- 95 -

ДОРОГО Б ДАЛ ЗА СЛОВЕЧКО, ДА НЕ ВЫКУПИШЬ

 

Тёща как в воду глядела, предчувствие её сбылось. Третьего 2 949 года меня арестовали. В наш рабочий кабинет заведующая лабораторией вошла не одна - с тремя неизвестными мужчинами, представляла сотрудников отдела. Когда очередь дошла до меня, один из них неожиданно скомандовал:

— Руки вверх!

 

- 96 -

Я опешил, но команде подчинился. Другой бросился обыскивать меня, ощупал с головы до ног.

— Где его рабочий стол? Мы должны сделать обыск, - обратился он к заведующей. - А ты пересядь на угол и положи руки на стол. Позицию не меняй!

— В чём дело? Кто вы? - взмолился я.

— Вот ордер на арест. Заметь - подписан заместителем министра Госбезопасности. И не задавай ненужных вопросов. Выкладывай всё из карманов.

Молча стал перекладывать содержимое карманов на стол. Я уже пришёл в себя и был уверен, что арест ошибочен и меня скоро оставят в покое. Но стоило мне потянуться к пачке папирос, снова окрик:

— Назад! А вот этого удовольствия я тебе не могу позволить.

— Но хотя бы носовой платок могу взять?

— Брать ничего нельзя!

Закончив обыск стола и шкафа, тройка опечатала мебель. Вещи мои сложили в пакет.

— Встать! Руки за спину!

Словно железным обручом сковало мне сердце. Вывели во двор, где нас ждал автомобиль. Меня усадили на заднее сиденье меж двух чекистов.

— Скажите Гале, что меня арестовали. Вины за мной нет, знайте! - бросил я на прощанье кому-то из сотрудников лаборатории.

— Молчать! Сидеть смирно!

Везли по улицам старой Москвы - нахмуренным, сердитым, настороженным. Колхозная площадь, бывшая Сухаревка, Сретенка... По мелькнувшему впереди памятнику Дзержинскому догадался: везут на Лубянку. Машина затормозила у третьего подъезда массивного грозного здания со стороны Сретенки. Старший предупредил:

— Не сделай глупости! Выходи спокойно, иди в затылок с направляющим.

Так строем через громадную дверь и вошли внутрь здания. Роскошный вестибюль, маршевые лестницы устланы коврами, но меня ведут вниз. Там, под лестницей, открылась дверь, еле приметная снаружи. По одну сторону коридора, длинного и низкого - тянутся железные двери с мощными засовами и глазками. Одна из них распахивается, поглощая жертву. Оказываюсь в боксе, к железному полу приварен табурет, от него до стен рукой легко дотянуться. В потолок вмонтирован решетчатый кожух, он защищает электролампочку от возможного произвола обитателей. Сидеть можно только лицом к двери. Надзиратель то и дело заглядывает в глазок, в упор рассматривает врага народа, твердо зная: сюда зря не попадают. Гробовая тишина порождает гробовое молчание. Едва улови-

 

- 97 -

мое подсматривание в глазок действует на нервы. И зачем так часто смотрят? Может, боятся, что враг потеряет сознание? Ему мигом помощь, без приговора умереть не дадут. Учтено всё. Неизвестность пугает. Трудно сказать, сколько прошло времени. Часы отобраны — счет потерян. В томительном ожидании время удлиняется, становится палачом и мучителем. Тихо открывается дверь, надзиратель делает знак молчать и зовет к выходу: «Руки назад! Вопросов не задавать!» Вводит в комнату без окон, но ярко освещенную. Из мебели только круглый стол. Навстречу поднимаются двое:

— Раздеться догола! Вещи на стол!

Снимаю одежду, ее принимают, каждый шов прощупывают. Бросив на меня взгляд, раздражаются:

— Тебе сказано – догола! Как в бане.

— Но что можно в трусах спрятать?

— То, что у тебя от природы, нас не интересует. Раздвинь ягодицы и присядь, встань!

Сконфуженный и жалкий, стараюсь держаться с достоинством. Тюремщик усаживает меня на стул, в руках у него машинка для стрижки волос. Хотел попросить салфетку, но опомнился: голый и с салфеткой на шее - это уж слишком!

— Не вертись!

— Зачем стричь, не понимаю? Меня скоро выпустят, это ошибка.

— Раз сюда попал, выпустят нескоро.

Стрижка была рекордной — и по скорости, и по качеству обработки. Меня взяли под руки и втолкнули под душ. Струи теплой воды брызнули в лицо, потекли по всему телу, я расслабился. Но тюремщик уже подает простыню:

— Обтирайся, да пошустрей! Ты у меня не один.

Голым проследовал к своим вещам. Подтяжки - Галин подарок - исчезли. На брюках пуговиц нет, сорваны, крючки и пряжки срезаны, тоже проделано с рубахой и пиджаком. Натягиваю штаны, они сползают, даже на ширинке не оставили. Запротестовал:

— Хотя бы кусок веревки дайте!

— Не на парад пригласили, держи руками! В боксе получишь деревянные пуговки, сам и пришьешь.

— Но, товарищи...

— Что-о-о? В этом доме ты должен забыть слово товарищ, все мы - граждане.

Вот так - ничего не проси, ничего не скажи. В нос бросается вонь прожаренной нестираной одежды, она вызывает тошноту.

Запомнил на всю жизнь: в тюрьмах, на пересылке, в зоне металлические изделия срезают, из обуви выдирают супинаторы - дабы зэк не смог заточить полоску железа и не вскрыл себе вены.

