Токарская В.Г. — В понедельник радио не слушай!

Токарская В.Г. — В понедельник радио не слушай!

Токарская В. Г. В понедельник радио не слушай! // Театр ГУЛАГа: Воспоминания, очерки / сост., вступ. ст. М. М. Кораллова. – М., «Мемориал», 1995. – С. 80–86.

- 80 -

Токарская Валентина Георгиевна, год рождения — 1906. Арестована в ноябре 1945 г. (ст. 58-3; срок — 4 года), места заключения — Вологда (пересыльная тюрьма), Воркутлаг; освобождена 13 ноября 1949 г.

«В ПОНЕДЕЛЬНИК РАДИО НЕ СЛУШАЙ!»

В начале сентября 1941 года в Москве начали формировать концертные бригады, которые должны были выезжать на фронт и выступать перед бойцами в воинских частях.

В нашей бригаде были: Рудин, Корф, Холодов и я — из Театра сатиры, из цирка — братья Макеевы и Бугров, из Театра имени Станиславского и Немировича-Данченко — Мирсков и Полишина... Всего — 13 человек. И выехали мы 13 сентября. На каждого выдали по 13 рублей суточных. Номер бригады тоже был 13. Помню, мы смеялись над этим роковым совпадением, не зная, что жизнь наша уже раскололась пополам — на до и после этого дня. Долгие десять лет я буду ждать возвращения в свой родной дом, в комнату с окнами в Оружейный переулок. А Рудин и Корф не вернутся никогда — пропадут без вести.

Мы колесили по дорогам и бездорожью в расположении армии Рокоссовского, когда немцы внезапно начали наступление. Нас перебросили в так называемый 2-й эшелон (20-ю армию), ее положение считалось более безопасным, но там-то как раз мы и попали в окружение. Нам сказали, что ночью комбат Некрасов будет выводить свой батальон из окружения и что мы, артисты, должны идти вместе с бойцами этого батальона. Предупредили, что продвигаться надо бесшумно, короткими перебежками, сливаясь с пнями, камнями, стволами деревьев, потому что фашисты рядом. И вот, когда мы прошли-проползли полпути, немцы заметили нас и начали обстрел. Я бы сказала — расстрел, так как мы уже вышли в открытое поле.

Все вокруг грохотало. Люди бежали кто куда, прятались в землю, больше спрятаться было некуда. Холодова ранило в ногу. Кое-как мы с ним добрались до леса. Появились Макеев с женой, Бугров, Мирсков. Он был ранен осколком, держался за глаза и все время повторял: «Где санбат, я ничего не вижу». Холодов уже и встать не мог, не то что бежать, — его второй раз ранило в ту же ногу. Корф исчез. Больше мы его никогда не видели.

Вдруг прямо на нас выехал грузовик с танкистами, у которых мы недавно выступали. Мы сели в кузов... Кончилось тем, что грузовик напоролся на немцев. В колонне военнопленных мы дошли до Вязьмы.

В Вязьме, в комендатуре, проверили наши документы — и отпустили. Как не имеющих отношения к военным действиям. Но среди нас не было Холодова. Мы шли пешком, а он ехал на телеге с другими ранеными, мы его и потеряли. Я стала искать его по хатам, где размес-

- 81 -

тили наших раненых. На третий день нашла. Перевезла его в нашу хату.

Спасибо чехам, которые работали в мастерских у немцев по вольному найму, они иногда подкармливали нас. Но в конце концов пришлось идти на биржу труда. Там нас записали и сообщили, что при первой возможности мы будем играть в театре.

Списки с биржи труда попали к немцам, за нами приехали и отвезли в комендатуру. Какой-то немец сказал, что мы должны выступить на Новогоднем концерте. Выступать нам не хотелось, стали отнекиваться, что ни инструментов, ни костюмов у нас нет. Тогда один по-русски нам объяснил: «Будете играть, потому что все равно заставят. Идите на склад, там выберете любой материал».

