: я рассказывал, что знаю, о Гапоне, Каляеве и других, выдвигая на первый план личные качества общественных деятелей, а не расстановку классовых сил. Я не скрываю, что рассказывал с антимарксистских позиций. Но я совершенно не понимаю, как можно утверждать, что я делал доклады с антисоветских позиций, если я говорил о деятелях, последний из которых был повешен 51 год назад, а советская власть существует 40 лет. Далее если можно еще спорить, была ли организация в Библиотечном институте, то называть организацией собрания у меня дома - это явная нелепость. Даже следствие не называло это организацией, а прокурор теперь называет. Эта несправедливость касается не столько меня, сколько свидетелей. Люди приходили ко мне домой, чтобы послушать мои историографические соображения, а сейчас они оказываются зачисленными в разряд членов антисоветской организации. Это - вопиющая несправедливость.

И последнее. В обвинительном заключении часто, а в прежнем приговоре - два раза употребляется слово "клеветнический" но отношению к моим статьям и моей информации. Я допускаю, что суд может расценивать мою информацию как вредную, как тенденциозную, даже как злобную и антисоветскую. Но для того, чтобы утверждать, что она клеветническая, надо доказать, что я лгал. Этого никогда не было. Моя совесть ученого требовала, чтобы я собирал лишь достоверные факты. И я всегда к этому стремился. Другое дело, насколько мне это удавалось. В судебном следствии выяснилось, например, что я был обманут с одним вопросам. Но я всегда стремился лишь к правдивости. Слово "клеветнический" оскорбительно. Я прошу суд, чтобы в приговоре этого слова не было."

 

- 61 -

Помню, Иру очень расстроила формула "влюбленная Вербловская". Я прибег к ней, как и к "несовершеннолетний Вайль", исключительно ради преуменьшения значения Вербловской и Вайля (и он, к слову, нисколько не обиделся; мало ли что говорится на суде или на следствии!). Штампы, формулы, особенно лапидарные, обычно врезаются в память. И я рассчитывал, что судьи будут под влиянием этой формулы во время написания приговора помнить про несамостоятельную роль Вербловской, которой двигала любовь. А так как среди подсудимых есть заведомо самостоятельный Заславский, которому прокурор требует до двух лет, то и Ире дадут не больше. Ведь срок тогда - не то, что после отсидки - казался долгим, нескончаемым, непереносимым... И рвался я изо всех сил сократить его ей. Она же услышала во "влюбленной Вербловской" презрение к ней, к не-личности, к немыслящему индивидууму, а ТОЛЬКО влюбленной. Не заслуживающей, чтобы с ней самостоятельно считались. В слезах она отвернулась от меня и не хотела внимать никаким резонам. Чем убедительнее я ей доказывал, что мои слова вполне в духе избранной ею же линии доказывать, что она "была лишь хозяйкой, которая разливала чай и выходила на кухню", тем более обиженной делалась она. Этот инцидент в огромной степени повлиял на содержание - и еще сильнее на тон - ее последнего слова. Следовательно, и на приговор, ибо, по моему убеждению, приговор Вербловской на 80% определился тоном ее последнего слова.

Другая моя фраза переполошила адвокатессу, а за нею и всех родственников Иры (напомню, что в зале суда родственники не присутствовали; пускать - избирательно - на такие процессы родственников стали только в семидесятые годы). По своей медицинской безграмотности я выразился "кровохарканье", тогда как у Иры всего лишь систематически шла носом кровь. Стала идти в тюрьме, конечно, на воле не было ничего подобного. Родные засуетились, вообразив, будто у нее туберкулез - "наследственность" - да "уже в такой форме". Заукоряли Кугель, что та не провела медицинского обследования, как провели Заславскому. Но на первом же свидании с отцом Ира успокоила всех, растолковав, что я - как всегда - поднапутал. Так ли уж "просто напутал"? При первом же рентгене в лагере в июне 1958 году у заключенной Вербловской обнаружили следы недавнего активного туберкулезного процесса. Спрашивается, ЧТО двигало моим языком?

"Твои слова на суде, совершенно курьезные, оказались зловещими," - писала она мне, уже вернувшись из больницы в рабочую зону.

