Соломоник Мария Алексеевна

(урожд. Окорокова )

Из воспоминаний. «Записки раскулаченной»

Из воспоминаний. «Записки раскулаченной»

Соломоник (Окорокова) М. А. Из воспоминаний «Записки раскулаченной» // Дети ГУЛАГа. 1918–1956 / под общ. ред. А. Н. Яковлева ; сост.: С. С. Виленский, А. И. Кокурин, Г. В. Атмашкина, И. Ю. Новиченко. – М. : Международный фонд «Демократия», 2002. – (Россия. ХХ век. Документы). – С. 12, 124–136, 566–567.

- 124 -

<...>

...Плывем по Оби на Север, в Нарым¹.

Через несколько дней нас высадили в болотистом, переполненным мошкарой, гнусом и комарами месте с небольшими холмиками; там стоял только один амбар, срубленный на скорую руку для хранения зерна; нам это зерно не давали. Каждый должен был устраиваться, кто как мог.

Мы со стариками жили одной семьей. Благодаря взаимной помощи в одном из холмиков быстро выкопали нору, после чего дорубили стены из бревен, сделали кровлю из жердей, бересты, хвои и земли, и даже одно окно и дверь, закрываемые скатертями, которые сестра мамы Варвара ухитрилась засунуть нам в мешок. Есть было нечего, народ умирал десятками в день. Неподалеку от нашей землянки был большой ров, в который несли покойников. Не было сил рыть могилы и делать гробы. Мертвых несли на носилках из жердей и бересты. Шли в очередь друг за другом, укладывая в этот ров покойников. Заболел дед, живший с нами. Пища – одна каша без соли, старому изнуренному организму это было плохим подспорьем.

Тут моя мама, Евдокия Федоровна, с еще одной молодой женщиной ловят в лесу комендантскую лошадь, сломавшую ногу. Много дней, вся искусанная комарами и гнусом, эта лошадь еле-еле передвигалась, и им удалось ее зарезать; мясо закопали в яму, в холод. Но нужна соль, и они решаются идти через реку за 6–8 километров, где стоял дом кержаков (старообрядцев) – один в лесу. Зная их строгие нравы, они надели длинные юбки, завязывают головы черными платками по самые глаза, и, помолившись, идут к староверу-кержаку на поклон. Их встречают разъяренные собаки; появляется хозяин. И он их спрашивает, не могут ли они чем-либо помочь его умирающей жене? Двое его детей уже умерли от черной оспы. И мама с подругой соглашаются ее полечить, за что хозяин обещает им две булки хлеба и туес меда.

Мама, боясь заразиться, лезет на печь, где лежит больная. Там она увидела почти разложившееся тело, от которого страшно воняло; но женщина была еще жива. Там же она увидала большую корчагу соли и перекрестившись, она сняла с себя чулки,

¹ Важное свидетельство, говорящее о том, что по содержанию разумных постановлений нельзя судить о реальном положении вещей.

- 125 -

наполнила их солью, спрятав их под юбкой; а ее напарница стояла на карауле. Трясясь от страха, что хозяин заметит и спустит на них собак, они получили обещанное и отправились в обратный путь. И как только скрылись они за деревьями, так пустились бегом. Вот так была приобретена спасительная соль, которая сохранила мясо, спасла жизнь старикам и поддержала наши силы. У мамы с собой были карты, и часто для успокоения измученных людей она раскидывала их (гадала), и говорила, что все будет хорошо. Гадала она и для себя, и выходило, что отец придет за нами.

Окружающие посмеивались.

Из амбара, который стоял на небольшом взгорке, стало сильно пахнуть загоревшимся зерном. Охранники не появлялись – что им здесь делать, народ умирал десятками и без них. Они отсиживались в более сухом и обжитом месте, километрах в пяти, грабя кержаков и пьянствуя.

Молодые женщины и старики решили стягами поднять угол амбара (он был на фундаменте), и туда залезли наиболее проворные молодые женщины, в том числе и моя мама. Туесами нагребая зерно, они подавали его на улицу и раздавали народу, стоявшему вне амбара. Я очень сильно простыла, заболела и несколько дней не подавала признаков жизни. Феклинья Васильевна сшила мне смертную рубашку, а дед выдолбил гроб из дерева и сделал крест. Феклинья Васильевна говорит маме: «Дуняша, помой ее в теплой воде, пока она еще жива». Мама в гробик налила горячей воды, настелила мха и хвои, положила меня туда и закрыла тряпьем. Смотрит Феклинья Васильевна, а я открыла глаза, и говорит маме: «Прощается покойница с белым светом». Мама налила еще горячей воды, у меня порозовели щечки и выступил пот, но болезнь продолжалась, и если бы к этому времени не пришел отец, который принес с собой масло и кое-что из продуктов то, видимо, жизнь моя и оборвалась бы там, в этом проклятом Богом и людьми Нарымском крае.

