- 22 -

ВОРОТА В АД

 

Сборный лагерь для пленных красноармейцев немцы организовали в ближайшем городке — Ромодане. И место подыскали просторное - химзавод, со всеми его корпусами, складскими помещениями. Затрат особых на обустройство не требовалось: забор усилили тремя рядами колючей проволоки, по углам поставили смотровые вышки, закрепили на турелях крупнокалиберные пулеметы и прожекторы.

Пинками в спину нас сбросили с машины, развязали руки и загнали в ворота. У приземистых корпусов толпились люди в грязной армейской форме, без поясов. Нас обступили:

— Откуда, хлопцы? Из какой армии?

— Из пятой...

— А мы из двадцать первой.

— Где взяли?

— У речки, неподалеку отсюда.

— Вы лучше скажите, какое сегодня число, — выпалил я.

— Бог его знает. Кажись, двадцать второе. А, может, двадцать третье... Газет не получаем, радио тут не работает. А день на день похожи, как близнецы...

Корпуса завода таращились на нас пустыми глазницами окон: где, мол, таких подобрали? Станков не было, их вывезли раньше, остались какие-то ржавые трубы да негодные емкости. Люди собирались кучками, угрюмые, озлобленные, без надежды на спасение. У большинства, как у меня, нет шинелей. Да только ли шинелей, ложку и то днем с огнем не сыщешь, не говоря уж о мыле или полотенцах. А без котелка и без ложки в плену нельзя - в баланде и той откажут. Пытаемся пройти мимо группы украинцев, чувствуется, приписники, не успевшие послужить в армии, но прохода не дают, цепляют:

— Ну что, отцы-командиры! Показали немцы, как воевать надо? Не

 

- 23 -

вы ли еще год назад заставляли нас петь: «Броня крепка и танки наши быстры»? Где ж те танки и самолеты? Морды, морды не воротите! Чего молчите, хвосты поприжали...

— Мы не можем отвечать за наших маршалов, - огрызнулся техник Остапенко.

— Не може-е-ешь, гнида? Я что-то не видел среди отступающих ни товарища Ворошилова, ни Буденного, - не унимался верзила. - А кто нам объяснит, куда подевались герои гражданской, опытные и проверенные в боях командиры? Не с вашей ли помощью их пачка ми отправляли на плаху?

— Мы сами недавно стали офицерами, - встал я на защиту Остапенко. - И не в курсе наших общих бед.

— А ты в курсе каких дел был, когда гнал нас на танки с одной винтовкой и бутылкой бензина - уже зло бросил мне молчавший доселе рыжий верзила.

— А кто ответит за то, что нас так за дешево живешь в плен взяли? Толпа загалдела, закудахтала на все лады. Наперебой вспоминали черные дни коллективизации, раскулачивание, не забыли сталинские лагеря и ссылки. Людям хотелось хоть на ком-то сорвать зло, найти виновных в собственном несчастье. Мы как раз и подвернулись им. Полуграмотные люди, обиженные властью, наступали на нас:

— А случайно среди вас жидочков нет, али коммунистов каких? Может, политрук, на худой конец, затесался?

Те, кто пошустрее, всматривались в наши лица, ища еврейские черты, щупали гимнастерки, авось отыщутся следы от знаков отличия.

— Да брось, земеля, руки марать о москалей! Немцы разберутся.

Мы в цехе не остались, устроились во дворе. Два дня никому не давали пищи. У кого-то были сухари, и счастливчики, у кого они водились, украдкой, когда стемнеет, рылись в своих вещмешках и старались незаметно сунуть кусочек за щеку. Кто-то из пленников в отчаянии даже опустился в цистерну и обнаружил там остатки спирта. Появились пьяные. Мы выпросили у них немножко спирта - смочить бинты Тимонина. Разматывать повязку не стали, запасных бинтов нет, они остались в сумке нашей спутницы. Где она, каково ей сейчас?

Ночи проводили в дремоте — спать не давали стоны и крики раненых. Вставать не разрешалось. Если кто по нужде и поднимался, то охрана открывала огонь на поражение. Печальная весть разлетелась быстро: те, кто хотя бы самую малость попробовал того древесного спирта, стали терять зрение, кто выпил больше - умирал.

Черныш и Остапенко предложили мне сменить офицерскую гимнастерку на солдатскую. Они с кем-то уже договорились. В вещмешках у солдат нашелся запас обмундирования. Ребята решили, что так для меня будет безопаснее. Я отказался.

На третий день в лагерь прибыла полевая кухня. Автоматчики

 

- 24 -

перегнали нас на вторую половину двора, приказали выстроиться в очередь. У самой кухни фрицы создали живой коридор, в руках они держали увесистые палки. Началась раздача пищи. Сначала на первое каждый получал по удару палкой, на второе - черпак вонючей похлебки.

— Шнель, шнель Бистро, бистро! Руссише швайн! - подгоняли нас немцы.

Офицеры, кто повыше чином, с любопытством разглядывали нас, другие фотографировали, третьи считали. Среди них выделялись двое в штатском, поняли - переводчики.

Подошла моя очередь получать. Котелка нет, подставил пилотку. Прошлась и по моей спине палка надсмотрщика. Хотелось есть, но баланда так воняла, что я воротил голову в сторону. В мутной жиже из отрубей плавала гнилая картошка в кожуре. Хороший хозяин такое варево даже свинье не даст. Офицеры смеялись, показывая на нас пальцами, оживленно комментировали происходящее. Мне подумалось тогда, что они сами больше похожи на зверей, чем их собаки.

Еще одну ночь провели в Ромодане. Утром в зону ворвались автоматчики с овчарками на поводках.

— В колонну по пять становись! Командиры - в голову, солдаты за ними.

Перед воротами нас остановили, начальник конвоя объявил через перевопчик:

— По дороге сохранять дистанцию. Из строя не выходить. Кто нарушит порядок, будет расстрелян на месте.

Гнали нас так, как пастухи перегоняют скот на убой — беспрерывные окрики, ругательства, битье палками по головам и спинам. Перерыва на отдых не полагалось. Отстающих травили собаками, расстреливали. От Ромодана до Хорола - двадцать пять километров, даже здоровым этот путь труден. А как он доставался ослабевшим и больным? Рык овчарок сливался воедино с истошными криками конвоя, словно общались они меж собой на одном языке.