 

- 98 -

А пояса, подтяжки, веревки могут стать мученику петлей.

В боксе, как мне показалось, сидел долго. Принесли кашу в алюминиевой миске, ломоть хлеба. Но что это - ужин или завтрак? Надзиратель молчит, не отвечает, лишь подает иголку с ниткой и пару деревянных пуговиц, не заводских - самодельных, кто-то из зэков на досуге выпилил. Вскоре возвращается, забирает нетронутую мной кашу, ставит кружку чая.

— Быстро отощаешь, ешь все, что дают. И не забудь пришить пуговицы, вернусь - заберу.

С шитьем справился быстро и встал в ожидании у самого глазка, перекрыв обзор камеры.

— Ну, паря, тебе повезло! Дежурь сейчас мой сменщик, точно схлопотал бы от него оплеуху. Глазок камеры закрывать нельзя, - делает последнее замечание тюремщик и до утра исчезает.

Остаюсь один, размышляю - приведут или не приведут на очную ставку Вадима? Это он наплел на меня невесть что. Хотелось глянуть сексоту в глаза и выказать ему свое презрение. Раздумья мои прерывает щелчок задвижки. Новый сопровождающий ведет меня в конец коридора. Входим в лифт. Пытаюсь подсчитать этажи. Останавливаемся на шестом, хотя, думаю, что это четвертый или пятый - движение начинается с подвала. Но оказываемся не в главном здании, а во внутренней тюрьме. Чудно устроено. Широкий коридор хорошо освещен. Камеры размещены тоже с одной стороны - левой. Дверь открыли, и я оказался в светлой комнате. Именно комнате, а не камере — здесь чисто, уютно, есть стол и кровать, в углу раковина для умывания и унитаз, кровать застелена по-домашнему простыней и одеялом. И только решетка во всё окно да глазок в двери не дадут принять ее за гостиничный номер. Кстати, до революции это здание принадлежало страховому обществу «Россия» и было отведено под гостиницу высшего разряда. Я решил, что нахожусь в спецкамере для иностранных подданных или крупных партийных бонз. А может, в Москве после войны созданы сносные условия для политзаключенных? Вот, говорят, в Бутырке и на Таганке ужасающая теснота, нары забиты, спят на полу, среди грязи и мусора. Произвол. Нет, что-то тут не то. Быть может, с кем-то меня перепутали и теперь хотят извиниться, отпустить домой с миром?

Сколько провел в ожидании - сутки, двое — не знаю. На допрос ведут странно: коридор — лифт пошел вниз, коридор — лифт поднимается вверх. Еще один переход и ступаем по мягким ковровым дорожкам, со стен льется мягкий свет, источаемый настенными бра. На дверях только таблички с номерами. Людского движения нет. Сигнализация блокирует встречу арестованных. Попадаю в просторный зал, разделенный на несколько отсеков. В одном из них меня ожидает полковник, кивком головы предлагает присесть на табу-

 

- 99 -

рет, тоже привинченный к полу. За его действиями с пристрастием следит худой, с болезненным лицом человек в штатском, готовый в любую минуту услужить. За пишущей машинкой устроился молоденький лейтенант, без особых примет, таких трудно запомнить.

— Начнем с анкетных данных, - сухо начинает полковник, и младший лейтенант бойко стучит по клавишам.

Когда с формальностями было покончено, полковник подошел к главному:

— В какой антисоветской организации состоишь и с какой целью прибыл в Москву?

— Ни одной такой организации не знаю, потому и не состою. В деле ясно сказано - находился в плену. В конце войны совершил побег. Дважды прошел фильтрацию. Почти год еще прослужил в армии. В канун 46-го демобилизован...

— Меня интересует твоя и других отщепенцев преступная деятельность. Именно этого признания жду от каждого из вас. Поставим вопрос иначе: в какую преступную партию входишь? - глаза полковника сузились, лицо неожиданно окаменело - первый раз такое вижу, — а ему важно, какое впечатление произвел на меня он. Слово к слову ставил, словно клетку городил.

— Не дай Бог, кому-нибудь из вас, сидящих здесь, пройти то, что прошли солдаты и офицеры Красной армии, брошенные на границе без оружия! — взорвался я. — Там, в лагере, пока голод не отнял способность мыслить, мы действительно анализировали ситуацию, сложившуюся в первые дни войны. Скажу вам, вывод не в пользу верховного главнокомандующего. Такова правда жизни. Вижу, и вы добиваетесь от меня именно слова правды и только правды. И похвально. Донесите всё сказанное мною куда надо. Солдаты вам только спасибо скажут.

— Разговорился! Не тебе, не мне судить об ошибках Верховного! Ты по сути вопроса говори.

— Мнения заключенных разделились. Единомышленники стали собираться по разным углам барака. Вот вам и две партии! Но это же плен: ни партбилетов, ни взносов, ни партийных поручений. Одна болтовня. Люди обречены на смерть.

— Ну, а ты сам к какой группе примыкал? - полковник даже подался вперед, ближе ко мне.

— Я не любил и не люблю политику. Грязное это дело, по истории знаю. Помните, как развивалась демократия в Древней Греции? Тоже без крови не обошлось. А тюрем сколько построили!

— Эка, куда хватил!

— В комсомол не вступал, замполит училища самовольно внес в список мою фамилию, как и десяток других, и отрапортовал в политотдел армии о стопроцентной поддержке курсантами решений

 

- 100 -

последнего партийного съезда. И в партию заявления не подавал, видать, плохо со мной работали полковые комиссары, А тут война…

— Вот ты каков! Предупреждаю - если не сознаешься, не покаешься во всех грехах, за твою судьбу не ручаюсь.