Теперь немного о моем отце – Алексее Федоровиче Окорокове. Да будет он благословлен за все муки, перенесенные им! В справке, которую выслало мне управление внутренних дел Кемеровской области, пишут, что мы вместе, всей семьей раскулачены и высланы в Чаинский район, что раскулачены – это правда, но вот высылка была раздельной и попали мы – две сестры с мамой сначала намного северней Чаинского района, в Нарым. Отца забрали 2 мая, погрузили в Сталинске в отдельную баржу, одних мужчин, как рабочий скот, и повезли по Томи, потом по Оби далеко на Север, за Каргасок. Выгрузили и погнали под конвоем в место, которое называлось «Галка». Это сейчас там много сел, поселков и даже городов, выстроенных на костях ссыльных, а раньше там были только тайга, болота, непроходимый валежник. Шли они несколько суток, кормили их очень плохо, в основном сухарями и водой. Охраны было немного, и отец в одиночку, ночью бежал из-под конвоя. Пробираясь обратно по тайге, он повстречал другого беглеца, бежавшего с самой «Галки». Выглядел он ужасно – кожа да кости, и он сказал отцу, что он правильно поступил – не пошел в этот лагерь мертвецов, и что оттуда никто не вернется, и что отцу легче удалось бежать с дороги. Но не так уж легко было это сделать! Без документов, без денег, в одном рванье и разбитой обуви – куда податься? Но отец решает все же идти обратно в свою деревню, а это путь не близкий, 800–900 км. И не на поезде, и не на такси, а пешком по труднопроходимой тайге. В конце мая – начале июня он добирается до своего села. А по дороге из Нарыма приблизительно узнает, где нас выгрузили из барж. Отца его, а моего дедушку Федора

- 126 -

Андреевича, тоже раскулачили, хоть и жил он небогато. Отобрали дом, скотину, но из села не выслали, а просто вышвырнули из дома и все. Федор Андреевич выкопал себе в горе пещеру и перебрался туда. Было ему уже 62 года, в колхоз он все же не вступил.

Мой отец, чтобы не накликать ни на кого беду, пробирается в стоявший на окраине села бывший дом бабушки Анны Васильевны, в котором жила сестра отца Фрося с Баталовым; у них было уже двое детей. И, несмотря на то, что брат устроил ее судьбу, сосватав ее за Баталова, Фрося идет в сельсовет заявлять, что у нее на чердаке прячется ссыльный родной брат; но ее муж, Баталов, догоняет ее по дороге в сельсовет, и избил до полусмерти. Двое суток она лежала в канаве без движения, потом ее перенесли в дом. Но заявить на брата Баталов ей не дал.

Отец через друга, фельдшера поляка Жиха достает ложные документы, по которым значится, что он якобы Логинов (девичья фамилия моей матери), а его жена Евдокия, когда он был на лесозаготовках, вышла замуж за кулака Окорокова, и их раскулачили. Друзья помогают ему чем могут. Мамина сестра – мы ее всегда звали ласково Варварушка – помогает продуктами, покупает лошадь, дает по паре приличной одежды для всех, и отец отправляется в обратный путь. Как он прошел снова эти 800 километров, только одному ему известно.

Мама заготавливала бересту для поделки обуви и туесов, а дед мастерил, что мог, для всех нуждающихся горемык. Вдруг мама слышит, кричат женщины: «Дуся, Алексей пришел»; мама думает, что это шутка, но нет: пришел ее Алексей за ней. Сейчас, в конце XX века трудно поверить, что были такие мужчины: вернуться опять в Нарым, да и найти свою семью. Да, отец пришел за нами, проделав за два месяца более 1,5 тысячи километров. Воистину, только Господь мог направить его к нам. Отец и мама (каждый по отдельности) молили Всевышнего, и Он не оставил их Милостью Своею.

Пробираясь по тайге, валежнику и болотам с лошадью, где верхом, где ведя лошадь под уздцы, он шел почти без отдыха. Короткие привалы и чуткий сон, в котором он видит одно и то же: что вот-вот он потеряет зуб, и ему думается, что кто-то из его близких умирает, и он идет и идет дальше, погоняя несчастное животное, у которого все ноги были избиты, ведь и ему немало досталось, пробираясь по валежника и кочкам. Лошадь не выдерживает тягот пути, падает. Отец заваливает ее валежником, нагружает на себя все, что у него было, и идет, идет.

Я в это время лежала в гробу без сознания, и жизнь во мне еле теплилась.

Отец по приходу сразу же вырыл в горе нору, выводит из нее отверстие для дыма – делает такую самодельную печь, и, протопив ее, закрывает меня в ней, и, прогрев меня несколько раз, разогревает воду, и, смешав ее с медом и маслом, с ложечки поит меня. Губы у меня дрогнули, и мои родители и старики поняли, что жизнь не покинула это исхудалое четырехлетнее тельце. После нескольких таких процедур началось обильное отхаркивание мокроты с массой больших и плотных гнойных сгустков. Я стала ровнее дышать и подолгу открывать глаза, но ждать полного выздоровления было нельзя. Со дня на день ждали приезда охраны, и многих бы постигла расправа этих душегубов (позже родители узнали, что очень многих расстреляли). Маму тоже бы расстреляли за участие в «бунте» и за «кражу зерна», но и здесь Господь спасает нас. Отец решает бежать, и за ним идут еще многие молодые женщины, участвовавшие в раздаче зерна; отец берет с собой и стариков, живших с нами.

Итак, целый отряд, 22 человека, бегут вместе с моим отцом по горящей тайге и болотам. Все, что было у Феклиньи Васильевны и ее мужа, а также у мамы, и все вещи, переданные Варварушкой, все наше имущество оставили в избушке. Мама взяла с собой

- 127 -

только по паре хорошего платья себе и отцу, и несла меня на руках. Отец нес сестру и кое-что из продуктов. Шли только ночью, а днем отец, простившись с нами, шел в разведку, чтобы узнать путь, по которому как-то выбраться из этого гиблого места. Решили: лучше тюрьма, чем поселение в Нарыме. Иногда мы плутали целую ночь, и утром оказывались на том же месте, откуда вышли. Так шли уже 10 суток. Все выбились из сил. Решили выйти к реке, чтобы хоть напиться нормальной воды, так как вода из болот, которую мы пили, была непригодна для питья. Продукты у нас все вышли. Только мы вышли к реке, нас тесным кольцом окружили всадники с ружьями, кто в солдатской форме, кто в простой деревенской одежде. Я сидела у мамы на руках, отец стоял с сестрой рядом, и вдруг один самый активный «вояка» стреляет прямо в упор в живот отца; но пуля попадает в металлическую пряжку ремня, рикошетом царапнув бок отца, мамину руку, на которой я сидела, и мою ногу. Их начальник подбегает к нам, ругает этого «активиста», и запрещает своим воякам расправляться с нами. Кое-как замазав кровоточащие царапины, нас гонят. Куда? Отца ведут впереди, нас с сестрой сажают на телегу, где уже едут другие, такие же пойманные дети, а женщин ведут сзади за телегой.