А вот где я напутал умышленно, так это в сравнении с 1863 годом. Я знал, что судебная реформа - 1866 года. Но в то же время комплекс реформ, осуществленных с 1855 года до польского восстания НЕ СВОДИТСЯ к одному освобождению крестьян. В зале суда, без книг-справочников, без цитат довести до сознания эту мысль, равно как и растолковать, что судебная реформа, намеченная к проведению рескриптом осени 1862 года, была бы без польской революции полнее и кардинальнее, гиблая задача. Поэтому я прибегаю к "рельефно-приблизительному изображению". Суть процесса реформы сверху, окраинная революция снизу, отшатывание верхов в реакцию - изображена мною правильно. Даже "инородческий обертон" присутствует. Всякий, мыслящий по существу, сумеет заметить мою неточность и подставить на место "судебной реформы" два-три других нововведения, случившиеся до 1863 года; при этом я великодушно предоставляю ему повод почувствовать свое превосходство надо мною. Ну, а коли такой "мыслящий по существу" еще и склонен решать ТРУДНЫЕ задачи, то он может попытаться поискать

 

- 62 -

емкую формулировку, пронявшую бы моих слушателей в тот момент, где была бы названа ГЛАВНАЯ РЕФОРМА 1855-1862 годов, а именно - разрешение и даже стимулирование подданных со стороны царя высказывать собственные мнения насчет переустройства сложившегося законного и привычного порядка управления! Займитесь, в порядке домашнего задания.

Здесь я инстинктивно опирался на две привычки моей натуры. Я был преподавателем. Следовательно, я был обязан время от времени произносить неверные высказывания, дабы стимулировать работу мысли своих учеников. Помню, году в 1951 я, читая скучнейшую книгу по дифференциальной геометрии, пришел к выводу, что во всякой научной книге (кроме справочников, но я справочников не пишу, это иной жанр) должны непременно присутствовать опечатки. Для-ради того, чтобы от скуки безукоризненности читатель не заснул. Дабы в читателе развивалось сознание равенства с автором, начинающееся с несогласия с написанным, подтверждающееся доказательством, что написанное - ошибочно. Конечно, для самолюбия лектора или автора это обидно, но для науки и для поиска истины - полезно. Во-вторых, мне привычна была физическая литература. А в ней все позволяют себе называть Землю - шаром, превосходно сознавая, что Земля - никакой не шар, а сплюснутый эллипсоид. Даже если повышать уровень точности, не эллипсоид, а гораздо более сложная фигура. Но, увы, историки никогда не получали геометрического образования и воображают, будто бы могут "точно" описывать "исторические фигуры" - а они куда как посложнее геоида! Их никогда не учили "разлагать в ряд", и они не умеют - за редчайшими исключениями - "выделять главный член разложения", занимаясь вместо того достижением иллюзорной точности. Само собой, там в зале суда этих пояснений я давать не мог. Кабы мог, то мне и не нужно было бы прибегать к кратной-рельефной формулировке!

Не заговорить же про весь этот комплекс идей, связанных с революциями, я не мог. Мне казалось долгом своим предостеречь присутствовавших в зале моих друзей, что в стране наступают годы реакции. Мне очень уж надо было для души произнести баррикадные слова: "Венгерская Революция Пятьдесят Шестого Года" и напомнить тем самым, что я не сдаюсь и не отрекаюсь.

Моя самооценка последнего слова и зала суда видна из следующих моих слов Эрнсту пару месяцев спустя, на свидании:

— Конечно, мое последнее слово, вероятно, намного хуже, чем последнее слово Димитрова, но есть одна существенная разница: ни одни немец, присутствовавший в зале суда, не крикнул Димитрову: "Привет!"

Эрнст же писал мне, что при произнесении последнего слова и при чтении приговора я радостно улыбался.

 

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОГО ВАЙЛЯ

Граждане судьи!