Наконец, добрались до Хорола. Здесь солдат отделили от офицеров. Красных командиров подвели к ограде большого дома. Открыли ворота, посчитали. Вышек не было, но везде сновали охранники. Здесь раньше размещалась школа. Классы были абсолютно пустые и, к нашему удивлению, чистые. Крашеные полы блестели, а после заводского бетона они для нас вообще казались комфортом.

Солдат же загнали в большой котлован, и он гудел всю ночь, как улей; людские крики то и дело прерывались автоматными очередями. Беспрерывно и натужно лаяли собаки. Все прояснилось утром, когда пленников построили в школьном дворе. Один из немецких офицеров отделился от команды и на хорошем русском обратился к нам:

 

- 25 -

— Господа

Мы опешили, услышав такое старое и давно забытое в Стране Советов, слово. Любопытно, отчего так величает?

— Тех, кто из вас имеет отношение к артиллерии, прошу выйти из строя.

В колонне прошло легкое движение. На плац стали выходить пленные. Да и куда скроешься, у многих в петлицах имелись знаки обозначения рода войск, они говорили сами за себя.

Тому, кто сообщит что-либо полезное об орудиях, стреляющих десятками реактивных снарядов сразу, немецкое командование гарантирует освобождение из-под конвоя.

В ответ - молчание. Колонна застыла в напряжении, не шевелится.

— Обращаюсь к вашему благоразумию еще раз. Мы не можем содержать под стражей столько пленников. Да немецкий народ и не обязан кормить своего врага, сам испытывает трудности в продуктах. В Германии карточная система, излишков нет.

И снова - немой протест. Немцы переглядываются, старший офицер с возмущением разглядывает нас, В наказание - лишение обеда. А утром, не получив и куска хлеба, совершаем еще один мучительный переход, теперь уже от Хорола до Семеновки. Офицерской группе отвели амбар, чисто вымытый, на полу ни зернышка. Здесь относительно тепло. Пищи снова не дают, только поставили бочки с водой. В эту ночь спал я крепко, даже сна не видел.

К утру конвоиры сжалились: на пятерых пленных выдали по поленице ржаного хлеба и по стакану семечек. Хлеб крестьянский, солоноватый и только что выпеченный, необычайно вкусный; делили его, как в аптеке - грамм в грамм. Чтобы не терять времени, ели на ходу. Когда стало смеркаться, согнали нас на середину овощного поля, подальше от дороги. Урожай собран, но осталось еще немало огурцов, тыквы. Хоть и кормовые, крупные и перезрелые, а есть можно. Немцы выставили оцепление, зажгли костры. Мы поняли: ночевать придется под открытым небом. Прижались плотно друг к другу; несмотря на холод на свежем воздухе спалось крепко. По утру, правда, недосчитались нескольких человек, умерли во сне.

Последний переход до Кременчуга был особенно тяжел. Все чаще в хвосте колонны раздавались выстрелы - немцы не церемонились с Ранеными и обессиленными. Города мы не увидели, на товарной станции колонну сразу загнали в вагоны. Нар не было, устраивались в полу. Постель жесткая, но под стук колес спать можно.

 

- 26 -

В Бердичеве нас ждал этапный лагерь, немцы проводили «естественный» отбор - на выносливость, на выживание. Они уже знали, что Сталин беспощаден к тем красноармейцам, кто попал в плен, и тоже не жаловали нас, старались избавиться от лишних ртов.

В этом лагере меня постигло серьезное испытание - началась дизентерия. Те, кто подхватил эту заразу, располагались ближе выходу, иные даже под крышу не заходили, устраивались на крылечке, не застегивая штанов и часто бегая к выгребной яме. Были случаи, когда слабые срывались вниз; в нечистоты, а ослабевшие не способны были даже протянуть им руку помощи. Яма постепенно поглощала свою жертву.

На второй день и у меня появились признаки болезни. И вот сижу я на крылечке с такими же смертниками в безнадеге с раскрытым галифе. Обратил на меня внимание военнопленный с белой повязкой на рукаве.

— Хочешь, помогу вылечиться? — а сам не сводит глаз с моих новеньких хромовых сапог.

— А это возможно? — осторожничаю.

— Да. Но придется расстаться с сапогами. Так что выбирай жизнь или смерть. Могу взамен дать солдатские ботинки, а в придачу полбуханки хлеба и три головки лука.

— Но почему так мало хлеба? Сапоги-то совсем новенькие. — Тебе они не нужны будут, если сдохнешь!

— Хорошо, приноси, - выдохнул я.

Обмен состоялся. Забрался я в темный угол под лестницу и уничтожил третью часть лекарства. Лук был крепкий, слезы ручьем текли из глаз, а вот хлеб попался такой, что только мои молодые здоровые зубы и справились с ним. В тот день я в три приема съел свои сапоги. И выжил.

Через несколько дней - снова этап, снова телячьи вагоны, параша, теснота, холод, тряска на голом полу. От Бердичева до Владимир-Волынска почти четыреста километров, и пешком туда уже никто из нас дойти не мог.

Знакомый городок, знакомые казармы, сюда я приезжал из Любомля проверять исправность стрелкового оружия. Но тогда я был в чине лейтенанта, а сегодня - скотина, которую можно не кормить, не поить, лупить палками, а то и просто убить. Этот военный городок построен на Волыни по решению царского правительства для расквартирования русского полка. После октябрьского переворота в 97-м здесь расположилось Войско Польское, а в 939-м - вновь русские, но уже красноармейцы. Сегодня фашисты превратили казармы в концлагерь для пленных командиров Красной армии. За зоной земля вспахана, рядом бежит тропинка, по которой туда-сюда снует патруль с собаками.

 

- 27 -

В зоне приема этапированных тщательно обыскали и только произвели регистрацию. Каждому из нас присвоили номер, выдали алюминиевые бирки. Затем повели в санпропускник, где вода почему-то сильно отдавала карболкой. После так называемого душа обуви своей не нашли, вместо неё стояли хольцшуе - деревянные лодочки. Шёл ноябрь... устроенные в шеренги заключенные совсем не были похожи вчерашних офицеров. Исхудавшие и опухшие от голода, мы едва катись на ногах, никак не реагируя на команду «Смирно!», просто затихли. Немецкий офицер зачитал приказ, ему вторил пере-

 

- 28 -

водчик: «Похоронная команда лагеря, используя свое положение условия проживания в отдельном помещении, занималась каннибализмом. Отрезая у трупов мягкие части тела, сохранившие ткани, она варила их и затем съедала. С древнейших времен такие действия строго караются... Нижепоименованных членов команды расстрелять!