Делать нечего, пошли на склад, а там только марля оказалась. Стали что-то придумывать. Жена Макеева сшила мне платье из марли. Нашли где-то гитару для Макеева. Бугров играл на пианино, а мы с Холодовым пели. Концерт получился не бог весть какой. Но после него мы смогли выступать в городском театре для населения. У нас появились какие-то средства к существованию.

Играли мы в театре до тех пор, пока нас не заметил немецкий конферансье Вернер Финк. Он был очень знаменит в Германии, как у нас Хенкин. Ходил в военной форме, но вид у него был совершенно штатский. Под мышкой носил коробку с сигарами, которые никогда не переставал курить. Он был остроумным, очаровательным человеком. Про Гитлера черт-те что говорил. Мы все время удивлялись, что его не забирают.

Он стал нашим худруком, добыл музыкальные инструменты, прекрасные костюмы. А когда наши войска пошли в наступление и нас увезли из Вязьмы, Вернер Финк пропал. Говорили, что его арестовали. Наверное, все-таки дошутился.

После исчезновения Финка жизнь резко изменилась. Мы превратились в настоящих пленных. Нас возили по городам Белоруссии, и, отступая с немцами, в 1944 году мы докатились до Берлина.

В Берлине существовала такая организация «Винета» — что-то вроде музыкального центра, где регистрировали иностранных артистов. Это учреждение распределяло выступления артистов по разным городам. Мы играли, пели, пока кто-то не донес, что Холодов еврей.

Его арестовали, избили до полусмерти, посадили в тюрьму. Я назвалась его женой, просила свидания. Мне отказали. Потом выяснилось, что он был настолько изуродован, что его невозможно было показать.

Вскоре его поместили в гетто. Там нашлась какая-то русская женщина, из начальников, которая приняла в нем участие. Она поставила его гладить брюки, хотя еврей не имел права работать в помещении, только под открытым небом. Как жене мне разрешалось ходить к нему, приносить еду. У меня были карточки, но на них продавали только сигареты, по нескольку штук. Сигареты я меняла на хлеб и относила в лагерь. Он мне отвечал стихами. Пытался шутить. Сохранилось одно из них — «Тюремное шуточное» с шуткой-припиской, которая во сто крат увеличила мою энергию в попытках вытащить его из лагеря. Бубой он называл меня.

- 82 -

Буба — моя благодать,

моя кормилица,

Из последних сил питать

меня силится.

Я сижу в тюрьме, как моська,

А у нее одно на уме -

ко мне с авоськой.

То колбасы принесет,

то сыру кусок,

И перепачкает все

в мармеладовый сок.

То притащит вдруг

белые калачи.

А я жирею и жру,

как кот на печи.

Сама, бедняга, там

на харчах сухих

Потребляет только

да

Истоптала сапожки,

худая мордочка,

Ножки не ножки,

а куриные жердочки.

Получается тут

несоответствие.

Нежелательные начнутся

последствия.

Я стану толстый,

как барабан,

А ей покупать холст

на белый саван.

Нет, так, Буба,

жить не годится!

Я хочу актером служить,

каждый день бриться.

Вот выйду из тюрьмы,

засияют лучи.

Станем жить с тобой мы

припеваючи.

23.2.45 г.

 

«Вообще есть приходится больше. Из-за ночной работы. Как-никак, а всю ночь стоишь на ногах — надо подкрепиться. Жальче всего мне хлеб. Ем и жалею. В общем всего хватает и вкусно. На днях идет «транспорт» — отправляют порядочно народу».

- 83 -

Под «транспортом» следовало понимать, что большая колонна евреев — так называемого «печного мяса» — отправляется в лагерные крематории.

Я начала подавать, уже не помню кому, бесконечные петиции, доказывая, что он не еврей и арестован ошибочно. Холодов же придерживался версии, которую мы с ним придумали и заучили в Вязьме в начале войны — что его, мол, в детстве, просто оперировали. Ему, естественно, никто не верил. Тогда я уговорила двух русских артистов свидетельствовать, что Холодов по происхождению ростовский донской казак, что они знают его бабку, отца и мать. В марте или апреле 45-го его выпустили, признав казаком. Мы стали ждать в Берлине наших.