Мама просит конвойных пройти вперед в деревни, через которые мы проходим, попросить милостыню – все дети и взрослые голодны; она говорит конвою, что не бросит детей. Ее отпускают, и она бежит, спотыкаясь от усталости и голода, чтобы попросить подаяния. Народ боится открыто помогать нам, и выставляют за ворота кто хле6а горбушку, кто вареной картошки. Мама благодарит Бога, возвращается с полным фартуком еды. Оказалось, что нас гонят в Колпашево. В конце села, около реки, находятся бани частных хозяев, и нас в них размещают. Мужчин – в отдельной бане. В это время всем крестьянам было запрещено резать свой скот, надо было все сдавать государству, и кто ослушается, того ждала тюрьма.

Так вот, когда нас заводили в баню, мама заметила кишки от зарезанного скота в баке. В бане было темновато, и мама быстро набросила свой фартук на бак. Хозяин стоял ни жив ни мертв. Оставив одного охранника, конвойные ушли отдыхать. Мама выпросилась на речку, прополоскала кишки и сварила в этом банном баке суп, после чего выпросила и мужчин из их бани, и всех накормила. Хозяин, благодарный, что его спасли от тюрьмы, принес хлеба.

А тот «активный» боец, что стрелял в отца, еще раз стрелял в него из засады, но промахнулся. Всех взрослых вызывали на допрос, и хотя у отца были документы (подложные, но об этом никто не знал), и все же все молодые семьи решили отправить далеко на Север, за Каргасок, а это – верная смерть. Стариков наших отправили в Колпашево. Больше мои родители их не видели.

Мама договорилась с хозяином бани, чтобы он принес самогонки, и, когда баню охраняли двое охранников, напоила их. Хозяин помог нам бежать. Путь мы держали в сторону Томска. Все дороги охранялись, ночами стрельба, тайга горит. Днем мы прятались в зарослях, ночью кое-как передвигались. Надо было в одном месте перейти через небольшое болото. Отец днем, рискуя попасть под обстрел, перекинул дерево через трясину, чтобы можно было обойти посты. Ночью отец стал брать меня с маминых рук, и я, то ли сонная, то ли отец сделал мне больно, вскрикнула и заплакала, и тут же последовали выстрелы. Отец размахнулся, чтобы бросить меня в болото, но мама, зажав мне рот, повисла у него на руках. Так я во второй раз была спасена от смерти. Долго продолжалась стрельба из винтовок, но охрана поста не решилась сунуться в болото, тем более ночью, и мы благополучно выбрались из этой западни.

- 128 -

Сколько ночей мы шли – и счет им потеряли. Звери – медведи, лоси – обходили нас стороной, ведь они тоже были гонимы – горела тайга. Нам, измученным, голодным, надо было как-то выбраться из этих мест и отец решает зайти к кержакам-староверам. Мы очень ослабели и устали. Моя девятилетняя сестра шла, в основном, сама и очень повредила ноги. По дороге нам попались несколько дворов, населенных кержаками. У кержаков от черной оспы умерли все дети, и одна семья предложила отцу, чтобы он отдал им старшую дочь, за это они дадут нам хлеба, меду и лодку; если же мы на это не пойдем, то они сдадут нас в комендатуру. Что остается делать отцу? Он соглашается. Мама в истерике, рыдает, но отец неумолим. Живем мы у них целую неделю, набираемся сил; мама вся в слезах, да и сестра понимает – что-то неладно. Наступает день прощания. Сестру уводят и запирают в отдельную комнату, а маму, полуживую от горя, меня и продукты отец грузит в лодку, и мы уплываем. Отплыв несколько километров, отец причаливает лодку к берегу, прячет нас в кустах, а сам возвращается назад к кержакам, чтобы выкрасть дочь. Четверо суток его не было; и вот возвращается он с моей сестричкой; слезы счастья льются из наших глаз. Отец не говорил маме, что пошел за дочерью, боялся, что не сможет выкрасть сестру.

И снова мы поплыли; но стали чаще попадаться селения, и нам пришлось оставить лодку и идти пешком. Но недолго нам пришлось пробираться тайгою. Нас опять ловят и пригоняют в село. Селят нас в амбар, приспособленный под тюрьму: двойные нары, на которых нет ничего, грязь, вонь. Стоит посередине деревянная «параша», полная до краев. В этой тюрьме – воровки и пропащие бабы с голыми титьками и самокрутками из махры в зубах. Ругань, мат, драки. Тучи клопов и вшей. Меня, маму и сестру помещают в эту преисподнюю, а отца – где-то отдельно. Меня и сестру вши и клопы съедают в одну сплошную коросту. Через несколько дней маму вызывают на допрос. Мама берет сестру за руку, а меня на руки и идет к оперу, который, развалясь на стуле, покуривает папироску.