От себя офицер добавил, что приговор уже приведен в исполнение, и предупредил: мол, всякое проявление варварства будет командованием и впредь сурово наказываться.

После команды «Разойдись!» сделать первый шаг было трудно. От длительного стояния даже у здоровых людей ноги деревенели. А уж нам, доходягам, было несказанно трудней. Но вот, сгорбившись, мы, наконец, двинулись на непослушных ногах в барак, где ждали нас холодные и голые нары. Только немногие сохранили способность рассуждать. Говорили все о том же: «Славяне такого б не допустили...» - «Как это можно - есть трупы!» - «Ух, какой брезгливый! Охнешь - не издохнешь. Я вот видел, как ты кладешь на зуб вошь щелкаешь ее, словно семечки!» - «У меня нет сил раздавливать вошь ногтями, зубами проще...»

Говоривших становилось все меньше. В бараке, не дотянув до нар, люди валились на пол. Ни голове притулья, ни душе спасенья. Наступал тот последний предел терпению, когда освободить о мучений могла только смерть. Вот тогда и отступали голод, раны, болезни, издевательства высшей расы над низшей, сильных над беззащитными, материи над духом.

По утрам, сжавшись в комочек, ждали, когда ударят в рельсу. И тогда конец покою — вскакивали, спешили на плац, чтобы встать строй не последним. Автоматчики уже поджидали того самого, последнего. На него натравливали собак, озверевшие псы разрывали несчастного на части, потом, еще живого, его добивали автоматчики. Немцы заходили в казармы, шарили по закоулкам, прощупывали нары и, если кого обнаруживали, - ослабленного и замученного расстреливали. А мы молча стояли на плацу, дрожа от холода. Так проходил час-другой. После проверки помещения, подсчета трупов начинали считать живых. Не дай Бог, если цифры не сходились со списком, все начиналось сначала. А стоять уже не было мочи, изощренная пытка да и только! Наконец эхом прокатывается: «Ра-зой-ди-и-ись!» - а ноги не слушаются, каждый шаг дается с трудом.

Зона уже не спит: кое-кто мастерит котелки из консервных банок, другие точат ложки, цена всему — полпайки хлеба да закрутка махорки. Лагерный базар собирался раз в неделю в одной из казарм. Меж нарами теснились голодные люди, торговцы выкрикивали:

— Меняю шапку на пачку махорки!

 

- 29 -

— А ху-ху не хо-хо? Чего захотел! Пачка махорки — богатство.

— У запасливых есть еще и не такое.

— Кому шерстяные носки? Дешево отдам.

— Новые или ношеные? Да ты что, курва, они ж все в дырах!

— Их можно заштопать...

— Вот сам и штопай, а потом продавай.

— Кому кашне? Почти новое!

— Сколько просишь?

— Пайку хлеба, — просит с надеждой и умоляющим взглядом.

— Не-е-ет, брат пайку хлеба я и сам съем. Про харчи нынче молчи.

Весь предлагаемый товар снят с мертвецов, взят из карманов и меняется на хлеб и табак, но чаще остается невостребованным. Ползают зэки по своему базару, как осенние мухи - еле-еле. И томительно тянется время, от голода по телу прокатывается дрожь. А завтрака, как всегда, не будет, его немцы соединили с обедом и ужином. Кормили раз в сутки. Пищу - баланду с гнилой картошкой, отрубями и пшеном - отпускали по талонам, выдавая их старшему по списочному составу. Возле раздаточного окна порядок поддерживали лагерные полицаи - майоры Башта и Коротков. Били они по всякому поводу: и что медленно шел к окну, и что просишь добавку, или не так глянул на хранителя порядка. Хлеб в столовой не давали, его буханками переносили в казармы. Да и хлебом его нельзя было назвать, так, суррогат — отруби, древесные опилки и что-то еще липкое, словом, хлеб был тяжелый, вязкий, как пластилин. Но мы были так голодны, что всю дорогу не сводили с буханок глаз, пока их не укладывали на нары. И тогда начиналось священнодействие! Дележка проста: на самодельные весы - прутик, нитки и две картонки - клали эталонный образец. До этого булку деревянной щепой, остро затесанной, резали на десять частей, примеряя на глазок, затем с трепетом переносили кусочки хлеба на весы, выбирали средний по размерам ломтик, он и становился эталоном. По нему к порции, лежащей на противоположной картонке, добавляли или убавляли крошки хлеба. Но вот порции взвешены, разложены в ряд, воспаленные глаза пленников устремлены на эти крохотные кусочки чуда. И тогда двое поворачиваются спинами к хлебу, у одного - список, он и выкрикивает фамилии, другой - раздатчик, у того особая роль. Выборный указывает перстом на пайку и вопрошает: Кому? Тот, у кого список, громко зачитывает имя зэка, его напарник бережно кладет на ладонь лакомый кусочек и торжественно несет счастливому обладателю. Хлеб принимают с поклоном. Без хлеба - смерть, а без соли - смех. Дележка - долгожданный час, ее ждут так, как ждут в церкви начало святого праздника. Вспомнилась мамина присказка: «Покуда есть хлеб да вода - всё не

 

- 30 -

беда». Весь процесс напоминал высокий культ. Непостижимый этот ритуал сотворен человеком, попавшим в беду. Хлеб ели по-разному: одни неторопливо, тщательно разжёвывая плоть, сосредоточивая на процессе всё свое внимание; другие жадно хватали кусок, вмиг проглатывали его; третьи укутывали хлебушек в тряпицу, как мать пеленает младенца, и прятали на груди. Затем незаметно отщипывали махонький кусочек, величиной с горошину, долго сосали, пока от него ничего не осталось, потом ходили по бараку, умирая от соблазна повторить блаженство ещё раз. Свою пайку я съедал быстро и сразу уходил во двор, не мог видеть, как собратья по несчастью утоляют голод.

Однажды меня задержал изможденный человек - кожа да кости - смотреть страшно.

— Я похожу рядом? - спросил, озираясь. — Вижу, ты один...

— Кого-то боишься?

— Да! У меня могут отнять пайку.

— Так ешь хлеб поскорее!

— Не могу! Долго ждать следующую пайку - целые сутки! Не выдержу. Если б кто знал, как это мучительно: каждая моя клеточка требует пищи.

Его голос стал глуше, слова неразборчивей. Он отшатнулся от меня, резко шагнул в сторону, продолжая что-то бессвязно бормотать. А через два дня выбросился из окна второго этажа. Я узнал его, хотя помочь бедолаге уже было невозможно.