На скамью подсудимых и в камеру-одиночку меня, как ни странно, привела тяга к знаниям. Мы, молодежь, стремимся обсуждать, оценивать, взвесить все, что нам дают. Знакомство с Пименовым представляло для меня большой интерес в том отношении, что я получал от него интересную литературу, которую нигде в другом месте я достать не мог. Я имею в виду, например, книгу Джон Рид, переводы речей Тольятти, Тито, Карделя, перевод статьи Яна Котта, конспект доклада Хрущева и т.д. Вся эта литература - не криминальная. Изо всей литературы, которую давал мне Пименов, инкриминируется лишь послесловие к докладу Хрущева. Поэтому я надеюсь, граждане судьи, что вы не повторите ошибки, которая была в прошлом

 

- 63 -

приговоре, где сказано, будто я систематически получал от Пименова антисоветскую литературу. В прошлом приговоре говорилось, будто я был настроен враждебно к советской власти. Это неверно. Я не мог чувствовать нелюбви к советскому строю, ибо более прогрессивного строя нет. Конечно, я не стремился к реставрации капитализма. Зачем мне надо, чтобы вернулись Морозовы, Прохоровы?

 

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОГО ДАНИЛОВА

Я хочу сказать следующее.

До сих пор мои жизненные обстоятельства складывались так, что вся моя уверенность в справедливость, гуманность почти исчезла.

Я хочу просить вас, граждане судьи, чтобы вы доказали мне, моим товарищам, всем присутствующим, что существует справедливость, гуманность. Мне хочется верить в это.

На воле я много раз слышал, читал в книжках, что наш суд гуманный, справедливый, что он не только карает, но и воспитывает. До сих пор я не имел случая проверить, так ли это. Сейчас я на собственном опыте столкнулся с деятельностью суда. Я думаю, что в совещательной комнате, при вынесении приговора вы будете помнить, что из вашего приговора я и все присутствующие смогут убедиться, действительно ли наш суд такой справедливый, гуманный, как мы слышали об этом раньше, или нет.

 

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОЙ ВЕРБЛОВСКОЙ

Граждане судьи!

Уже 10 месяцев я нахожусь в заключении, из них 8 месяцев - в одиночке... В одиночке потому, что с мая месяца я - единственная женщина среди политических преступников, находящихся во внутренней тюрьме. Мне кажется, это - еще одна причина подумать над тем, правильно ли я здесь нахожусь.

Мы имели возможность в порядке ст.206 подробно ознакомиться с делом, и я хорошо знакома с делом. И вот, когда читаешь дело, то поражает необъективность органов следствия. Доходит до смешного: так, например, к делу приобщены стихи А.К. Толстого! Ну, это курьез, а есть более серьезные вещи: тот, кто действительно совершил тяжкое государственное преступление, более того, занимался провокационной деятельностью, находится на свободе, среди свидетелей; я говорю о Вишнякове. А тот, кто ничего не совершил, находится в тюрьме только потому, что состоит в близких отношениях с совершившим; я имею в виду себя. То, что я по существу не причастна к этому делу, признавали даже следователи и прокурор. Например, гражданин Кривошеий говорил мне: "Среди лиц, замешанных в этом деле, Вы находитесь где-то на 12 или 14-м месте". Гражданин Демидов не раз говорил мне, что я случайно попала в эту историю. Тем не менее, я оказалась среди ПЯТЕРЫХ обвиняемых...

Известно, что по закону для того, чтобы признать человека виновным в контрреволюционном преступлении, обязательно нужно доказать наличие у него контрреволюционного умысла, т.е. нужно, чтобы он имел антисоветскую убежденность. В отношении всех других подсудимых в прошлом приговоре утверждается, что они были антисоветски настроены. Про меня это не сказано. Да это и понятно: ни на следствии, ни на суде ни один человек не спросил меня о моих убеждениях. Тут подробно интересовались взглядами 17-летнего Вайля, а также тем, какие взгляды были у него в 15 лет и как они изменились к 16 годам. А какие взгляды были у Вербловской, которая преподавала конституцию и историю советским

 

- 64 -

офицерам, - никто не спросил. Почему? Да потому, что никто не сомневается, что мои взгляды ничем не отличаются от взглядов тысяч простых советских граждан. Никакого антисоветского умысла у меня не было и сейчас не появилось.

Кому нужно, для чего нужно, чтобы я сидела в тюрьме, мне совершенно непонятно. Кому от этого польза??? Фактически я отдана под суд только потому, что была в близких отношениях с Пименовым. По закону только члены семьи военнослужащего-изменника Родине могут быть осуждены, даже если они ничем не содействовали его преступлениям и даже не знали о них. А Пименов ведь не военнослужащий и не в измене Родине обвиняется. Знала ли я об антисоветской деятельности мужа? Нет. Занималась ли я сама антисоветской деятельностью? Нет. Тем не менее, прокурор обвиняет меня, и причем не только по ст.58-10, но и по ст.58-11. В качестве обоснования этого прокурор сказал: "Вербловская помогала преступной деятельности своего фактического мужа". Я не могу понять этого. Я перебираю инкриминируемые Пименову эпизоды, но не могу найти ни одного преступления Пименова, в котором я ему помогала бы.