Он начинает допрос, но мама, не слушая, кричит ему: «Убей моих детей, чтобы я не видела, как их съедают вши!» В ответ опер кричит на маму, всячески ее оскорбляет, материт ее, мама ему отвечает, что ничего говорить не будет. Тогда он попытался вытолкать ее за дверь, бил ее сапогом, а нас, как котят, за шиворот выбросил следом за ней.

Через несколько дней он все же смилостивился и разрешил нам ночевать на настиле около амбара, но ночи уже были холодные, а мы раздетые.

Вот какие картины запечатлелись в моей детской голове: момент, когда вооруженные всадники окружают нас около реки, и амбар с парашей и полуголыми грязными бабами. Всю жизнь я часто вижу все это во сне. Отравление этой вонью в дальнейшем вызвало пожизненную аллергию и с тех пор запах этот – кала, мочи, рвоты и других миазмов – действует на меня крайне болезненно.

Через некоторое время нас переводят в другой лагерь – тюрьму – километров 8–10 от Томска. Это бараки, огороженные высоким забором с колючей проволокой по верху, с вышками и вооруженной охраной. Здесь мы находимся вместе с отцом. Он работал возчиком, возил на подводе овощи в Томск. Все заключенные этого лагеря работали на сельхозработах, выращивали овощи, ухаживают за скотом. Моей сестре уже было десять лет, а она еще не училась. В этом лагере было очень много детей, но их никого не учили. Так мы прожили зиму и лето. Поползли слухи, что нас, семейных, ранней весной отправят в Нарым.

<…>

- 129 -

Отец возил овощи в Томск и познакомился с одной семьей, рассказал им все свои мытарства. Люди оказались сознательными и решились помочь нам. Договорились, что отец заберет нас и постарается убежать, а мама останется в зоне.

Отец кладет меня в мешок, садится на него, и едет к проходной, сестренку тоже кладет в мешок к своему другу, молодому возчику, который тоже рисковал очень многим. Подъезжая к проходной, они оба читают молитвы. Отец часто угощал охрану махоркой (хотя сам и не курил); охрана не проверила ни отца, ни его молодого друга. Господь и на этот раз нам помог. Мы прячемся у наших друзей в Томске. Мама вызывается на работу по заготовке веников; оказавшись в березняке, она незаметно подходит к обрыву и съезжает кувырком на железнодорожное полотно. Потом, ползком, в овраг, чтобы не заметили даже соседки по заготовке веников, и, отлежавшись там, идет в Томск по известному ей адресу. И только подходит она к воротам, из них выходит милиционер. Мама чуть не потеряла сознания. Но милиционер прошел мимо и не обратил на нее внимания. И тут в окно мама увидала отца. Там мы прятались два- три дня и, переодевшись в более приличную одежду, которую нам дали добрые люди, двинулись в путь.

Купить железнодорожные билеты на вокзале в Томске родители побоялись, пошли до следующей станции. Стоит отец в очереди к окошечку кассы за билетами и то покраснеет, то побелеет. Документы проверяют, но выборочно. Видит мама, что отец выдаст себя, потому что уже не владеет собой. И мама идет в очередь, а его оставляет с нами, договорившись, что если он увидит, что ее арестовали, то пусть берет детей и скрывается. Тем временем, в очереди за несколько человек до мамы произошла заминка: милиция задержала каких-то мужчин. Мама воспользовалась этим, пробралась к окошку кассы и протянула деньги. О счастье! Билеты в ее руках! Отец хватает нас в охапку и мчится на перрон, подальше от внимательных глаз. Мама снимает с себя платочек, и – волосы остаются на платке!

И вот мы в поезде. Чтобы не привлекать к себе внимания, отец едет под лавкой. Так мы доезжаем до города нашего несчастия – Сталинска, и так как нам нельзя здесь оставаться, мы идем пешком до ближайшего вновь строящегося рудника – Мундыбаш, это километров 70-90 от Сталинска. До рудника еще не была проложена железная дорога, только были разложены шпалы и рельсы, но они не были закреплены и не подсыпаны. Как тяжело было идти по таким шпалам! Я, проходя сбоку по камням, чуть не наступила на гадюку – ядовитую змею, но отец успел схватить и отбросить меня. Я сильно разбила колени и уже не шла, а меня по очереди несли родители.

Так мы пришли в Мундыбаш в начале сентября 1932 года. Рабочих требовалось много, брали всех. Отец стал работать на руднике в забое, мама в рабочей столовой. Отец быстро построил избушку с одним окном, с русской печью, которую он сбил из глины, и мы живем в своем углу, никому не мешая и ни от кого не завися. Когда от сильного переживания в момент приобретения билетов у мамы выпали все волосы, то голова долго была совсем без волос – как колено; через шесть месяцев потихоньку стал расти пушок; впоследствии выросшие волосы были очень пушистые и не седели.(Прожив до 84-х лет, она не имела ни одного седого волоса.)

В школу сестра не пошла, так как у нее не было ни пальтишка, ни обуви. Отец проработал полгода, и за хорошую работу ему дают отпуск на 10 дней. Он решает съездить в свое село Ильинку, чтобы взять справку, что он Окороков, так как на руднике начинается паспортизация. И только он появился, как его тут же арестовывают и отправляют этапом в Мариинскую тюрьму. Мы остались одни. Мама ждет его со дня на день и уже опасается, что и ее с детьми заберут.

- 130 -

Через месяц к нам один мужчина приносит письмо, где отец сообщает о своем местопребывании. В это время в Мундыбаше идет сплошная паспортизация. Маму вызывает зав. столовой и говорит, что лучше нам уехать отсюда, что нас могут арестовать. Он помогает нам продуктами (что непросто – ведь все выдается по карточкам), и мы едем в Сталинск к дяде Коле (Варвариному мужу), тот нас поселил в своей бане. Мама оставляет нас одних, покупает мужскую одежду и едет к отцу в Мариинский лагерь.