Был ещё случай. Во время утренней поверки один из пленников, засучив рукав, стал грызть руку у самого локтя, там, где ещё оставалась мякоть. Немцы выволокли его из строя, сдернули с шеи грязный шарф, забинтовали руку, в окровавленный рот сунули кляп. Конвой отвёл бедолагу за ворота: сумасшедших не лечили — расстреливали.

Так было до конца сорок первого года. Неожиданно питание улучшилось, в баланде меньше стало гнили, в хлебе - опилок. То ли сказалось поражение фрицев под Москвой, то ли сработал протест Молотова, с которым он выступил где-то в Европе. Говорили, что нарком обвинил немецкое правительство в нечеловеческом обращении с советскими военнопленными. Вряд ли это было так. В нашей стране действовал секретный приказ Верховного главнокомандующего за номером 270, согласно которому все попавшие в плен объявлялись изменниками Родины. Так стоило ли Молотову хлопотать о нас?

К зиме появилась новая напасть. В баню нас не водили, белье не меняли, спали мы, не снимая верхней одежды. И ожиревшая вошь осмелела. Ее расплодилось столько, что, казалось, наступил конец света. Целыми стадами вши набрасывались на беззащитного чело-

 

- 31 -

века, вытягивая из него последние соки жизни. Мы организовали полчищам отпор: на продуваемом ветрами плацу по команде раздевались до пояса и давили паразитов. Кто посмелее, пропускал швы рубашек сквозь зубы, они окрашивались в бурый цвет. Сбрасывали кальсоны, трусы, у кого что было, и экзекуцию повторяли. Но и это не помогало, количество паразитов увеличивалось. Немцы перестали заходить в наши казармы. Началась эпидемия сыпного тифа. Вот тут-то смерть и подстерегла многих, косила под корень. Ослабленные голодом и холодом, морально разбитые, люди уже не сопротивлялись. Немцы срочно создали похоронную команду из состава среднеазиатского батальона. Им усилили продовольственный паек, чтобы те в силах были подбирать трупы и вывозить за ворота. Команда рыла канавы, длинные и не очень глубокие, сбрасывала туда тела замученных, засыпала землей. Канава с каждым днем удлинялась и, словно змея, извивалась вокруг лагеря. Однажды, в конце зимы, немцы обнаружили, что на вывезенных за пределы зоны трупах срезаны мягкие части тела. Расследовать не стали. На утренней поверке поставили на колени двух членов похоронной команды, зачитали приказ и пустили в затылки по паре пуль - расплата за каннибализм.

Да и я за собой стал замечать странности: хожу, ни о чём не думаю, ничего не вспоминаю, голова пуста, как горшок из-под кваса. Только в висках молоточком стучит: «Есть хочу... Есть хочу... Хлеба дайте... Хлеба...» Люди так ослабли, что сил едва хватало подняться на поверку, боялись расстрела. Срабатывал инстинкт самосохранения. На кухню за баландой и то едва плелись.

Гляжу, сосед мой по нарам Андрей, лейтенант запаса, сельский учитель, что-то сник. После института всего год поработал в школе. Жена-красавица, тоже учительница, родила мальцца-богатыря. Их фотографию он часто разглядывал, мне показывал, тяжело вздыхал, из его глаз катились слезы. Я пытался его успокоить, говорил: «И у меня есть сынок, за неделю до войны родился, с женой выбрали ему древнее имя русичей - Владислав. Он младенец, а уже принял на себя такие испытания, что и взрослому не под силу! В первый день войны, когда громили заставу, и жену Антонину, и сына Славика увез поезд в глубь России. Но куда? Живы ли? Не простясь уехали, вот и мучаюсь неизвестностью. Хорошо, если к своим прибились, они помогут. А что сталось с теми жёнами красных офицеров, которые не смогли выехать из Любомля? У немцев они наверняка не в почете. Вижу, Андрей мой замкнулся, стал нервозен, лицо посерело, опухло. Пьёт воду без меры. Я его отговариваю, плохо может кончиться, а он одно в ответ: «Жизнь кончена. Сдохнем все! Зачем мучения, лучше смерть. Вода приблизит конец». Слабел с каждым днём. Однажды поутру тронул его за плечо, а он молчит, не дышит, глаза остекленели. Не стал бо-

 

- 32 -

роться за жизнь и тихо умер, во сне.

Вторая кухня перестала работать, хватало одной. Помню, как в лагерь на санях польские крестьяне привезли дрова. Испуганно озираясь, мужики разгрузили их у самой кухни. Конвой не подпускал нас к ним. Но стоило полякам отъехать, как мы накинулись на поленья. Отдирали кору и грызли ее. Не знаю, как уж там называлось это дерево, но между корой и древесиной была прослойка нежной и липкой клетчатки. Охотников на нее все прибавлялось и прибавлялось, и люди, едва держась на ногах, вырывали это лакомство друг у друга.

Коммунистов, политруков и евреев немцы долго в плену не держали, расстреливали по приходу. Их отыскивали по указке фискалов и после небольшого расследования принимали меры — ликвидировать, или отправить на нары. К середине зимы накопилось у них немало доносов, в подозреваемые попали даже переводчик и полицейский, два работника кухни, один из похоронной команды и просто обыкновенные пленные, вроде меня. Я по-украински говорил плохо, вот и указал на меня какой-то подлец.

Меня вывели из строя и повели на спецпроверку. В приемнике набралось человек пятнадцать-двадцать. Вызывали по одному. Подошла моя очередь. Когда оказался в зале, на меня устремились взоры шестерых спецов в белых халатах, из-под накрахмаленных медицинских шапочек выбивались седые волосы, возраст у всех был давно не призывной, но они решили еще послужить Гитлеру и свободной Германии. Им помогал переводчик.

— Разденься! — приказал помощник начальника лагеря.

— Сними и трусы! — отдал команду переводчик. — Подойди к столу. Ближе. Еще ближе!

 

- 33 -

Члены комиссии проверили, - делали мне обрезание, или нет, крутили, вертели, ощупывали... Потом один из них смерил кронциркулем мой череп с четырех сторон, что-то записал в журнал.

— Линкс ум! Век! Раус!

В барак нас вернулось четверо, остальных, в том числе и переводчика (кстати, по всем приметам похожего на арийца) вывели за зону и расстреляли.