— Судьба копейка...

Полковник вышел, бросив на прощанье штатскому: «Продолжайте!» Тот услужливо кивнул, допрашивая, вернулся к началу мое пленения. Спрашивал, с кем в лагере сошелся, о настроении бывших наших офицеров, о взглядах на политический строй страны. Окончив допрос, заметил:

— Не обольщайтесь, мы о вас знаем больше, чем вы думаете. Для облегчения участи, советую взвесить все за и против.

В Лефортово привезли меня к ночи. Доставил грузовик, на борту которого начертано: «Хлеб». А мне показалось, что машина тряслась по московским улицам долго и остановилась за городом. Высокий забор скрывал от глаз любопытствующих серое пятиэтажное здание с козырьками на окнах - тюрьму времён Екатерины Второй. Не знала, не ведала матушка-императрица, что пройдёт полтора века, и в эти застенки будут бросать невинных россиян. Потом я играл на рояле - так тюремщики называют процедуру снятия отпечатков с пальцев. Набросив на шею табличку с номером, отвели в ателье. Мастер сделал два снимка: анфас и в профиль. Вспомнил старый школьный учебник, где был помещен снимок политзаключенного с такой же табличкой. Подумал: вот и ты, Марко, попал в историю. Не попал, ёрничал внутренний голос, а влип в историю. Если при царе Николае политзаключенных были сотни, то при Сталине томились уже миллионы. Так кто из них более кровавый?

Если птицей взмыть в небо, корпус тюрьмы предстанет сверху форме буквы К. Такое сооружение для тюрьмы идеально: дежурный офицер, находясь в точке пересечения, видит двери всех камер, оценивает службу надзирателей. На пяти этажах перекрытий нет, свободное пространство затянуто сеткой. Ошеломляет инженерное решение: кажется, что вышел в город, навстречу бегут узкие улочки с высокими стенами зданий и сходятся в одной точке. Улицы пусты и безмолвны, лишь на балконах появляются одинокие фигуры.

Вертухай подтолкнул меня: «Вперед!» Одна из улиц привела в тупик. Служитель с грохотом отворил железную дверь, и я оказался в комнате со сводчатым потолком, мрак слабо рассеивала одинокая лампочка, но я смог рассмотреть свое новое жилище: две кровати, стол, табуретки, есть раковина для умывания и унитаз. Стены покрыты инеем.

— Где я?

Привидение в углу камеры шевельнулось, кашлянуло и слабо выдавило:

 

- 101 -

— В Москве...

— Что в Москве, а не в Калуге знаю. Но где?

— В Лефортово.

— И почему здесь так холодно?

— Камера угловая, а на дворе, сами понимаете, не лето - январь, легкой иронией произнесло привидение. Я не мог глазами поймать его лицо, оно все время ускользало, было неосязаемым. - Да не стойте на лестнице, спускайтесь вниз. Раздеваться не обязательно.

Я повиновался.

— Вы откуда прибыли? Из какого города?

— Говорю же - москвич, хотя родился в Курске, учился в Тамбове.

— Не с Лубянки, случайно, вас доставил экипаж?

— Оттуда. Из внутренней тюрьмы...

— Вам повезло, этот дом обживали многие знаменитости – при жизни Екатерины, и ее сыночка Павла, внука Александра...

— Да уж, позавидовать можно....

— Последним здесь был красный генерал Власов. Слыхали о таком? Казнен.

— Слухами земля полнится. Неужто Власов нашел свою смерть здесь, в этих апартаментах? Людей его из РОА я знал, они не раз уверяли, что могут другим путем, нежели большевики, вывести Россию из пропасти, куда она попала после катастрофы семнадцатого. Здесь пытался покончить с собой атаман Шкуро. Но не мог разбить голову об эту каменную стену, так сильно ослаб. Повесили…

— Но то враги партии и государства. А я тут причем?

— Вы? А это, голубчик, не вам решать... За вас решит следователь. Сколько выжмет компромата, столько и представит прокурору, а тот - суду. Но мы не представились.

Привидение отбросило одеяло в сторонку, с трудом смахнуло со лба седой клок волос, только мутные глаза оставались неподвижны.

— федор Степанович, врач... Работал нейрохирургом в Кремлевке. Лето сорок первого проводил с семьей в белорусской деревне у тещи. Там и застала война. В первую же неделю оказался на оккупированной территории. Выехать никакой возможности не было. Денег хватило только до зимы, а надо кормить тещу, двух сынков, женушку. В райцентре нашлась работа хирурга. Раненых в те дни много было, сами понимаете - война. Оперировал днем и ночью, без выходных.

— Ну вот и познакомились. А как же немцы позволили больнице работать?

— Слух обо мне дошел до них скоро. Стали привозить своих ра-

 

- 102 -

неных - полицаев, солдат, позже офицеров. Никому не отказывал, долг врача обязывал. От пациентов слышал только благодарности.

— Это и погубило вас. Злобный человек не прощает успеха никому. Уж так устроили боги мир.

 — Вот, вот... В сорок восьмом арестовали, в Лефортово уже год. Все сроки, отпущенные на следствие, истекли. Меня держат для опознания преступников, работавших на немцев. У следствия нет материалов для моего осуждения, но тройка может назначить меру наказания и без суда. У большевиков теперь такое правило.

Я поведал ему свою безрадостную историю. Федор Степанов успокаивал, как мог:

— Если не принимал участия в боевых действиях против своих и никакой другой порочащей твое имя зацепки нет, то все обойдется. Теперь все зависит от следователя, вернее, от его фантазии и добросовестности. Хотя за все то время, что существует Лубянка, редко кто выбирался из нее на волю.