Дождались — обнимались, целовались. И пошли пешком домой. Все так шли, все, кого увезли из оккупированных областей, все, кто работал у немцев. Добрались до Польши, до Загана (тогда эта часть Польши была еще немецкой), там должны были оставаться до отправки на родину.

К нам все очень хорошо относились. Вместе с самодеятельными артистами мы выступали перед репатриированными. Когда уезжали из польского города Заган, Холодова премировали пианино, меня — аккордеоном. Правда, пианино мы отдали в Бресте какому-то начальнику, чтобы он нас посадил в вагон, потому что сесть в поезд было невозможно — ехали на крышах.

Приехали в Москву и сразу же пошли в Театр сатиры. «Слава богу, наконец-то вы здесь, — сказали нам в театре. — На курорт сейчас вас отправят, отдохнете, потом будете работать».

Мы разошлись по домам. Я подала паспорт на прописку. Холодов объяснил, что свой паспорт он порвал, так как там было написано, что он еврей.

Тут же пришли с обыском и ордером на арест. Одному из тех, что делали у меня обыск, понравился мой хорошенький маленький аккорде-ончик, который я привезла на Загана, и он забрал его себе. Он надеялся, что мое имущество конфискуют — конфискованные вещи, как известно, им продавали по дешевке. Вот он и присмотрел себе аккордеон.

Закончили обыск, повезли на Лубянку. Следователь начал, как теперь понятно, с дежурной фразы: «Ну, расскажите о ваших преступлениях». Меня пытались уговорить, что я была завербована немцами. Брали на испуг. Он сидит — ты стоишь. Сидит, разговаривает. Потом вдруг сорвется с места, подскочит к тебе, глаза вытаращит: «Говори правду! Что несешь?»

Осудили решением «тройки» по 58-й статье, пункт 3-й, на четыре года. Под этим пунктом значится: пособничество врагу. Мне все говорили: Раз 4 года дали, то ясно, что вы невиновны, меньше 10 лет редко дают.

Холодову дали 5 лет. Я спрашивала его, почему ему больше дали, чем мне. «Потому что возмущался на допросах, — объяснял Холодов, — говорил им, что столько терпел от фашистов, а они меня как преступника держат!» Я же на допросах твердила, что виновата, что партизан не знала где искать, просто занималась своей профессией и ничего плохого для родины не сделала. За мою покорность, видимо, и дали на год меньше.

- 84 -

В 46-м году меня отправили из Лубянки в лагерь на Печору. Конфискации имущества не было, и тот, кто забрал мой аккордеон, привез мне его на вокзал. Ехали в страшном вагоне со сплошными нарами. В уборную не выпускали. Есть давали только селедку. Доехали до Вологды.

В Вологде посадили в пересыльную тюрьму вместе с воровками. Все тут же украли: еду, теплую одежду, — остался только аккордеон, потому что из рук не выпускала. Лагерные увидели у меня аккордеон и решили, что я музыкантша. Я говорю им, что не очень-то играю, немного училась по самоучителю. А они отвечают, что у них все такие музыканты в самодеятельности. Так меня оставили в этом маленьком лагере в Вологде.

Лагерный закон здесь был одинаков для всех, будь ты артистом, поэтом, гением: утром встал — беги на работу. А работали так: становимся в ряд вдоль реки, держим в руках концы длиннющей веревки, мокрой и тяжелой, потом из последних сил забрасываем эту веревку на разбухшее в воде огромное дерево и тащим его на берег. Вытащили одно, другое давай! Так до заката. К вечеру становишься безумным, доплетешься до нар — и спать, чтобы утром опять на работу. Одна врачиха меня пожалела и выучила выписывать рецепты, делать клизмы и подкожные уколы.