Казалось бы, условия в лагере для военнопленных были равные, но для многих красных офицеров они складывались все-таки по-разному. Все зависело не только от физического, но и духовного состояния - до и после пленения. Характер и стечение обстоятельств тоже играли немаловажную роль. Лучше было тем, кому удавалось пристроиться хоть на какую-нибудь завалящую работенку, а если повезет, то и старшими блоков, переводчиками, лагерными полицаями, врачами, рабочими складов и поварами. Кстати, последние чувствовали себя лучше всех. На кухне ощущалось главное: пища - это жизнь. Остальные счастливчики получали только дополнительное питание. Но и таких было немного. Основная же масса теряла не только силы, но и численный состав. Из каждой семерки выживал один. Вот смертная статистика по Владимиро-Волынскому лагерю с октября 4-го до конца весны 42-го: из 5600 человек выжило 800. Да и оставшиеся были первыми кандидатами на отправку на кладбище.

С приходом весны во дворе лагеря появилась первая травка. Вырастать она не успевала — стараясь опередить друг друга, мы съедали ее. В рот кидали все: и спорыш, и лебеду, и подорожник с одуванчиками. В один из дней наша идиллия кончилась трагично. Кто-то из доходяг, осмелев, нетвердой походкой подался в сторону проволочного заграждения, за которым начиналась более сочная и свежая трава. Он приподнял костлявой рукой край колючки и попытался просунуть голову.

— Стой, стой - кричали мы ему, - ты что, рехнулся? Туда нельзя, пристрелят...

Но он уже не обращал внимания на окрики, рвал траву и жадно пихал её в рот. Его обед прервала автоматная очередь. От каждой пули, вонзавшейся в него, тело его только вздрагивало, пока не обмякло. Мы, невольные свидетели смерти, как бы очнувшись ото сна, переговаривались:

— Дикого зверя усмиряют, а человека не усмиришь. Вот такой смерти я боюсь - безумной, бесполезной, даже позорной...

— Чего уж там! Умереть в бою почетно, но только такого случая, думаю, уже не представится.

— Как знать, как знать, - устало твердил старый вояка.

— Вчера видел, как один бедолага выбросился из окна, обезумел

 

- 34 -

от голода. Упал удачно - сразу умер.

— Если он потерял разум, это простительно, — снова отозвался старик.

— А сколько наших уложили фрицы, сопровождающие хлебные обозы! Кто они - сумасшедшие или отчаявшиеся люди?

Случай этот памятен был всем, когда потерявшие контроль на собой, заключенные, почуяв запах хлеба, не могли остановиться даже перед смертельным огнем автоматчиков. Чтобы судить их, надо самому пережить хоть малую долю того испытания - голода.

До лета трава не доросла, её выщипали с корешками. И каждое утро повозки, запряженные пленными офицерами, вывозили умерших. Страшно было смотреть на возниц, истощенных, грязных, рванных, когда по четверо они впрягались в оглобли и с трудом катили катафалк. Из-под рогожи торчали посиневшие руки и ноги. Живые боялись смотреть в их сторону, каждый думал — скоро его черёд.

Но был и другой выбор. Всё чаще из батальона восточных народов немцы стали выводить за зону небольшие группы пленных мусульман. Их мыли в бане, переодевали в непривычную для нас форму, каждому выдавали по булке горячего хлеба, консервы и по одному продовольственному пакету. Правда, съедать его сразу не разрешалось, немцы заставляли складывать продукты в вещмешки и отводили пленников на кухню за горячей пищей. Из-за колючей проволоки мы молча наблюдали за этой картиной. Переговаривались: «Эх, поесть бы хлебушка! Хотя бы разок перед смертью...» — «Разевай рот шире! Может, пулю горячую всадят. Сыт будешь по горло, до конца дней своих...» — «Дурак ты! Только ангелы с неба не просят хлеба. А эти такие же пленные, а живут лучше, чем мы, христиане. Неужто, там, в Москве, не знают об этом?» — «Поговори, поговори... Ты же присягу давал, а Кремль все поминаешь» — «Присягу я не народу давал, а правительству, которое от нас так скоро отказалось» — «Если есть голова на плечах, то можешь и не изменять присяге - носи втихую чужую форму» — «И я о том же. А при первой возможности перейти к своим» — «Где тебя сразу и прихлопнут!»

Обстановка на фронтах заставляла вермахт искать дополнительные силы. Планировался захват Кавказа и кавказской нефти, стало быть, мусульмане могли пригодиться. И немцы стали их вербовать. Конечно, к сотрудничеству немцы привлекали не только их, но и нас, доходяг, потерявших контроль над собой. Среди отступников были русские и украинцы, или, как бы сегодня сказали, лица славянской национальности. Здесь уже главную роль играли не сами они, а их политические взгляды, личные убеждения, обиды и унижения, перенесенные с приходом большевиков, и просто шкурные

 

- 35 -

интересы. Однако таких было мало. Но жизнь, как известно, под шаблон не подгонишь: сколько людей, столько и судеб. Меня постигло еще одно испытание. Пройдя во всех лагерях проверки, я чудом сохранил мамино латунное колечко. Потрешь его - и оно заблестит, заиграет на солнышке, словно золотое. И душа оттаивает, радуется сердце. Но пришлось отдать его за талон на баланду. Получив законную порцию горячей похлебки, быстро справился с ней и снова стал в очередь. Был неосторожен и не знал, что контролер заприметил меня и уже шепнул что-то немцу, дежурившему у кухонной стойки. Эх, кабы знать! Фриц схватил меня за ворот и с силой ударил в лицо. Как упал, долго ли лежал, не помню. Очнулся в карцере: холодные, сырые каменные стены, зарешеченное окошко под самым потолком. Тюрьма в тюрьме. За что? Подумалось — это моё последнее пристанище. Дверь загремела, с шумом распахнулась, в карцер вошли унтер-офицер и переводчик.

— Встать!

— С трудом, хватаясь за стены, поднялся.

— Где достал бумагу и краски? Талоны у тебя получились, как новенькие. Говори правду

— Талоны не делал, а выменял всего один, но и то не смог отоварить. В обмен на похлебку получил оплеуху.

— Нет скотины прожорливей свиньи: жрёт все и всё стонет — мало! Значит так: если завтра не покажешь того человека, будешь жестоко наказан.