Прокурор говорит: прочла вслух на квартире стихотворение антисоветского содержания. Я не спорю, такой эпизод был, хотя надо сказать, что это стихотворение скорее не антисоветское, а содержащее злобный выпад, направленный на подрыв единства (тут пометка Орловского, что он фразы не понимает, но она записана буквально), но я прочла его не изолированно, а когда рассказывала об аресте этого человека, автора стихотворения - Гидони. Я сказала, что за это стихотворение человек сидит в тюрьме, что подобных разговоров вести не следует. Какая же это антисоветская пропаганда?

Главный эпизод обвинения - чемодан, который я передала Шрифтейлик. Действительно, 26 марта я передавила Шрифтейлик чемодин с бумагами Пименова. По моей краткой описи в нем было 55 названий, а по более подробной описи, составленной в КГБ, бог знает сколько, куда больше. И вот среди всех этих бумаг был всего один документ, являющийся, по мнению органов, следствия антисоветским. Если бы моя цель состояла в том, чтобы спрятать этот документ, то разве нужно было бы тащить весь чемодан? Да и к тому же, я ведь уже 26 марта точно знала, что эти тезисы у органов следствия есть. Причина, по которой я прятала этот чемодан, не в том, что я будто бы хотела спрятать антисоветскую литературу, нет, причина другая: я хотела по просьбе близкого человека сохранить его личные бумаги, представляющие ценность лично для него. Внешне, действительно, была соблюдена форма преступления: передача произведена в женской уборной на Малой Садовой, т.е. соблюдена конспирация.

Теперь о моем участии в исторических собеседованиях, которые Пименов проводил у меня на квартире. Я действительно присутствовала на этих беседах, но не только я не делала антисоветских высказываний, но вообще главным образом сидела и молчала. Никто из присутствовавших там не привел вообще ни одного моего высказывания - ни просоветского, ни антисоветского. Ничего преступного в этих обсуждениях я не видела. Многие свидетели показывали здесь, что я была недовольна этими обсуждениями и требовала их прекратить. Да, это так, но не по политическим причинам, а по личным: 1) мне приходилось много работать, а тут собирались посторонние люди, не давали мне ни отдохнуть, ни подготовиться к урокам. 2) все собравшиеся смотрели в рот Пименову, у него от этого портился характер, а это в первую очередь на мне сказывалось.

Мне тут сделали замечание, что я слишком оживленно веду себя, улыбаюсь, и по моему отношению к Пименову не видно, что я его преступную деятельность

 

- 65 -

осуждаю. Что касается оживления, то я не знаю, как вел бы себя кто-нибудь другой на моем месте, если б увидел живых людей после того, как в течение восьми месяцев не видал ни одного человеческого лица, кроме кусочка лица надзирателя в глазок, а я вот улыбаюсь. Что касается моего отношения к Пименову, то Вайль может подтвердить - мы с ним вместе знакомились с делом в порядке ст.206 - что когда я впервые узнала о нелегальщине, о подготовке листовки к выборам 3 марта, это было для меня тяжелым ударом. Я не ожидала от него такого преступного авантюризма. И я не могла скрыть своего возмущения, несмотря на все мое хорошее отношение к Пименову. Однако с тех пор прошло много месяцев, ко всему можно привыкнуть, и сейчас у меня уже нет такого острого чувства возмущения против него, и мне было приятно услышать, что он сам называет это идиотизмом.

Все, кто меня знает, понимают, что это нелепость - обвинять меня в антисоветском преступлении. С каждой следующей инстанцией подтверждающей приговор, моя надежда слабее, но я верю все же, что в конце концов я буду оправдана. Просто не нашлось пока честного и смелого советского человека, который скажет: человек сидит ни за что, надо оправдать."