Тюрьма при вологодском лагере была пересыльной. И все, кого отправляли этапом на Север, сначала попадали сюда, а потом уж их переправляли к месту заключения. Перед тюрьмой был двор, где ожидали дальнейшей участи приехавшие эшелонами из Москвы. Я каждый день забегала во двор посмотреть, не привезли ли Холодова.

В один из летних солнечных дней 46-го я увидела его, сразу же узнала, хотя сидел он ко мне спиной, в облезлой шубе, бритый наголо. «Сиди тут, — говорю я ему, — никуда не уходи! Я сейчас!» (будто от него зависело где сидеть, куда идти). Сама побежала к начальнику лагеря объяснять, что мой муж приехал, что он режиссер и такую им художественную самодеятельность сделает, какой свет не видывал. И лагерное начальство сняло Холодова с этапа. Так судьба опять свела нас вместе.

Я тогда работала в санчасти, а Холодов в «придурках» ходил. Числился он на службе в конторе, но дела для него в лагере так и не нашли. Где-то раздобыл гитару, трубу, плюс мой аккордеон — вот такой оркестр организовал.

А вскоре на нас с Холодовым пришла заявка из Воркутинского театра. Спасибо В.А.Мордвинову. Для нас, сидевших в Воркуте, театр стал шансом выжить, не погибнуть среди миллионов, умиравших от лагерных работ.

Среди счастливчиков оказались: Козин — он играл в опереттах простаков, Дейнека — певец, в чьем исполнении до войны звучала по радио каждое утро песня «Широка страна моя родная».

Некоторые заключенные — особо известные актеры — имели пропуск для свободного выхода в город, но при этом не имели права пойти куда-либо кроме театра. И после репетиций, после радостных премьер, цветов от поклонников и криков «браво!» актеры возвращались в свой лагерный барак, где днем и ночью шастали крысы. Легко

- 85 -

составить некоторое представление о нашем состоянии хотя бы из нескольких строчек письма, присланного мне бывшим зэка, ссыльным в то время Городиным Леонидом Моисеевичем.

«В конце сороковых годов я по утрам, идя на работу, видел небольшую колонну заключенных, ведомых из лагпункта в театр. Запомнилась фигура худого, поникшего актера Холодова, еле передвигающего ноги. А вечером, придя в театр, я с восхищением любовался, как тот же Холодов выходил на сцену изящный, обаятельный и весь сверкающий».

Да, вечером у нас был театр. Работали там и вольные актеры. Например, Песковская, певица (ее муж, Чапыга, был начальником УРЧ лагеря, а может, и нескольких лагерей). Она всегда приносила нам из дома еду, белый хлеб. Вольные и заключенные в театре были на равных. Вольные еще и учились у нас вокалу, танцу, актерскому мастерству.

Каждый месяц, а то и чаще, выходил новый спектакль. Запомнились: «Розмари» — в нем я играла свою самую любимую роль, Ванду; «Мария Стюарт» — опять главная роль; «Собака на сене», «Мадмуазель Нитуш», «Вас вызывает Таймыр» Галича.

Костюмы шились из настоящей парчи, гипюра, бархата — материалы для лагерного театра присылал Красный Крест. Видели бы вы мой роскошный костюм, в котором я играла Елизавету в «Марии Стюарт»! Очень красивые эскизы костюмов делал художник Бендель, в цехах тщательно исполняли все его фантастические замыслы.

Когда я приехала в Воркуту, Мордвинова в театре уже не было, режиссером был Рыченко. Но и многие из актеров ставили спектакли. Я поставила там «Баядеру» и «Одиннадцать неизвестных» — две оперетты.

А после каждой премьеры выходили рецензии в местных газетах — все, как в столице! И фотографировались накануне выхода спектакля. Фотографировал нас Алексей Каплер. Он в то время досиживал свои первые пять лет. Числился в «придурках», с утра до вечера бегал по городу и снимал или разносил людям готовые снимки. Каплер был человеком отзывчивым, обаятельным, и люди платили ему любовью. В его фотографию ходил весь город. И я забегала к Каплеру. Знала, что за это могут отобрать пропуск, послать на общие работы, но все равно нарушала запрет. Каплер стал моим мужем.