Отец в это время работал на поле, выдергивая и обрезая свеклу. И снова, при помощи мамы, отец убегает из тюрьмы. Они приезжают в Сталинск. Отец живет с нами в бане, в случае тревоги скрываясь под полком. Так проходит около двух недель, но отец больше не может выносить такую жизнь, и они снова решают двинуться на новостройку – в то время строили много рудников.

Так мы оказываемся в Таштаголе, это намного дальше от Сталинска, там еще нет паспортов. Отец устраивается забойщиком в рудник и строит около горы очередной домишко, мама работает на разных работах: прачкой, уборщицей, грузчиком: надо обязательно работать, чтобы получить хлебные карточки. Живем мы очень бедно. Одеть нечего, совершенно голые, постелить тоже, нет ничего. Мама вечерами ходит убирать квартиры местной знати, их жены расплачиваются тряпьем, из которого мама шьет всему семейству обновки. Мне мама сшила из старой малестиновой куртки-спецовки пальто, сказав: «Вот тебе, Мария, суконное пальто». Сколько было радости! Когда мы в первый раз в жизни пошли фотографироваться, я его не сняла, боясь, что его украдут. Эта фотография, к счастью, сохранилась, а это пальто я очень долго носила, и рукава до самых локтей блестели от соплей, так как нос я вытирала рукавами.

Идет 1933 год. Родителям по 31-му году, а богатства не нажито, здоровье подорвано. Мама забеременела, но знала, что рожать в таких обстоятельствах нельзя, и делает аборт, но не в больнице, а сама. Когда уже прощупывался плод, то она сама, своими руками, его раздавила. Трудно представить себе такую боль! Так мама делала уже неоднократно, но на этот раз открылось сильное кровотечение, и мама три месяца не вставала с постели. Врач отказался ее лечить. <…> Мама же лечилась сама, всякими травами, и Господь помог ей вернуться с того света...

И до Таштагола доходит паспортизация. Отец за ударную работу получает денежную премию, но без паспорта больше жить нельзя, а для получения паспорта нужны документы, и отца не забирают, но предупреждают и предлагают куда-нибудь уехать. Куда? Конечно, если бы он был грамотным, может быть, нашел бы какой-то приемлемый вариант, но нам ничего не остается, как всем семейством – будь что будет – вернуться в свое село.

Вот так мы все снова оказались в своем селе Ильинке, но где жить? Знакомые и родственники шарахаются от нас, как от прокаженных. Одна убогая женщина, калека хромая, маленького роста, жившая на заимке, в землянке, соглашается пустить нас с условием, что отец будет спать с ней, так как она хотела иметь от него ребенка. Что делать, деваться некуда – и родители соглашаются. Но Господь не допустил зачатия ребенка у калечки. Вот так мы живем. Никто никуда родителей на работу не берет, никто с нами не разговаривает, родные и то нас не признают.

Наступает 1934-й год. Мы живем на подаяния калеки. Вскоре на заимке появляется «черный ворон» и отца забирают и увозят. Мы снова одни. Кушать нечего. Но вскоре

- 131 -

приходит спасительное письмо, что отца поставили на спецучет в Сталинске и что он работает на коксовой батарее на Кузнецком металлургическом комбинате шорником, то есть сшивает прорезиненные ленты конвейеров, которые часто рвутся. Жилья у него нет, он спит прямо в цеху на полу. Тут же нас вызывают в сельсовет, сажают на подводу (оказывается, нас уже затребовала спецкомендатура) и везут в Сталинск. Нас ставят на спецучет и поселяют на «Островской площадке», где была вырыта глубокая траншея, перекрытая бревнами, хвоей, землей – так называемое «жилье». Там уже находилось много таких семей. Через реку Томь и не замерзавшую реку Обу (все ее называли Обушкой, эта река отходами Кузнецкого металлургического комбината превращена была в сточную канаву, которая миазмами отравляла всю окрестность) – за ними находился Сталинск.

Весь период от нашего раскулачивания до постановки на спецучет отражен всего несколькими строчками в архивной справке УВД Кемеровской области от 7 августа 1990 года:

«Имеются сведения, что Окороков А.Ф. с места поселения бежал и возвратился с семьей к прежнему месту жительства в с. Ильинка Сталинского района Кемеровской обл., где в 1934 г. был арестован сельским советом и этапирован на жительство в г. Сталинск. Семья осталась проживать в с. Ильинка, затем переехала в г. Сталинск».

Все так просто, спокойно. И не было этих страшных гибельных трех лет: тюрем, лагерей, бродяжничества по болотам и горящей тайге, голода, болезней, клопов, вшей, унижений, оскорблений – всех мучений, выпавших на нашу долю. И «семья переехала», а не привезли нас и поставили на спецучет, что делало нас изгоями и бесправными.

Поселили нас в землянках-траншеях; там их было выкопано очень много, и в каждой проживало по несколько семей. Земляные полы и стены часто осыпались, а в дождь вода текла и со стен, и с потолка. Отец вкопал столб и на нем сколотил подобие стола, рядом вкопанные чурбаки были стульями; ложки и чашки были им вырезаны из дерева. Вся наша еда – это хлеб по строго определенной норме, то есть по маленькому кусочку, и вода. Раз, залезая на этот «стул» я опрокинула чашку с супчиком, и больше и не просила, зная, что налить заново – нечего.