На другой день на ноги я не поднялся - подскочила температура, меня бросало то в жар, то в холод, морозило. В бреду терял сознание. Казалось, что я один вступил в единоборство с фрицами, стрелял и отбил у них бричку с хлебом — для своих. В безумстве своем радовался удаче. Приходя в сознание, отчаивался: мы побеждены. Но, думал, как бы ни сложилась судьба, которая не от нас зависит, все по заслугам. В поисках новой жизни мы предали Бога, разрушили храмы, по директиве Ленина уничтожали священников. Вождь требовал вешать попов на каждом десятом столбе, сажать на кол. И чем больше - тем лучше. Так хотел не только он, так поступала вся большевистская рать. И вот мы наказаны. Здесь, в концлагере, чувствую себя, как на Страшном Суде раньше смерти, истлеваю заживо. Перед лицом страшного разрыва церкви и государства, под ударами этого гонения, так же, как и внутреннего распада, я испытал чувство страшной беззащитности, дезорганизованности, неготовности к борьбе. Да нет - все к черту! Как говорил отец Сергий (Булгаков), еще в восемнадцатом году отказавшийся от гражданской, мирской жизни: «И все-таки все остается по-прежнему, Русский народ должен быть народом-мессией, и к черту немцев, да

 

- 36 -

будут они ненавистны!» Это прозрение явилось для меня начало нового состояния моего бытия.

Раз в день в карцер приносили хлеб и воду. Воду пил, к хлебу едва прикасался. Не знаю, сколько дней провел в беспамятстве, но болезнь победил - то ли помогла прививка от сыпного тифа, сделанная еще в училище, то ли вера в Бога. Думаю — вера во Всевышнего. Распахнулась железная дверь, и в лицо ударил луч солнца, голова пошла кругом, меня шатало из стороны в сторону. Я жадно глотал воздух, теплый, свежий, и до моего сознания, наконец, дошло, что на землю пришла весна. Шинель не расстегивал, боялся простудиться, отвороты пилотки опустил на самые уши. И только тогда устыдился, когда во дворе кухни увидел раздетого по пояс военнопленного, гревшегося на солнышке. Узнал его: это был мой давний приятель по училищу Миша Шанин.

Во Владимиро-Волынский лагерь с ним попали одновременно, а вот судьба свела нас только спустя восемь месяцев. И в этом не было ничего противоестественного - в том, первом скопище людей, даже при желании отыскать друг друга было нелегко. И вот теперь, когда голод и болезни подбирали остатки жертв войны, мы стояли друг перед другом - доходяга, что на лагерном языке означает фитиль, который едва тлеет, и мой товарищ - русский офицер, похудевший, но еще не настолько, чтобы в нем не узнать вчерашнего однокашника. С ним и после училища служил в одной дивизии. Да и зазноба сердца на двоих была одна, за ней ухаживали по очереди. Но с барышней обоим не повезло, увел майор. А вот в доходяге узнать было трудно офицера-весельчака - может, глаза порой слегка выдавали в нем сослуживца, - того самого, которого сразу приметило начальство и двигало по службе. Теперь я стоял перед ним: сгорбленный, со складками старческой кожи на лице, с жиденькой бородкой, потухшим взглядом. Вместо офицерской шапки - солдатская пилотка, шинель непонятно какого цвета, на ногах - деревянные хольцшуе.

— Ты ли это, Марко?

— Я, Миша, я... Воентехник второго ранга.

Он сначала смотрел на меня с удивлением, потом с болью. Ситуация не позволяла нам обняться.

— Где твоя офицерская форма, где шинель, почему всё солдатское?

Я отвечал медленно и как-то по-театральному держал паузу:

— Был контужен... В плен попал, в чём мать родила... Сапоги проел на этапе, обменял на рваные, чтобы спастись от дизентерии. Уже здесь дали шинель, пилотку и эти деревянные колодки... А как ты, Миша?

— На кухне пристроился. Расплатился за это золотыми часами,

 

- 37 -

при обыске смог утаить.

— Повезло...

— Слышь, Марко, спрячься за кусты и там жди меня, сколько можешь. Подкормить тебя надо, а то, вижу, скоро загнешься.

Я слушал и ушам своим не верил, потом запричитал, словно старуха:

— Господи, неужели это не сон? Счастье-то какое привалило. А вдруг что-то помешает? Пошлют Мишу куда или заставят срочно что-то делать...

Но Шанин пришёл. Под полой шинели, свободно накинутой на плечи, пронёс котелок тёплой густой баланды, из кармана вытащил пайку хлеба.

Ешь и смотри в оба. Чтоб ни одна живая душа не узнала. Ты и вечером приходи сюда. Хотя нет, лучше к бараку, где живёт обслуга. Найдёшь меня во второй секции. До вечера! - попрощался Михаил.

Я жадно хлебал баланду, то и дело озираясь по сторонам. Хлеб съел позже, тоже крадучись, не вытаскивая из кармана, отщипывая по крохам. И никогда за последний год не был так счастлив, как сегодня. Взять хотя бы ту же порцию баланды - её выдавали раз в день и гораздо меньшую. Мала была и пайка хлеба. А приступ голода наступал такой, что хотелось грызть собственный палец.

Вечером в помещение обслуги вошёл с опаской, появляться там запрещалось. Здесь коротали ночь повара и полицаи. Меня встретили настороженно. Один из полицаев - лысый, как киношный Котовский, такого же плотного сложения и горячий на руку, её многие испытали на себе, - уже поднялся навстречу, но Михаил предупредил: «Это ко мне. Учились в одной группе. И направили нас в одну и ту же дивизию. Думаю, и в плен заграбастали вместе. А встретились только сегодня...»

Шанин ловко подхватил меня под локоть, провел в закуток между нарами. Сели. Припомнили момент пленения. Тогда ситуация в соединении была неважной, с боями отступали от самой границы. У немцев было преимущество в танках и самолетах, которых наши войска не имели, в численности войск, маневренности. Уже под Киевом военный арсенал Красной армии иссяк. Дивизию следовало выводить на переформирование, но приказа не поступало. В этих условиях русское войско было обречено на погибель. А когда немцы взяли нас в кольцо, снабжение совсем прекратилось. Без боеприпасов и продовольствия мои солдаты ещё пытались прорвать кольцо обороны, но нам противостояла хорошо вооруженная, сытая немецкая армия. Мало кому удалось тогда вырваться из того окружения, почти все попали в плен. Раненые, контуженые, изнуренные отступлением, деморализованные неудачей и неразберихой в войс-

 

- 38 -

ках, солдаты теряли веру в свои силы и силу командиров. А немец всё пёр и пёр, туго сжимал кольцо, брал в плен разобщенные малые группы. Бог и природа, думал я, дали человеку великую радость - однажды явиться на белый свет, а сам человек придумал тысячи способов уничтожать себе подобных.