Все, кто приезжал в Воркуту из Москвы, тоже заглядывали к Каплеру, привозили посылки и письма — от Михаила Ильича Ромма и его жены Елены Кузьминой, от Евгения Габриловича. Писали ему сценарист Блейман, актер Чирков. Каплер работал в то время над сценарием фильма о Льве Толстом и хотел, чтобы главную роль сыграл Борис Чирков.

Но этот замысел остался неосуществленным. Может быть, помешало то, что ему дали еще один срок — пять лет, но уже усиленного режима. Освободившись после первого срока, он поехал в командировку в Москву за фототоварами для своей мастерской. И не удержался, решил заехать в Киев, где жили его родные. На первой же станции его сняли с поезда, арестовали. Отбывал он второй срок в Инте, на общих работах. Каково ему там было (Каплер был необыкновенно мужественным человеком), можно судить по этому письму.

- 86 -

«4.III.51

Родная, бесконечно дорогая моя!

Твое письмо (от 12.II) я получил — его переслали вслед за мной. (Новый адрес тот же, но почтовый ящик не 388/15, а 388/17). С письмом снова произошло такое же чудо, как в прошлый раз: ты будто подслушала мое настроение и написала именно то, что может утешить меня и примирить с такой моей жизнью. Я обещал и буду держаться, но тоненькая ниточка твоего звездного света мне абсолютно необходима. Хоть она и призрачная, хоть к ней нельзя даже прикоснуться, но это мой единственный ориентир. Удивительно точное, оказывается определение «чем ночь темней» — как ярко светит твоя звезда на совершенно черном небе. Два года иногда кажутся мне безнадежной бесконечностью, а иногда пустяком, и я реально ощущаю нашу предстоящую близость. Дорогой друг мой, любимая моя, все-таки — два года! Мне представляется, что если б я мог хоть минуту побыть с тобой — я нахватал бы сил на любые испытания. Как бы хорошо было, если бы положение «все течет, все изменяется» применительно к нашим отношениям перестало быть аксиомой. На душе у меня по этому поводу отчаянная раскачка — то я уверен, что никакие события и времена ничего не смогут изменить в твоем отношении ко мне, то вдруг мне представится во всей реальности этот огромнейший срок, на протяжении которого мы уже не виделись, и будущие два бесконечных года — тогда все мои надежды кажутся абсурдом и думается, что с тем же успехом я мог бы пытаться удержать хорошую погоду.

Не сердись, что я скулю. От одного сознания, что предстоит большой перерыв в моих к тебе письмах, что я ни слова не смогу написать тебе, что даже духовно я не смогу прикоснуться к тебе, — от этого не заскулишь, а взвоешь. Впрочем, до сих пор мы как-то терпели с тобой. Надеюсь, что и дальше потерпим так же. Посмотрим. Понедельничные концерты слушай теперь без меня. К сожалению, это так. Я буду только душевно с тобой в эти часы, а ты слушай и пиши мне, что нам играли. ...»

Когда меня освободили, я осталась работать в Воркуте. Поселили меня в большой и светлой комнате, в общежитии при театре, Каплер в письмах называл его «Дом талантов». Переписывались мы часто. Как-то прислал он в конверте кусочек толя и написал: «Если это долго-долго жевать, то можно понять, какая у меня жизнь». И, как герой и героиня довоенного американского фильма, мы начали смотреть на звездное небо, искали Большую Медведицу: Каплер — в Инте, я — в Воркуте. Еще договорились по понедельникам слушать радио, в одно и то же время. Сколько прошло таких понедельников, пока я не получила от него письмо, в котором он наконец написал: «В понедельник радио не слушай!» — и я поняла, что теперь мы оба свободны.