— Ничего себе – успокоил!

Трижды мигнула лампочка, к чему бы это?

— Подан сигнал готовиться к отбою.

— Думаю, глаз не сомкну. Холодная кровать, тощее одеяльце, иней на стенах... Какой уж тут сон?

Все-таки прилег, свернувшись калачиком. Господи, там, за толстыми стенами, протекает нормальная жизнь, думал я, люди не замечают своего счастья: воли, свободы, близости любимых, возможности делать то, что хочешь. И как жалок человек в тюрьме! Однажды арестованный, он не имеет защиты от произвола. Ни адвокаты, ни знатные родственники не вмешиваются в дела этого закрытого ведомства. Страх сковал всё общество, всю страну.

…Но вот и утро. Лампочка снова замигала, пора подниматься, ждать новых испытаний. Заправил кровать, умылся, сделал попытку заняться физкультурой и не смог, тело ныло, не подчинялось моим командам. Из коридора доносилось щелканье кормушек - это тюремщики через небольшие оконца в центре двери подавали узникам пищу: овсяную кашу, хлеб, чай. Через нее же зэки возвращали грязную посуду.

Стало правилом перед обедом обитателей камер выводить на прогулку, она длилась недолго - десять-пятнадцать минут. Отменой мог стать только вызов к следователю. Мне попался самовлюбленный служака, страстный исполнитель чужой воли, к тому же не достаточно умный. У капитана Васильева были наклонности садиста. Противен он стал сразу: нос кверху, взгляд пренебрежителен, гримаса то и дело искажает его жесткое лицо. На службу являлся то в штатском, то напяливал морскую тельняшку, как-то хвастался передо мной лётной формой, то вертелся в гимнастерке и галифе

- 103 -

офицера-пехотинца, но никогда в своей - войск МГБ. Артист! Только что после спектакля.

На допрос к нему водили в разное время, чаще ночью. Днем в камере спать не разрешалось, и ослабленный бессонницей, я уже не сопротивлялся, воля моя была подавлена. Васильев с первых минут применял излюбленный метод, так сказать, брал быка за рога: «Допрыгался? Я тебя, сволочь антисоветская, раскручу, наружу выверну твое поганое нутро. Что скрывал, не договаривал - на блюдечко выложишь!»

Опер вскакивал, метался из угла в угол, подлетал с кулаками, толкал в грудь. И сплошной поток ругательств, откуда и набрался таких.

— Протокола я не веду, вызвал так, для знакомства. Но знай, от меня ничего не скроешь!

Моей защитой было молчание.

— Посиди еще в своем погребе, подумай, пошевели извилиной, если у тебя хоть одна осталась, а там поймешь, как себя вести. Пока лишаю тебя права получения передач от родных и книг из тюремной библиотеки, курения.

— День темен, да ночь светла, — огрызнулся я.

Капитан нажал на кнопку, пришел вертухай, отвел в камеру, привычно выполнив свое дело.

На стенах и потолке камеры изучены и подсчитаны все трещины, все пятнышки, выпуклости и впадинки, кроме тех, что покрыты инеем. А тут проходит день за днем и — полное безмолвие, обо мне забыли, словно и нет на свете Марко Гавриша! Может, что со следователем приключилось? Но нет, на новый допрос капитан является в форме морского офицера и сразу начинает давить на психику: «Приплыл, голубчик! Репутация подмочена, а жить хочется. Верно понимаю?

— Кто вы - моряк или следователь? - съязвил я.

— Сегодня узнаешь кто, вобла вонючая! Пора тебя, хитрый карась, вытаскивать на сушу, чего зря воду мутишь. Мне, например, из твоего дела не совсем ясно, как ты сдался немцам. Офицер, мать твою так! Сталина во всех грехах винишь...

— Да не сдавался я, говорю же — пленили контуженым.

— Ты советский офицер и обязан пустить пулю в лоб, а не сдаваться врагу! Или не люб тебе Устав Красной армии?

— Повторяю: товарищи по полку не дали сгинуть, взяли под руки.

— Можешь доказать этот факт и кто его подтвердит?

— Хоть сейчас назову имена тех, кто не бросил меня в трудный найти их - ваше дело. Страна большая, но адреса есть...

— Не учи курицу яйца нести! Если честно, то свидетели твои мне до жопы! Одного факта твоего пленения достаточно, чтобы пре-

 

- 104 -

дать суду. А наша страна, и ты это знаешь, живет еще по законам военного времени.

— Уж коли ты такой ученый, то должен знать, что ни одна война без поражений, без плена не бывает. А вот наша родная советская власть забыла о главном принципе - защите своих солдат. Пленников объявила изменниками Родины. Англичане такого не сделали, и Франция защищала своих сыновей, призвав на помощь Красный Крест. Об американцах уж не говорю... Только Сталин не выполнил своего долга, долга вождя народов.

— Вот когда проявилась твоя предательская сущность. Гнилое нутро у тебя, Гавриш!

— У меня? А не у членов ЦК?

— Ты смеешь критиковать вождя, ругать правительство? Да за одно только это я могу шлёпнуть тебя и отправить на Луну. Будь на то моя воля... Пустить контру в расход мне позволяет статья 58 УК, пункт шестой как раз предусматривает вышака.

— Немцы пленили не только русских, но и англичан, французов, итальянцев... И, заметь, ни один король, ни один премьер-министр не объявил своих солдат и генералов изменниками. А когда наши дали жару под Сталинградом армии Паулюса и не только солдаты, но и сам фельдмаршал попал в плен, Германия не объявила их предателями национальных интересов, а по всей стране провела траур по этому поводу.