Мне трудно было говорить, не мог подобрать нужных слов, весь напрягся. А Михаил всё спрашивал и спрашивал:

— Ты видел ещё кого из нашей команды?

— В плен я попал с двумя техниками-интендантами, с ними был ещё один наш боец, раненый.

— Где ты их потерял?

— На этапе. Помню только, как интенданты переоделись во всё солдатское, потом офицеров отделили. Больше никого не видел.

— Погибли они, думаю, все погибли... Прошёл слух, что где-то рядом открыли ещё такой же лагерь - для рядовых красноармейцев. Может, там они. Говорят, там условия пострашнее. Их загнали в танковые гаражи. Стены железные, пол цементный, холод жуткий. За зиму все погибли. В наших казармах относительно тепло, и то от первоначального состава осталось процентов пятнадцать. На кухне точный счёт ртов ведётся. И это без учёта пленников из восточного батальона, их недавно немцы перебросили неизвестно куда.

— А что с нами будет, неужто сгинем и мы? Как думаешь?

— Обречены мы, брат... - Михаил помолчал немного и, как бы изучая собеседника, добавил: - Есть один вариант, но об этом потом... Знай: пока меня держат на кухне, я тебя, Марко, в беде не оставлю, подсоблю. Чтобы не раздражать соседей по нарам, давай условимся встречаться в клубе, на втором этаже, там, где была библиотека. Как только начнёт смеркаться, приходи. Всё, что смогу умыкнуть, принесу. А пока на дорогу дам сухарей.

Миша оказался настоящим другом. В стане зверей, где правил закон «Умри ты сегодня, а я — завтра» Шанин оставался человеком. У меня в душе затеплилась слабая надежда на выживание, да и Миша намекал на какую-то возможность спасения. С надеждой жить легче. Дни пошли радостнее, светлее. Миша приносил скудную пищу. Хотя моя норма питания увеличилась вдвое, голод мучил, все так же есть хотелось днем и ночью, наяву и во сне. Сослуживцы не выдерживали мучительной жизни. По утрам вывозили уже не одну, а две повозки трупов, сбрасывали в канавы. Многие не поднимались. Их перетаскивали в лазарет, но и там помощи не было. По зоне передвигались единицы.

Потом Миша принёс весть о скорой ликвидации лагеря. Что будет с нами - неизвестно. Отправят в другой лагерь, или уничтожат как ненужных свидетелей, трудно сказать. Помолчав, добавил:

— Завтра, как бы случайно, я подведу тебя к майору, старшему в

 

- 39 -

лагере полицаю. Это твой шанс. Если хочешь попасть в другой лагерь, где шансов выжить больше, выскажи ему своё недовольство сталинским режимом. Понял? Сроку на обдумывание - день, завтра будь готов к встрече. Придумай что-нибудь посущественней.

— Не мучь меня, скажи, что это за лагерь такой, куда мы можем попасть вместе?

— Там, доходят слухи, собирают недовольных большевистскими порядками, которые установлены ныне в России. Немцы познакомят русских с тем, как хозяйствуют в Германии, на примере покажут преимущество их строя перед нашим, коллективным. Короче, будут готовить из нас хозяйственников, а после войны станут использовать в руководстве оккупированной страной.

— Но ведь это предательство!

— Чудак! И тебе, и мне выжить надо, а там видно будет, как поступать, чтобы совесть была чиста. Потому и говорю: помозгуй. Хорошенько помозгуй, у тебя есть только сутки.

Остаток дня и всю ночь размышлял над предложением Шанина. Слабый от голода мозг отказывал в логике мышления, и тогда снова просыпался инстинкт самосохранения. Думаю, более всего мы провалились на экзамене именно в отношении веры в Бога и воли. Есть враг непримиримый и опасный: это расслабленность и мягкотелость, это предательство и малодушие, страшную картину которых являет теперешняя Россия - не в исключениях, а в массе. Народ наш с легкостью и хамством предавал свою веру, и эту стихию предательства мы в себе ведаем, и на крестовый поход с этим драконом имеем поистине благословение от Православия. В двадцать с небольшим не хочется умирать. Да и за что? За какие такие идеалы? За Сталина, который сдал русских офицеров и солдат в плен? Не согласился же он с Жуковым отвести разбитые части за Днепр. А издал драконовский приказ: «Ни шагу назад!» Государство отказалось от своих пленных и, стало быть, освободило их от присяги. В такой ситуации солдат отдан сам себе, у него осталась только совесть - не брать в руки оружия и не стать на сторону врага. А там - будь что будет.

Михаил подвел меня к старшему полицаю и оставил наедине. Монгольские глаза майора цепко впились в меня, как бы пытаясь проникнуть в заповедные тайники души. Я знал, с кем имею дело, майор Башта в лагере был фигурой зловещей.

— Называй быстро: офицерское звание, фамилию, имя, отчество. Всё без утайки - год рождения, национальность. Повторяю - всё без утайки!

Я ответил.

— Мне сказали, что ты обижен советской властью. Объясни, каким образом?

 

- 40 -

Ответ я заготовил заранее, потому отвечал уверенно, без сбоя: «В начале тридцатых от голода погибли мать и отец. В 38-м арестованы все родственники по материнской линии. Сталин сдал армию в плен, а потом ещё и объявил нас изменниками родины».

— Назови свой регистрационный номер. Нет, лучше покажи его, - приказал Башта, вытаскивая блокнот и карандаш. Я повиновался. Полицай сделал пометку в блокноте, повернулся ко мне спиной, и молча, не прощаясь, ушёл.

Такой тебя и в ложке утопит, подумал я. А результат того разговора сказался только летом. Как-то на вечерней поверке среди других зачитали и мой номер. Группу человек в тридцать пять, в состав которой вошли Михаил, Башта, библиотекарь и сутулый пожилой военный, остальных я не знал, направили к воротам. В бане мыть не стали, одежду, как тогда мусульманам, не переменили, лишь только выдали на руки скудный паек и повели к железнодорожной ветке, где одиноко маячил товарный вагон. Окриками и пинками конвоиры загнали нас в него. Дощатый пол в вагоне устлан тонким слоем соломы, у самой двери - бачок с водой и параша. На окнах решётки и козырьки. С грохотом захлопнулась дверь. Через пару часов подкатил паровоз, вагон дёрнулся, заскрипели колеса. Было слышно, как его подцепили к локомотиву и покатили. Ехали долго. Я давно съел свой паёк и его снова мучил приступ голода. От слабости и тряски голова шла кругом, белые мурашки мешали видеть попутчиков.