Наступила осень. Мама часто по утрам, когда еще все спали, шла на поля, где уже выкопали картошку, и находила там несколько штук. Это считалось счастьем. Супы варили из ржавых селедочных голов, которые отец собирал незаметно в заводской столовой; если удавалось добавить еще в супчик и горстку гречневой крупы – это было объедение. Ели еще затируху: когда в котелке из ржавых банок закипала вода, в нее сыпали немного муки, и получалось что-то вроде клея, без всякого масла или жира. Нам тогда казалось, что это очень вкусно. Еще ели ржаные сухари, которые заливались холодной водой и немного сбрызгивались растительным (конопляным и изредка подсолнечным) маслом – это «блюдо» называлось «мурцовка».

Когда я была уже взрослой и эти времена ушли в далекое прошлое, я пробовала сварить эти «кушанья», но скушать их не смогла.

За три года скитаний мы с сестрой отвыкли говорить вслух, громко, только шептались, и соседи по траншее говорили, что у нас мать неродная и поэтому мы такие забитые. Сестра пошла учиться в спецпереселенческую школу. По возрасту ее определили в 4-й класс, а она ничего не знает и не умеет, ведь ей не пришлось учиться даже в первом классе. Она училась очень плохо. Сколько ей пришлось перенести

- 132 -

насмешек; сколько слез она пролила, но месяца через три самостоятельных упорных занятий (родители были неграмотными и помочь ей не могли) она догнала своих соучеников.

Мама целыми днями ходила по убранным полям, хотя ходить в рваных ботинках по снегу холодно и мокро, и ей удавалось найти кое-что съедобное, но тут выпал снег. Но она нашла поле с табаком; правда, лист уже был собран, но стебли и листочки кое-где все же сохранились. Мама эти стебли и листочки принесла домой и, насушив, порезала очень острым ножом (у отца было много самодельных ножей для резки транспортерных лент) – получилась махорка. И она идет на мостик через эту незамерзающую Обушку (все потеплее) и продает ее стаканами мужикам, идущим на работу и с работы.

На другом берегу реки Томи был деревообрабатывающий завод (ДОЗ), который от разлива реки защищался дамбой. От разлива реки эта дамба защищала и вблизи построенные домики. Но хотя спецпереселенческие улицы (их было две или три) находились дальше от реки, их каждую весну затопляло. На этом месте, где находилась городская свалка, мама нашла одну избушку-засыпушку с огородом в 4-5 соток, которую продавали за 300 рублей. Деньги для нас немалые. Где взять? Отец получал зарплату около ста рублей в месяц, очень много удерживали на содержание спецкомендатуры. Денег нам даже на хлеб не хватало. Мамина сестра Варвара продает пуховую шаль; но денег все равно не хватает. Тогда мама идет к односельчанам, жившим на песчаном карьере, и берет меня с собой. Я в своей сознательной жизни первый раз попадаю в теплый уютный дом, где крашенные полы, на окнах шторы, пахнет пшенной кашей с маслом, да и вообще какой-то незнакомый мне дух в этом доме. Живут в нем муж и жена без детей, и вот здесь у меня зародилась подлая мысль: что если бы мои родители умерли, то, может быть, они взяли бы меня к себе жить. Как потом мне было стыдно и горько за эти мысли! Эти односельчане нигде не работали и, видимо, занимались воровством и мошенничеством. Денег они нам дали, но, зная, что с нашего заработка мы долго не сможем отдать им долг, поставили условие, что мама будет сдавать эту засыпушку, живя в ней же, игрокам в карты (а это было запрещено). Мама соглашается. И вот теперь у нас с мамой избушка-засыпушка в одну комнату. Мы с мамой перебираемся из траншеи, а сестра остается: ей надо окончить 4-й класс.

Мама встречает отца, и ведет его на новое местожительство. Он очень рад, и не верится ему, что у нас свой угол с деревянными полами и с электролампочкой, но больше нет ничего, кроме четырех стен. И каждый вечер заявляются к нам незнакомые дядьки, в основном нерусские (казахи или киргизы), занавешивают окна принесенными с собой черными тряпками и играют в карты на деньги почти всю ночь, а мы втроем в углу спим на своих одежонках, прижавшись друг к другу. За это они нам платят. И когда мама набирает денег для отдачи долга, она им отказывает. Игроки отдают нам две черные тряпки, которыми они занавешивали окна. Одной мама занавешивает окно с улицы с наветренной стороны, а из другой шьет сестре юбку и сумку для книг.

Зима в разгаре. Отца часто задерживают на работе и не выпускают с завода по пятидневкам. Мама старается как-то заработать лишнюю копейку, сестра на Островской площадке, а я остаюсь одна дома, и увидев свое отражение в стекле окна (я же не видела его никогда) очень боюсь, а спрятаться негде – нет ни стола, ни кровати. Маме надо навестить сестру, чем-то ее покормить, а это через реку по льду, а потом в гору и километров пять в одну сторону. К отцу на завод сходить, чтобы отнести ему что-либо покушать и забрать у него обрезки транспортерной ленты, спрятав их под пальтишко (благо мама была очень тоненькая), – это тоже километров десять. Завод (КМК) был еще

- 133 -

не огорожен, но охране попадаться на глаза очень опасно. Эту ленту дома мама раздирает пополам и из той ее части, что с пупырышками, шьет тапочки, а из резины – подошвы к ним. Так к лету она шьет всей семье обувь и заготавливает еще и на продажу.