— Вот какая начинка у моего подследственного! Он восхваляет действия врага!

— Когда бы ты попал в мое положение, то, думаю, рассуждал бы точно так.

— Я - в твое положение? Шваль, голь перекатная, так рассуждают только власовцы и бандеровцы, все те, кто оказался на оккупированной территории.

— Если бы Красный Крест помогал русским пленникам, то, думаю, власовцев были бы единицы, а не целая армия.

— Уходишь от разговора - если бы да кабы, - ближе к сути вопроса. Почему в плену вы создали партию социал-демократов, по политическим взглядам враждебную нам, коммунистам, и явно носящую антисоветский характер?

— Я уже говорил, что в лагере сложилась группа мучеников, не принимающих действия большевистской верхушки, в том числе и генсека. Это подтвердил и семнадцатый съезд, после которого Сталин расправился и с Кировым, и с двумя третями делегатов съезда, всех уничтожил. А собирались вместе, чтобы напомнить вам, сидящим в тылу, о высоком смысле мученичества.

После этих слов опер подскочил, как ужаленный, схватил меня за грудки, приподнял с табуретки и со всей силой стал ударять о

 

- 105 -

стену. Очнулся на полу, Васильев лил воду на мою окровавленную голову.

— В другой раз на допрос повели меня не привычным путем - по коридору, а через подвал. Стены одного из боксов украшали резиновые дубинки, кожаные ремни, резиновые шланги, клещи, другие орудия пыток. Топчан с застежками для рук и ног уже ждал новую жертву. Следователь, когда привели меня к нему, спросил:

— Видел?

— Видел, - спокойно ответил я и добавил: - еще в Европе насмотрелся. А вот в тюремном музее России такое вижу впервые...

Следователь взорвался, скороговоркой выстрелил в меня:

— Сволочь! Немецкий прихвостень! Ты, вижу, хочешь пройти через этот топчан. Если не расскажешь все без утайки о вашей секретной организации, я тебе такой фейерверк устрою, что век помнить будешь. Не отобьешься и не загородишься.

— Сказал, что знал, добавить нечего.

— Да нет, назови имя шефа своего, того, что поручил вести тебе в столице антисоветскую пропаганду.

— Задания никто не давал, потому пропаганду идей, отличных от большевизма, не вел.

— Ну ничего, скоро по-другому заговоришь! Под клином плахе некуда деваться: трещит да колется, - и сотрудник органов безопасности с выражением неизбывной ненависти на сытом лице допрашивает меня, своего соотечественника: — Для чего собирались группой, заговор готовили? С какой целью?

— Зачем пытаешься из меня сделать врага народа?

— Это моя работа.

— Трудно быть свободным в несвободном обществе. Мы живем в мире, который давно уже не живет! Выражение ненависти сделалось повсеместным. А противостояние - стандартная поза. Каждый имеет своего любимого врага, которого готов уничтожать круглосуточно. У нас в России гуманизм сделался посмешищем...

— Быть добрым сегодня - значит быть слабым, - уже опер защищался от меня.

— Да, сегодня культ личности значит культ сильной личности. Но сам, если бы я чувствовал за собой вину, то разве вернулся бы на Родину? Жену и сына потерял на границе, мать и отца похоронил в Курске... Ничто меня не держало в России. Скажу больше - дважды судьба давала мне возможность выбора: первый раз - в народном лагере, где в английском секторе мог свободно заменить их товарища, который решился на побег и удачно совершил его. Потом, после переправы на другой берег Эльбы, мог спокойно уйти на Запад, но мое сердце и разум выбрали Восток, хотелось помочь нашим добить зверя в его логове.

 

- 106 -

— Сказки все это! Просто маскировался под патриота. Мало победить врага. Его надо изничтожить, испепелить, смести с лица земли. Вот почему нам не нужны хранители, нам нужны охранники!

— Чушь несешь и сам же веришь в нее! Человек не пыль, если он одухотворен. - Я подался к нему всем телом, не скрывая своей ненависти. — Если в базисе общества одна лишь экономика и только она движет обществом, а совести в его основе нет и в помине, - оно похоже на зверинец с открытыми клетками, на то самое царство зверя, о котором предупреждает Апокалипсис, где возможно все, в том числе злодейское убийство себе подобных.

— К стенке лицом! Руки назад! - опер вращал оловянными глазами, лихорадочно ища кнопку вызова охраны. — Ко мне не приближаться!

Было в нем что-то неистребимо солдафонское, привитое казармой. В тот день я впервые познал, что такое тюремный массаж.

..Прошло более месяца, как я попал в опытные лапы чекистов МТБ, и они, и вся тюремная обстановка давили на психику. Сон стал беспокойным, нервным. Да тут еще появились крысы, они метались из угла в угол, пищали, заставляя все тело сжиматься от страха и омерзения. Потом сквозь иней стали проступать отвратительные рожи — с ушами, с рогами и бородой, как у козла. Что это - бред или игра больного воображения? Может, я схожу с ума? Надо обо всем увиденном рассказать врачу-сокамернику. Но поймет ли он меня? И я сказал.

— Ты в детстве ходил в церковь? — осторожно начал кремлевский небожитель, лишенный права быть человеком.

— Бабушка страстно верила в Бога. С ней и отстаивал воскресные службы.

— «Отче наш» можешь прочитать вслух по памяти?

— Помню смутно.

— Я помогу тебе. И как только бес начнет игры с тобой водить, читай молитву. Все твари и отступят.