Выгрузили на станции Веймар, название которой успел прочитать на здании вокзала. О городе, разумеется, никто толком не знал. Тем более о пригороде - Бухенвальде. Лагерь встретил библейской надписью, закреплённой над воротами: Каждому — своё. Очень скоро мы узнали горький смысл этих слов. А пока мы с любопытством рассматривали чистенький городок, радовались зелёным газонам, пышным клумбам, пению птиц. Рай да и только!

В Бухенвальде в центре лагеря высилось трехэтажное здание, от него рядами тянулись новенькие бараки. Венчала унылую картину дымовая труба. Безлюдье, лишь иногда мелькнёт у барака одинокая фигура заключенного в полосатой одежде.

Как только нас впустили в зону, ворота захлопнулись, словно капкан, подавляющий жертву. У меня сжалось сердце, страх острой иглой пронзил тело. Посыпались резкие команды: «Стоять!», «Не двигаться!» Немцы пересчитали каждую нашу голову. Под теже лающие окрики нас галопом перегнали через весь плац к кирпичному строению. Раздели донага, выстроили в цепочку и, словно цыплят по конвейеру, запустили в бассейн. Для дезинфекции вручили мыло и поставили под душ. Мы едва успели смыть жидкую липкую массу, как нас тут же погнали дальше - получать полосатую форму и де-

 

- 41 -

ревянные башмаки. Если кто зазевался, получал чувствительный удар резиновым шлангом. Теперь немецкий порядок – орднунг! – стал понятен каждому.

В бараке прибывших принимал капа, тоже заключенный, но из немцев. Ганс, так звали нашего, был одет в такую же полосатую робу, но с красным треугольником на груди. Он терпеливо разъяснил, что красный треугольник означает, что ты - политический, зелёный - уголовник, жёлтый - еврей. У нас нашивок ещё не было.

Заключенных в лагере насчитывалось более двух тысяч. Режим строгий. Каждое утро пленных выстраивали по блокам, лицом к воротам. На поверке зачитывались приказы, проводились экзекуции за провинность. Пища быта скудной, но чистой, без гнилой картошки и пропавших овощей, таких, как во Владимиро-Волынском. На работу не выводили, мучила неопределенность. Заключённые валялись на нарах, их морила физическая слабость. Редко кто прогуливался по зоне, за ограду блока выходить вообще запрещалось. Вскоре мы узнали предназначение той высокой трубы. Когда она дымила, ветер доносил до нас тошнотворный запах, и все понимали, что здесь в полном смысле можно вылететь в трубу. Крематорий работал без выходных.

У самого входа к бараку жалась малюсенькая грядка, на которой тянулась к солнцу одинокая головка капусты. Капа где-то добыл семян и засеял ими эту скудную землю. Пробился к свету лишь один росток, который напоминал Гансу родной дом. Качан капусты так царственно рос, что я поглядывал на него с вожделением. А однажды, пренебрегая последствиями, сорвал его, засунул за пазуху и скрылся в туалете. На мое счастье лишних глаз там не оказалось. Деликатес тут же был съеден. Капа и виду не подал, что пожалел о своем детище. И хотя он тоже был заключенным, но все же являлся представителем лагерной администрации. Стоило ему доложить наверх о случившемся, и расправа последовала бы неминуемо, без суда и следствия. За провинность полагалось только одно наказание - смерть.

Вскоре наш контингент пополнился группой новых пленных советских офицеров. Они прибыли из другого лагеря, кажется, Гроссенхайма, и выглядели лучше нас, может, потому, что в плен попали позже.

Однажды в барак заглянул унтер-офицер, сносно говоривший по-русски. Он предложил скрасить нашу убогую жизнь прогулкой по лесу, примыкавшему к зоне лагеря. Построив в колонну, нас вывели ворота без конвоя. Боже, как прекрасен был величественный старый лес! От него веяло прохладой, свежей зеленью, не увядшей еще листвой, забытой свободой. Прогулка длилась недолго. Скорее всего, это была запланированная проверка с невидимым оцеплением.

 

- 42 -

Через пару дней все повторилось. На этот раз унтер повел колонну дальше, на хутор, чтобы познакомить русских с хозяйство немецкого крестьянина. Дом и надворные постройки производили неплохое впечатление: крепкие удобные строения, везде чистота и порядок. «Кулак, наверное», - шепнул мне на ухо Михаил. В знак согласия я кивнул головой и вдруг заметил сквозь открытую дверь сарая деревянную бочку, доверху наполненную зерном пшеницы. Огляделся - не смотрит ли кто - набрал полную горсть и быстро высыпал зерно в карман. Благополучно завершилась и эта проверка. Да и глупо бежать из самого центра Германии, не зная ни языка, не имея ни карт, ни куска хлеба.

Наутро унтер привел еще одного человека - солидного, в штатском, при галстуке. Незнакомец сообщил, что представляет Народную партию социалистов, враждебную по духу и принципам ВКП(б). Как ему доложили, он знает, что и здесь собрались противники сталинского режима и могут пополнить ряды его организации. Поднял руку и предупредил:

— Если кто неискренен в своих убеждениях, то, осознав ответственность момента, должен вернуться в ряды сталинистов, не подвергая риску свою судьбу. Но знайте: Советский Союз не подписал конвенцию Международного Красного Креста, и потому все вы являетесь людьми без закона. На вас не распространяется продовольственная помощь. Германия вправе использовать каждого пленного на строительстве секретных объектов, а после выполнения работ расстрелять как свидетеля.

Из строя вышел только один - Николай Назаренко, летчик, лобастый, крепкой породы человек. Его тут же увели.

— Можно вопрос?

— Спрашивать не запрещено.

— Против русских я не возьму в руки оружия. Но хочу и могу бороться на идеологическом фронте.

Ему не ответили, из строя никто больше не вышел, да и слишком наглядно дымила черная от копоти труба, пожирая все живое. Исправно работала нацистская машина смерти, превращая человеческий материал в изделия ширпотреба. После изнурительной работы тянулись к своим баракам тысячи заключенных, многих вели под руки. Отстанешь от строя - смерть. На плацу пороли нещадно за малейшую провинность. Из корпуса охраны, не смолкая, гремели победные марши, извещавшие об успехе германской армии.