Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. II. Школьные годы

Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. II. Школьные годы

Сокирко В., Ткаченко Л. Жизнь и поражения советского инакомыслящего. Т. II. Школьные годы. – М., 2015. С. 2-107.

2-3

Оглавление

Предварение .... 5

Раздел 1. Моё первое и главное путешествие на Запад в Германию-Польшу (1946-48гг.) .... 6

Раздел 2. Наша жизнь в подмосковном Мазилове ... 20

Раздел 3. Жизнь моей младшей тётушки Сони ... 27

Раздел 4. Жизнь моего единственного дяди ... 42

Раздел 5. Мои главные школьные годы в филёвской 590-й школе ... 57

Раздел 6. На родине отца, в Шевченково ... 72

Раздел 7. Старшие классы – начатки открытого инакомыслия ... 88

Раздел 8. Поиски романтики и первой платной работы (как школьник всё же стал матросом) ... 105

Приложения (НА САЙТЕ НЕ ПРИВОДЯТСЯ – РЕД.)

5

Предварение

Начатые в томе 1 воспоминания В.В. Сокирко о предках по маминой линии, соединивших в его родословной русскую и украинскую линии, и дошкольных годах, в томе 2 продолжаются и охватывают школьные годы. В первый класс в 1946 году он пошёл в советскую школу (в здании лицея) в бывшем немецком городе, незадолго до этого ставшим польским, Швейднице, и учился до апреля 48г., до мобилизации отца, когда семья переехала в подмосковное тогда Мазилово. Описание обстановки в послевоенной школе и собственных внешкольных занятий, в основном историей нашей страны и мировой, вполне может найти читателей и заинтересовать исследователей 40-50-ых годов.

Летом 1954г. Витя с родителями впервые приехал в Украину на родину отца в бывшее село Кириловка, где почти за 100лет до рождения Витиного отца увидел свет божий Т.Г. Шевченко (и потому село теперь называется Шевченково). Немногие сведения об отцовских предках, были дополнены (тогда и в последующие годы) воспоминаниями украинских родственников. Рассказал Витя и о родных тётях и дяде, взрослая жизнь которых прошла в основном в Москве, у него на глазах.

В Приложения включены сценарий нашего диафильма «Кёнигсберг» 1970 года, запустение которого Витя остро переживал, т.к. два года жизни в детстве на немецкой земле сделали его «немного немцем», и Письмо к нашедшему нас ровеснику, которому тоже досталось в ранние школьные годы приобщиться «духу мирной Германии» и с которым Витя поделился фотографиями почтовых открыток с текстами, из найденных его отцом в брошенном немецком доме двух альбомов, один из которых уцелел.

Основное «заполнение» Приложений – Витина перепечатка (с самодеятельным переводом) текстов и стихов не успевшего стать взрослым его двоюродного дяди Николая и перепечатанные Витей воспоминания украинских родственников (Нины и Юры Красовитовых).

Л. Ткаченко

март 2015 г.

6

Раздел 1. Моё первое и главное путешествие на Запад в Германию-Польшу (1946-48 гг.)

Лет через тридцать после нашего переезда из заводской комнаты в Филях в четырехкомнатную кооперативную квартиру в Печатниках, меня неожиданно окликнул сосед по дому: «Простите, но Вас я, кажется, припоминаю. Вы в первом классе не у Лидии Ивановны учились? Да-да, город Швейдниц, в Польше, бывшей Германии...»

Конечно, я помнил свою первую учительницу, но был просто поражен способностью одноклассника опознать в постаревшем мужике семилетнего мальчишку. Конечно, мы разговорились, и хотя близкие отношения у нас так и не сложились (довольно скоро я перестал его встречать), но этот человек походя подарил мне очень интересную мысль. Он заметил, что все, кто хоть часть детства провел на Западе, стали не во всем советскими людьми, как бы изначально расширив себя на Запад. Правда, у него это детское время длилось около пяти лет, но и я, пробывший там всего пару лет, сразу с ним согласился.

После окончания войны мой отец не спешил с демобилизацией – он ведь и войну начинал профессиональным военным авиатехником. Квартира в Харькове была разбомблена, жена с сыном жили временно у родителей в Москве. Начинать надо было с нуля. Наверное, он рассчитывал остаться в армии навсегда, и ему это обещали. Как подтверждение последовало разрешение на перевоз семьи по месту службы в Германии.

За несколько месяцев до поездки за нами, осенью 1945г., у отца с сослуживцами была «экскурсия» в побеждённый Берлин, от которой в семейном альбоме остались виды отца у стены и на крыше рейхстага, колонна на площади и девушка-регулировщица.

7 -8

Ранней весной 46 года, собрав за несколько дней документы и пару чемоданов белья, мы покинули хмурую мартовскую Москву. Сама поездка «на чужбину» запомнилась лишь ночной пересадкой в знаменитом Бреслау (нынешний Вроцлав) из нашего привычного теплом и уютом общего вагона со спальными вторыми полками в какой-то сидячий неудобный польский вагон с проваленными багажными сетками над головами, в котором ехали до города Лигниц.