 

Сумбурность, эмоциональный накал, самоощущение правоты - все эти перманентно присущие Вербловской компоненты душевного строя ярко отразились на ее последнем слове. Еще одна черточка проявится, когда я припомню ее фразочку мне в тот же день:

— Ну, зачем ты сказала, будто бы твои взгляды ничем не отличаются от взглядов тысяч простых советских граждан? Как-нибудь поиначе бы...

— Ничего ты не понимаешь! Конечно, мои взгляды - как у всех советских людей, т.е. антисоветские! Всякому ясно!

 

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОГО ЗАСЛАВСКОГО

Нахождение в тюрьме располагает к размышлениям. За последние 10 месяцев я думал о многом и, в частности, о причинах, по которым прервалась моя научная деятельность и я оказался в тюремной камере. Я пришел к выводу, что одна из причин, хотя и косвенная, состояла в том, что я не был равнодушен к тому, что было вокруг меня. Я не жалею об этом. Я полагаю, что и в дальнейшем не должен приобретать "позорного благоразумия", говоря словами Маяковского, не должен становиться, если употребить выражение Бруно Ясенского, участником "Заговора равнодушных". Другой причиной было то, что я потерял голову, узнав о том, что происходило в период культа личности. Раньше я, конечно, знал об этом кое-что понаслышке, но точно я узнал это лишь из доклада Хрущева "О культе личности и его последствиях" на закрытом заседании XX съезда партии. Когда я узнал о тех масштабах, в которых происходили нарушения законности в период культа личности, у меня появились различные мысли о причинах этого, о возможных путях предотвращения повторения таких же явлений в будущем. Моей ошибкой было то, что я эти мысли необдуманно заносил на бумагу. Я делал это отчасти по профессиональной привычке: записывать, чтобы не забыть, любую пришедшую в голову мысль, даже самую сырую, непродуманную, с тем, чтобы позже над этим подумать. Как видно уже по внешнему виду этих записей, это - черновые наброски, написанные мною для себя. Я их никому не показывал и не собирался показывать. Многие из этих мыслей ошибочны, даже глубоко ошибочны. Но эти наброски не отражают того, что я думал, а если в какой-то степени и отражают, то во всяком случае - односторонне. В деле имеется лишь одна рукопись, переписанная мною набело (речь идет о моем ответе на написанное Пименовым послесловие к докладу

 

- 66 -

Хрущева о культе личности; эта рукопись мне НЕ ИНКРИМИНИРУЕТСЯ). В деле имеется также черновик этой рукописи. При сравнении беловой записи с черновиком хорошо видно, что когда я хотел делать свои мысли достоянием других, я прежде их более глубоко продумывал, очищая от всего вредного, наносного, демагогического. Поэтому, если даже у меня и были серьезные, глубокие ошибки, то они остались лишь моим достоянием, не причинивши вреда другим. Поэтому моя совесть перед людьми моей страны спокойна. А это, я считаю, главное. Вот все, что я хочу сказать."

 

Не случайно Игорь вместо естественно ожидаемого "совесть перед народом" пользуется громоздкой формулировкой "перед людьми моей страны". Он был лютым противником демагогии, которую понимал как употребление нечетко определенных или вовсе неопределенных понятий - сказывалась матлогическая школа. К сонму бессмысленных терминов им относился "народ". По требованию Игоря у меня дома было запрещено употреблять данное слово. Употребивший - лишался слова. Заведено это правило еще году в 1954, кажется, сразу по возвращении моем с Кавказа. Орловский знал эту особенность нашей речи, она ему нравилась, и потому в своей наспех и тайком записи в зале суда он ее заметил и отразил. Из девятого абзаца моего последнего слова видно, что я тоже поначалу вместо "народ" выражался "население" (следуя Заславскому и предвосхищая Солоухина). Но потом, смекая, что "с горбатым и говорить следует горбато", я в десятом абзаце сполз на обнакновенное10 словоупотребление "народ".

Нас опять увели. А через несколько часов - проворнее, чем в первый раз - привели. И опять была демонстрация сочувствия - то самое "привет", который кричали "Димитровым". И та же усталость - под стать процессу. Вольняшин, Хомутов и Лариков составили компиляцию из ошибок и искажений первого приговора и определения коллегии верхсуда. Вот стиль ихнего приговора:

 

"С ноября 1956 года по март 1957 года ЗАСЛАВСКИЙ, являясь участником созданной ПИМЕНОВЫМ антисоветской организации, систематически посещал квартиру ВЕРБЛОВСКОЙ, где принимал участие вместе с ПИМЕНОВЫМ и другими в обсуждении с антисоветских позиций...