В избушке холодно, топлива купить не на что, и мама посылает меня за коксом, лежавшего большой кучей неподалеку около нашего дома. Дом, около которого лежал кокс, был заколочен, и кокс как будто никем не охранялся. Взяв маленькое оцинкованное ведерко (подарок Варварушки) я пошла – днем – за коксом. Только я набрала ведерко, как тут же, как из-под земли, появляется сторож, хватает меня и угрожает посадить в этот необитаемый дом, и что там уже есть такие воришки. Конечно, тем, которые не испытали всех прелестей тюрем, было бы не так страшно; но я, тогда еще малый ребенок, буквально лишилась чувств. Когда я очнулась, то была вся мокрая – я описалась. Сторож не держал меня, и я вскочила и побежала. Сторож кричал мне, чтобы забрала ведро, но я улепетывала со всех ног. Мама все это видела в окошко. Обливаясь слезами, она выскочила и, схватив меня, занесла домой, и мы, обнявшись, долго плакали. Мама поклялась Богу, что никогда ни сама, ни ее дети воровать не будут.

Кое-как мы дотянули до весны. Весной нашу спецпереселенческую улицу затопило, но мы никуда не перебрались – некуда, а пережили наводнение на чердаке.

У отца сильно заболела рука – на суставе, где ладонь соединяется с рукой, стала расти шишка, и ладонь сильно опухла. Он пошел в больницу, но освобождения от работы ему не дали, сказав, что это пройдет: ведь больница эта была для спецпереселенцев, а к нам отношение было соответственное. Рука стала неподвижной, и отец решает делать себе операцию сам. Он заливает эту шишку серной кислотой, на огне обжигает острый нож и вырезает шишку. Завязав кое-как рану всяким тряпьем, идет на работу. А там, в коксовом цехе грязь и уголь, которые просачиваются через тряпье. Рука опухает до самого плеча, страшная боль. В больнице ему выносят приговор: ампутация руки по локоть. Отец уходит из больницы и лечит руку домашними средствами, детской мочой, и рука заживает.

Тут его переводят работать на конский двор, а это ему, любящему лошадей, как дорогой подарок.

Отцу удается достать семян турнепса и вспахать землю на свалке, находящейся за нашей улицей. Свалка протянулась на несколько километров, со всего города по нашей улице, днем и ночью ассенизаторы в бочках везут экскременты, а также всякий мусор и отходы. Выбрав место, где все перегнило, отец и посеял там турнепс. Он уродился на славу, хоть на выставку. Родители делают силосную яму и набивают ее турнепсом, а часть отдают брату отца Кузьме в деревню, чтобы он мог прокормить свою корову, ведь в колхозе голод. И отец помогает, как может, родне. Он договаривается купить еще не родившегося теленка – и о счастье – оказывается телочка!, и мы начинаем потихонечку обживаться. Но живем мы по-прежнему очень бедно, одеть нечего, да и купить что-либо большая проблема, так как в магазинах пустые полки – вплоть до Отечественной войны в Сибири, да видимо, и во всем СССР не было промтоваров.

Один раз мама двое суток стояла в очереди за ситцем: считали, пересчитывали по несколько раз за ночь. Утром в красивой коляске на красивом вороном коне к магазину подъезжает жена депутата Бутенко, и мама узнает нашу лошадь! Ее мои родители выкормили и мама часто баловала этого жеребенка. Звали его Егерь, но кучер, при

- 134 -

везший жену этого Бутенко, называл его Орликом. Мама подошла к жеребцу и назвала его: «Егерь, Егерь!» Тот мотнул головой, заржал и стал бить копытами. Он так сильно выражал свою радость от встречи с мамой, что Бутенчиха испугалась и говорит: «Эта женщина ведьма!», – села в коляску и, не заходя в магазин, укатила. Народ обступил маму. Слезы градом катились по ее щекам. Она была рада встрече и памяти Егеря и ушла домой, не дождавшись своей очереди.

В скором времени маму вызвали в комендатуру и заставили работать на пилораме, отбрасывать горбыль после распиловки бревна. Это очень тяжелая работа, и для нездоровой истощенной женщины она оказывается непосильной. Окончательно надорвавшись, мама свалилась. Ее направляют в спецпереселенческую больницу. И вот, зайдя в кабинет, она видит, что сидит толстопузый врач, который и говорит маме: «Ты не больна, это у тебя на кофте пуговицы заболели». Но мама не растерялась и грубо ему отвечает: «Мои пуговицы не заболеют, они свободно сидят, а вот твои, видимо, очень больны, ведь им еле удается сдерживать твое пузо». Врач видит, что эта маленькая измученная женщина не будет ползать в ногах, вымаливать освобождение от работы, и, ни слова больше не говоря, освобождает ее от всех видов работ. Но сколько и как тяжело ей доставалось – и хлопоты по дому, и усилия как-нибудь добыть пропитание.

Все лето детвора с нашей спецпереселенческой улицы бегала босиком по свалке, собирали разные склянки, использованные бинты, все в гною, иногда разматывали гипсовые руки и ноги, и все тащили на болотце, что было рядом, там их кое-как стирали, ну а потом ими играли или завязывали свои многочисленные раны от ушибов и порезов.

Болото это называлось Кулинчево, по фамилии заведующего баней, так как из бани в это болото стекала грязная вода. Сколько там водилось козявок и жуков, всякой нечисти, но нам, детворе, это было не страшно; взрослым же было не до нас. На свалке рос паслен, все его звали «бздника», и ели мы этот паслен целыми горстями, немытый и грязными руками. Уже будучи взрослой, я читала, что есть эту ягоду нельзя – она ядовита, но, видимо, и здесь Господь уберег детвору с спецпереселенческой улицы – никто из нас не отравился.