Когда я оставался один, бес продолжал меня мучить. Твари то и дело проступали сквозь иней, посылая гримасы, одна страшнее другой, пытались ухватить меня то за ухо, то за нос. Господи, помоги — шептал я и читал молитву.

Проходило пять, десять, двадцать минут и - о, чудо - стена становилась чистой.

Однажды на очередном допросе меня скрутило. Я попросил следователя отпустить меня в туалет.

— Тебя предупреждали, малую и большую нужду надо справлять камере.

— Я так и делаю. Но сегодня в камере стоял такой мороз, тело не подчинилось моему приказу.

 

- 107 -

— Дуй в штаны.

— Мокрый, в холодной камере я застыну и уже не поднимусь.

— Вот и хорошо. Быстрее сознаешься.

 Мучаюсь, но терплю. Чувствую, теряю сознание. И только тогда опер смилостивился, нажал кнопку звонка. Вертухай исполняет его приказание. Как назло, навстречу вели еще одного зэка. Так не положено по инструкции, и меня завели в туалет для следователей, просторная комната, пол и стены отделаны кафелем, зеркало в человеческий рост. Уже уходя, не сдержался, оглянулся и охнул от охватившего ужаса - из проема двери на меня смотрел арестант с ввалившимися глазами, коротко стриженый, со щетиной на желтом лице, лихорадочный блеск глаз и потрескавшиеся губы подчеркивали его нездоровость. Он словно пытался бороться с искушением отодвинуть вставший вплотную к нему призрак близкого конца. Я нагнулся:

— Кто ты?

Незнакомец едва пошевелил губами. Я сделал движение рукой вперед. Он повторил то же самое. Дотронулся до кончика носа - чужой человек тыкал в меня пальцем. «Неужели это я?» Сознание стало возвращаться, и я вздрогнул от окрика:

— Чего уставился в зеркало? Быстро на выход.

Вернулся к следователю сам не свой, тот понял: только что произошло что-то чрезвычайное. И заорал:

— Ты кого-то встретил в коридоре? Отвечай, гад!

Конвоир стал отрицать возможность контакта с другим зэком.

— Кого он видел? — опер не верил уже нам обоим.

Когда я очнулся, передо мной стояла женщина в белом халате.

Шприц сделал свое дело, и ко мне, хотя и медленно, возвращалось сознание. Сквозь отступающую пелену, смог разглядеть незнакомого офицера в накинутом поверх формы белом халате, он тормошил меня за плечо:

— Что с вами случилось?

Нервы мои не выдержали, и я, глотая слезы, разрыдался, как дитя.

—  Возьмите себя в руки. Успокойтесь, - он вытащил пачку сигарет: —  Курите?

— Но мне не разрешает следователь, - я все же пытаюсь ослабевшей рукой ухватить сигарету, но не могу этого сделать и снова – в слезы.

— Ну-ну, хватит. Выпейте воды. Как с вами обращаются? Говорите, не бойтесь...

Можете судить по моему виду. Следователь довел меня до такого состояния, что я не узнал себя в зеркале. Сказано: лишить свободы, но где сказано, что тебя надо лишить человеческого облика? Как страшно в полной беспомощности оградить себя от насилия,

 

- 108 -

от унизительных испытаний! И вам твердо заявляю: я - не враг народа.

— В этом разберемся. Разрешаю курить, завтра же получите денежную передачу и сами сможете купить сигарет. А сейчас возьмите эту пачку Казбека и в придачу коробок спичек. В какой камере вас содержат?

Я назвал номер нашего холодильника.

— Вот как? Отведите его в сушилку, иначе перед нами будет не человек, а кусок льда, - распорядился офицер и, снимая халат, обратился к капитану Васильеву: - Зайдите, голубчик, ко мне с его делом.

Высушив одежду, я за много дней согрелся. А вернувшись в камеру, обо всем случившемся рассказал соседу.

—Да, мало встретишь здесь хороших людей. Карательный орган, одним словом. Добрых в МГБ не держат. Не мной замечено: из нормальных людей трудно готовить палачей. Может, он из проверяющих?

Я пожал плечами. Вспомнив о подарке, выложил на стол пачку Казбека, спички. Врач, повертев коробок, заметил:

Видишь, твой благодетель половину спичек из коробочки вынул. А знаешь почему? Чтобы подследственный отравиться не смог. Если соскрести серу со спичек и с коробка, развести в воде и выпить, то есть шанс испустить дух.

И напрасно он это сделал. Я бы такого удовольствия ни ему, ни следователю не доставил. Только Господь вправе распорядиться моей жизнью.

Сутки ни меня, ни доктора на допросы не вызывали. А потом увели Федора Степановича, и как раз в то время, когда можно было ложиться в кровать - замигала лампочка. Мне не спалось. Установилась абсолютная тишина. Тусклый свет падал с потолка и растворялся в темных уголках камеры. Готовясь ко сну, я молился. Бесы уже не справляли ночных плясок, крысы не шныряли по углам. Едва я закончил читать «Отче наш», дверь камеры еле слышно отворилась, и в мою келью тихо вошла женщина в темном. Капюшон опущен, лица не разглядеть. Но удивительно: края платья, доходя до ступеней, светились. Такое же сияние исходило из-под рукавов. Удивительно, но я ее не боялся, наоборот - почувствовал тепло и не выразимое словами блаженство, какого доселе не испытывал. Я позволил ей прикоснуться ко мне, и сразу что-то великое и доброе могучей струей влилось в меня, посланное откуда-то свыше. Голоса не слышал, но мозг воспринимал все сказанное ею: «Молись и вернешся

 

- 109 -

домой. Я успокою твою душу. Не волнуйся. Слова эти запомнил на всю жизнь. Она опустила руку и так же, как вошла, не касаясь пола, выплыла из камеры. Дверь послушно захлопнулась, оставив меня наедине с собой.