"Вина ЗАСЛАВСКОГО в антисоветской деятельности доказана... показаниями свидетелей Райскина, Корбут, Назимовой..."

 

Напомню, что в предыдущем приговоре суд ссылался на Шейниса и Назимову – никогда не знакомых с Заславским и ничего о нем не показывавших по этой причине. Вольняшин из настойчивых повторений Заславского и Шафира сумел усвоить, что Шейнис не причем, но запомнить вторую фамилию – жены Шейниса – нашему судье было явно не под силу. Вот еще.

 

"Вина подсудимой ВЕРБЛОВСКОЙ установлена в том, что она, состоя с ПИМЕНОВЫМ в незарегистрированном браке с мая 1956 года по день ее ареста занималась антисоветской деятельностью, являясь участником созданной по инициативе ПИМЕНОВА антисоветской организации..."

 


10 Так в тексте (Изд.)

- 67 -

Ну, конечно, всем - включая Заславского - квалифицировали по 58-11 также. Мне - те 10 лет, о которых просил прокурор, плюс поражение в правах на три года. Борису - шесть лет, Ире и Игорю - по пять, а Косте -четыре. Единственное, за что я признателен гр.Вольняшину, это за его фразу: "Виновным себя Пименов, по существу, признал." Ведь всякому читающему человеку известно, что вводные слова "по существу" в такого рода литературе означают: "На самом деле не так фактически, но мы поступаем так, как будто бы так." Машинально в ответ на вопрос: "Понятен ли приговор?" - я спросил, несколько наученный опытом поездки в вагонзаке:

— Является ли приговор секретным документом, т.е. имеет ли тюремная администрация право отобрать у меня копию приговора?

Вольняшин, сбитый с толку моим вопросом - он ведь никогда не думал ни о следствиях, ни о причинах своих деяний, он лишь исполнительный винтик, "проводивший указания сверху", - буркнул:

— Это знает сама тюремная администрация.

Решения вольняшина суда в части Иры и Игоря было настолько неожиданно, что мы не сразу пришли в себя. Вербловской врезали больше, чем Данилову. Больше, нежели требовал прокурор. Ни с чем не соразмерный срок. И Заславскому, в отношении которого прокурор не домогался даже увеличения прежнего срока, подбросили с двух до пяти! Бред, казалось нам. В тот миг, под влиянием Иры, мы умозаключили, что Вольняшин антисемит, потому именно им он и дал такие срока. Но сейчас я не смотрю столь упрощенно. Вайлю он дал же на год меньше прокурорских наметок. Мне кажется, что в вынесении приговора сыграли роль требования защиты и подсудимых оправдать Вербловскую и Заславского. Оправдать, вопреки очевидности. Это возмутило судей. Затем судей глубоко оскорбило то чувство человеческого достоинства, которое зазвучало в последнем слове и Вербловской, и Заславского. И, наконец сработало представление Вольняшина о справедливости. По-своему он был справедлив и последователен. Он полагал себя обязанным повысить срок Вербловской из-за определения Верхсуда, которое прямо этого требовало. Он нашел, что надо осудить на пять лет. Но ведь в ходе судебного разбирательства с полной отчетливостью обнаружилось, что Вербловская играла довольно случайную роль во всем деле, уж во всяком случае - не большую, нежели Заславский. Следовательно, ей нельзя давать больше, чем ему. Справедливость не позволяла. Из двух остающихся вариантов решения: обоим дать "по минимуму", т.е. по два года, или обоим "по максимуму" т.е. по пять лет, судьи, в духе "веяний сверху", выбрали, само собой, второй вариант.

И снова была демонстрация сочувствия. И снова зал был полон друзьями. И снова по лестницам к нам тянулись руки. Чем были руки эти для наших душ? Вот из письма Иры Вербловской от 26 февраля 1959 года:

 

"Помню ли я толпы в коридорах, на лестницах, в зале 4/II-58? Разумеется! Иногда, когда бывает тяжело на душе, одолевают всяческие сомнения, я вспоминаю эту толпу, и возвращаюсь к мысли, что все правильно, что все оправдано."

 

И опять был воронок.