Летом отец пристраивает к избушке еще две комнаты – спереди, на деревянных сваях, тоже засыпушка. Все работы выполняет он один. Мама же со старшей моей сестрой Анастасией все лето работают в колхозе, заготавливают сено, на условиях: 10 стогов колхозу, один себе. В выходные дни отец тоже идет в деревню, помогает им метать стога. В деревне пасется и наша будущая корова. Родственники из села иногда стали заезжать к нам, так как дорога на Ильинку проходила мимо нашего дома, по спецпереселенческой улице, по свалке и до деревни Митино. Родители часто забирали меня в деревню к дедушке с бабушкой, там я отъедалась в их более благополучном хозяйстве... <...>

Дед мой, Окороков Ф.А., был трудяга. Когда его раскулачили, отобрав все: дом, скотину, домашний скарб – он вне деревни, недалеко от кладбища, через речушку, выкопал себе землянку и переселился в нее со своей семьей: бабушкой, сыном Александром. Вручную, лопатами, копают себе огород – почти полгектара! Дедушка на своем горбу таскает хворост, и обносит огород тыном. Выращивает он невиданные в ту пору в Сибири помидоры, дыни, арбузы. Используя протекающую неподалеку речушку, дед прокопал в огород и снова в реку канал, и устроил там садок, где всегда в проточной воде плавала свежая рыба – он был и хорошим рыбаком, и умельцем на все руки, а ведь ему в это время было 65 лет! В землянке им была сбита большая русская печь, на которой всегда что-то сушилось (то сухари, то тыквенные или подсолнечные семечки). Мы, внучата, любили сидеть и спать на этой печи. Дедушкина дочь Мария, моя тетка,

- 135 -

вышла замуж за сельского активиста, лодыря из лодырей. Жить им было негде, снимали углы, и, когда его забрали в армию, дед строит небольшой рубленый из дерева дом, рядом с своей землянкой. Мария работает в колхозе, а ее двое дочерей на присмотре у дедушки и бабушки. (Дедушка и бабушка были совершенно неграмотны, даже не могли расписаться.) Дедушка трудится не покладая рук, обрабатывая огород вручную, заводит скотину, птицу и кормит своих взрослых детей и внуков, а в колхозе голод, разруха, на трудодень не выдают ничего. В колхоз дед ни за что вступать не стал, и вот за это его в возрасте 68 лет арестовали.

Управление госбезопасности Кемеровской области на мой запрос о его судьбе сообщило, что 4 августа 1937 года Окороков Ф.А. осужден тройкой по статье 58-2, 58-11 (а это пособничество мировой буржуазии, в сообществе, группа) и приговорен к расстрелу, и почти сразу же расстрелян, 17 августа 1937-го гнусного года.

<...>

В 1938-м году моя сестра закончила семь классов. Она очень хорошо рисовала и всем девочкам из своего класса оформила дневники; за это ей давали чистые тетради. У нас не было денег, даже чтобы купить чистую тетрадку. На каждом чистом месте в учебнике она рисует преподавателей, и все удивляются очень большому сходству. Однажды она нарисовала портрет Ленина, но ее отругали и сказали, что вождей рисовать имеют право только художники, и то не все, а только те, кто на это имеет разрешение. Один молодой преподаватель решил походатайствовать за сестру, чтобы ее приняли в художественное училище, но ему объяснили, что детей кулаков не учат, им прямая дорога на черные работы. Но сестра, этого не зная, записалась для продолжения учебы в 8-й класс в соцгородке. Тот, кто производил оформление, видимо, не подумал, что эта маленькая худенькая девчонка такая наглая, что, будучи дочерью кулака, захотела окончить еще и десятилетку! И ее не спросили о родителях. Но учеба в 8-м классе была недолгой: через месяц стали собирать сведения, у кого какие родители, и сестру выгнали из 8-го класса...

В 1939 году началась финская война. Хотя карточек на хлеб еще не было, но купить его было ох как не просто! Давали одну булку (1 кг.) в одни руки. Надо было занимать очередь с вечера. Мороз под 40°, а одежонка «на рыбьем меху». В ночь пересчитываются несколько раз; старшие мальчишки стараются оттолкнуть мелюзгу в хвост. Утром в магазин впускали по 10 человек, вся очередь стояла на улице, на морозе; и как только двери открывали, шустрые пацаны лезли вперед, прямо по головам; драка, брань, сумятица. Те, кому утром удалось купить хлеб, счастливые, идут в школу, но на уроке очень хочется спать. Засыпаешь и просыпаешься от удара по голове линейкой. Конечно, и в спецпереселенческой школе были разные педагоги, но рукоприкладство в ней было делом обычным. Когда нас вызывали к доске, мы должны были стоять лицом к доске, а не как в обычной школе – лицом к классу. Тем самым ликвидировалась возможность ответа по подсказке. А если голову повернешь, получишь тумака по затылку. Библиотека была только при школе, и в ней было мало книг. Я училась уже в 4-м классе и не прочитала ни одной книжки. Еще в 3-м классе я записалась в школьную библиотеку, дали мне первую книгу – Конституцию СССР – и сказали, что, пока я ее не прочитаю и не расскажу, что в ней написано, других книг мне не дадут. Целый год я пряталась от библиотекарши. А детские книги и сказки я очень редко брала у подружек, не спецпереселенок.

<...>

Когда началась «реабилитация», мне прислали уведомление, что хотя я и вместе с семьей раскулачена и сослана, но ссыльной я не была – вот так! А ведь я ходила отмечаться в спецкомендатуру до 1953 года!¹

¹ 3 мая 1931 года нас раскулачили. Отца забрали неизвестно куда, а маму с двумя детьми (моей старшей сестре Анастасии было 9 лет, а мне 4) отправили из Новокузнецкого района, где мы жили в Новокузнецк (в то время – Сталинск), затем вниз по реке Томи, а потом – вверх по Оби. – Прим. М.Соломоник.