Не сон ли это? Наваждение какое-то... Да в своем ли я уме? И стал лихорадочно повторять таблицу умножения, вспомнил законы физики, перелистал в памяти таблицу Менделеева. Нет, мозг мой работал нормально. Чтобы не уподобиться Фоме неверующему, принял все как есть - меня посетило явление, по воле свыше.

Пришел с допроса врач. Я не спал и обрадовался его возвращению.

— Федор Степанович, со мной только что приключилось что-то невероятное.

И я поведал ему о своем ощущении от встречи с незнакомкой – то ли монахиней, то ли Матерью Божией. Доктор за все время рассказа не сводил с меня глаз, пытаясь определить мое душевное состояние. Потом откинул голову назад, опустил воспаленные веки и сказал:

— Пути Господни неисповедимы. Видишь ли... Это молитва... – и отключился.

Едва первый утренний лучик света заглянул в камеру и пробежал зайчиком по стене, я поднялся. Впервые за долгие дни допросов во всем теле ощутил легкость. Меня по-прежнему не покидала теплая волна счастья и блаженства, полученная в полночь.

Днем вызвали к следователю. Но в комнате для дознания я увидел чужака в потертой кожаной куртке.

— Майор Глушков, заместитель начальника Четвертого управления МГБ - представился он. - Я продолжу ваше дело.

Внутренне чувствовал: этот решит мою судьбу, он не будет таким как Васильев - ряженым, сумасбродным, ретивым чекистом. Не ошельмует, не оболжет. И не ошибся: майор Глушков корректно, не повышая голоса, ставил вопросы, выслушивал ответы, не перебивая. Его манера держаться, подтянутость, выдержка вызывали симпатию.

Из холодильника перевели на третий этаж тюрьмы. И хотя зима еще боролась с весной и воздух за окном был стылым, форточка всегда была нараспашку - камера хорошо отапливалась. Я начал получать денежные переводы с воли и пользоваться ларьком, подвозившим товары прямо к двери камеры. Впервые отправил записку Гале и получил ответ.

Дело мое уже в одну папку не вмещалось, разбухло. Гадал - что там такого могли насобирать чекисты? Может, они получают за работу, как писатели - чем больше страниц, тем выше гонорар? Как бы там ни было, следствие продлили сверх нормы еще на месяц. Но

 

- 110 -

и он пролетел, а я оставался в неведении, чего хочет от меня власть.

Наконец Глушков вызвал меня в последний раз, предложил писать документы об окончании следствия. Дело передавали в прокуратуру, и она должна решить, какую меру пресечения мне давать. А дальше - суд или Особое совещание.

— Материала для военного трибунала не набирается. Твое преступление как офицера не доказано, но на свободу отпустить нельзя. Не поймут наверху. Если раздобудем очистительные материалы и ты будешь вне подозрений - тебя освободят.

— Ждать решения придется в тюрьме или в лагере? И как долго может протянуться этот испытательный срок?

— Это решаю не я. И тут майор повторил слова, которые я слышал от Незнакомки: «Успокойся. Молись. Ты вернешься домой», и, как и она, прикоснулся рукой к моему плечу. Это может показаться неправдоподобным, но так было.

Спустя неделю воронок доставил меня на Лубянскую площадь, в здание Министерства Госбезопасности. Из окон верхнего этажа была видна Спасская башня Кремля, с часами и рубиновой звездой на шпиле.

Встретил меня прокурор Дорон - высокий человек с мясистым красным лицом, короткими рыжими волосами и, я заметил, с проплешиной на затылке. Он удостоил меня небрежным скользящим взглядом. Появление мое было некстати, чувствовал, что прервал общение прокурора с хорошенькой стенографисткой. Отослав конвоира, он настаивал на свидании, как будто больше никого комнате не было.

— Жена с детьми пробудут в Крыму все лето. А вас привезут ко мне на подмосковную дачу. Никто знать не будет. Решайтесь!

— Но у меня есть жених, мы любим друг друга. Прошу вас, не ломайте нашу жизнь Скоро свадьба...

— Никакой ломки! Наоборот, я создам вам райскую жизнь. И жениху дело найдется. Не пожалеете.

— Но как можно при любимом человеке быть с другим?

— А то махнем на Черное море! У меня там есть вторая дачка. Лес рядом, чудесный берег, ласковое море... Вдвоем в лодке – ты да я, вокруг - ни души.

— О чем вы говорите!

Не согласишься - пожалеешь. Но будет поздно... И жениху не поздоровится. Решайтесь.

Я переминался с ноги на ногу, боясь слово проронить. Уставился в окно: рубиновые звезды, часы, Спасская башня, чуть правее - зеленый купол с алым флагом, там заседает правительство. Если перевести взгляд налево, будет здание ЦК партии. Люди работают

 

- 111 -

днем и ночью, думают о народе, стараются приблизить светлый час коммунизма. А тут новоявленный Дон-Жуан склоняет к сожительству смазливую деву. Рушилось мое представление о чести хозяев мира. Понимал, сегодня они боги. Как быть? Один мой неверный шаг, жест и все может плохо кончиться. Я кашлянул. Дорон в изумлении.

— Фамилия, имя, отчество. Год и место рождения.

Я назвал.

— Все верно, - он нащупал кнопку в торце огромного, в полкомнаты стола. Меня увели к воронку.

Лефортово, уже знакомая камера. Долго томиться не пришлось. В тот же вечер меня увели с вещами. В служебном корпусе принял пожилой лысый чиновник. Белоснежную, хорошо отутюженную сорочку украшал галстук. Большие роговые очки завершали образ «дипломата». Да, в какой-то степени он и играл роль дипломата: вручал ноту противоположной стороне и принимал от нее ноту протеста. Он вежливо показал на стул, но стоило мне присесть, как командовал:

— Встать! Слушать решение Особого совещания при министре Госбезопасности. Гражданин — фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения — приговаривается к содержанию в лагерях особого режима сроком на двадцать пять лет по статьям 58/1б и 58/11. Приговор обжалованию не подлежит. Далее следуют подписи трех сторон. Садитесь. Хотя нет, вот тут требуется и ваша подпись.

— Такой срок! За что? Бумагу с приговором тройки подписывать не стану!

— Хорошо, это сделаю за вас я, напишу: «От подписи отказался». Но это вам уже не поможет, лишь осложнит отношения.

«Дипломат» нажал на кнопку, меня увели.

Ноги мои подкосились и никаким командам не повиновались. Как оказался в камере, не знаю. Хотя хорошо помню: «С вещами на выход!» Кто нес мои жалкие пожитки? Долго не мог придти в себя.

Огляделся: восемь кроватей, на них спят люди, или делают вид, что спят. Только у соседа глаза широко распахнуты.

— Куда я попал?

— В камеру смертников. Говорите тише...

Мне, получившему такой большой срок, смерть уже не страшна. Безразличие, апатия ко всему, что тебя окружает, возникло сразу при крушении надежды на скорое освобождение.

— Вы кто по специальности?

— Армейский техник по оружию. На гражданке - техник-приборист.

— Ну что ж, здесь все «спецы». Всем впаяли по двадцать-двадцать

 

- 112 -

пять лет. Говорят, у Особого совещания на такие большие сроки мода пошла. В этой камере спецы ждут направления на работы в спецучреждения, которые находятся в ведомстве МТБ, проводящего секретные разработки. Я уже знаком с работой одной такой шарашки.

— Почему – «шарашки»?

— Так заключенные называют эти учреждения.

— Почему не острижены наголо?

— Там не стригут. Мало того, у каждого своя койка, персональная тумбочка. Лаборатории оснащены по последнему слову техники, новейшая литература, приличное питание и обращение. Все условия для творчества, кроме свободы.

— Значит, трудись на всю катушку, а живи на положении евнуха, так что ли?

— Выходит, так.

— Там что - собран цвет науки и есть ученые со степенями?

— Не только они, есть и рядовые инженеры, и способные техники, и даже рабочие: слесари, токари, механики. Вот там, через койку от тебя, отдыхает инженер-электрик, племянник дирижера Большого театра Мелик-Пашаева. За ним - химик-инженер, засекреченный еще на воле, а вот тот с кудрявыми черными волосами - венгерский подданный, приехал в командировку в Москву налаживать сложное импортное оборудование. Теперь мы с ним в одной шарашке создаем славу великой державе.

— Вы хотите сказать, что и он арестован?

— Как видишь... Могу тоже представиться, хочешь знать обо мне?

— Не могу отказать себе в таком удовольствии.

— Возглавлял опытную лабораторию военного НИИ, доктор наук, арестован в звании инженера-полковника. Все было просто: в курилке поделился технической выкладкой с коллегой из соседней лаборатории своего же института. И что бы ты думал? Получил двадцать пять лет за разглашение военной тайны. Сейчас переводят в другую шарашку, говорят, что она в Москве, это хорошо - недалеко до дома будет.

Радушному соседу рассказал о себе. Высказал догадку: большой срок получил по неосмотрительности одного из членов «тройки» - тот просто избавился от меня как свидетеля своего сладострастия.

— Но возможно ли такое в свободной стране, где все равны?

— Вполне возможно. Берия сейчас взлетел высоко, министр Госбезопасности Абакумов только входит во вкус дела, а Дорон его побаивается - мало ли что может произойти из-за неосторожности! Но, думаю, дело тут в другом. Сейчас большие сроки всем дают необоснованно. Вот мне, например.

— Спасибо за информацию. Но не лучше ли поспать? Кроме нас,

 

- 113 -

никто не шепчется.

И я пожелал инженеру-полковнику спокойной ночи.

Но сон не приходил. Что-то беспокоило, я вспомнил утро, рубиновые звезды на башнях, встречу с Дороном, объявление приговора… Память вернула меня в Лефортово, в камеру с кремлевским доктором. Мне снилось, будто иду я один, без конвоя, а дорогу неожиданно преграждает яма. Страшно стало: и вперед нельзя, и сзади преграда - катафалк покойника везет. Разбежался и что есть мочи перепрыгнул через чертову яму. Наутро рассказал сокамернику о тои, что приснилось ночью.

— Вещий сон. Ты разве не знал, что в том коридоре под ковром люк сокрыт, под него трупы складывают, пока их не увезут в крематорий.

— Первый раз слышу.

И вот сейчас, после беседы с новым соседом, пугавшего меня камерой смертников, вместо сна ко мне стали приходить стихи.

С решеткой помню я окно

И камеры холодной своды.

И чувство гибели одно,

И боль утраченной свободы.

Кошмары видятся в ночи

И с местным лешим разговоры,

Команда: «К стенке!» зазвучит,

За ней защелкают затворы.

Я ров во сне перешагнул,

А «вышку» наяву минуя,

Попал под вечный караул,

И туго затянулась сбруя.