Но вот ночное вселение и утреннее пробуждение в двухэтажном немецком особняке с палисадником на перекрестке небольших улиц показались мне сказочными. Огромные бархатные диваны, стенные шкафы, гигантские напольные маятниковые часы, блестящий черный рояль перед парадной лестницей и куча чего-то непонятного. Еще запомнилась старинная сабля, с которой я играл очень недолго – все-таки сабля не игрушка, да и припасенная отцом заводная кошка на колесах, передвигающаяся по огромным комнатам, была интереснее. Из переполненной комнатушки в стандартном

9

доме на московской окраине с дровяными сараями, общими отхожими местами на морозной улице, частными чадящими керосинками на мрачной коммунальной кухне мы вдруг перенеслись в невиданные хоромы, да еще в роли новых хозяев. Прямо по поговорке: «из грязи – в князи». Впрочем, к моим родителям эту уничижительную поговорку относить было бы несправедливо. В отличие от мародеров (а их хватало в Советской армии) моим родителем не приходило даже в голову считать себя «победителями» или «законными князьями». Они выросли из крестьян-солдатских детей и по духу были разночинцами. Этот особняк в Лигнице так и остался для нас временной игрушкой. Кстати, он был слишком велик для рядовой офицерской семьи, и второй этаж заняли другие офицеры, которые свое жизненное обустройство начали с выбрасывания на улицу рояля руками своих бойцов. Помню, как родителям было не по себе от этой первой «культурной операции» соседей, но и сил препятствовать вандализму не было. Они не чувствовали себя виноватыми перед исчезнувшими хозяевами лигницкого особняка за то, что живут в нём, но вот крестьянский стыд за разрушение не ими созданного богатства был. И я помню возмущение отца «нашими», которые заходя в немецкий дом, старались прежде всего напакостить, раздирали богатые гардины на портянки или еще хуже – разводили костер на паркете при исправных печах – «Зачем?» Его возмущение естественно соединялось с восхищением добротностью и разумной устроенностью немецкой жизни: «У них даже коровы сами себя поят в автопоилках». Такие отзывы я слышал и от других фронтовиков, закончивших войну в Германии. Как правило, их наблюдения соединялись с безнадежным выводом: «Наши так никогда не смогут!».

Российская эта безнадежность была основана, к сожалению, на богатом историческом опыте вечно подневольной жизни и работы не на себя или на равного тебе потребителя, а на властелина. Краткие расцветы экономической свободы типа НЭПа, когда русские мужики могли начинать

10

делать хорошо и разумно для себя и иных товарищей по рынку, кончались жуткими катастрофами типа коллективизации и голодомора. Тогда выживали лишь те, кто мог украсть колоски с колхозного поля и выглядеть победнее. Именно такой опыт и вносился в родовую память, в знаменитый русский менталитет. Но эта привычка к бедной и вороватой жизни начинала трещать и наводить тоску о лучшей доле при сопоставлении с опытом жизни иных народов.

В большом Лигнице мы жили недолго. Через несколько месяцев отца перевели в городок Швейдниц, на краю которого располагался военный аэродром с раскуроченными немецкими и советскими самолетами, так что занятый ремонтом отец приходил обедать домой прямо с аэродромного поля. Нас поселили в более привычные для советских людей условия, в какие-то служебные помещения с коридорной системой, но в трех отдельных комнатах. Быт наладился довольно быстро, тем более, что теперь мы приехали уже не с парой чемоданов, а с целым грузовиком семейной мебели и барахла.

Городские кварталы были от нас совсем рядом, и потому именно Швейдниц остался в моей памяти главным немецким городом, в котором я прожил свой первый класс. Как помнится, он был очень похож на типичные немецкие городки на почтовых открытках, правда, с частыми развалинами от бомбежек, где мы, детвора, любили находить разные занятные предметы (слышно было и о трагических подрывах на неразряженных боеприпасах.) Потом еще долгие годы я помнил запахи руин и запущенных подвалов. Эту часть Германии союзники передали Польше взамен отобранных СССР Западной Украины и Белоруссии. И потому всем немцам предстояло поголовное выселение на Запад ( или в Сибирь в случае сопротивления). Они в подвалах еще оставались и старались не попадаться русским завоевателям на глаза. Только немецкие женщины рисковали подходить к русским «фрау» с просьбой о работе (стирка, мытье полов и т.п.) для пропитания. Первые этажи городских улиц постепенно заселялись польскими торговцами, но сам каменный город был еще немецким и

11

именно он остался мне на жизнь не картиной, а родным ощущением, сгруппированными в памяти какими-то кусками. Осязательные ощущения от немецкого города я испытал вновь в июне 1969, когда мы приехали в Калининград, бывший Кенигсберг1 (см. Приложение 1). Знакомство с Кёнигсбергом было началом знакомства с западными землями Союза.

1 http://www.sokirko.info/Part3/Koenigsberg/index.html

...Жаркий летний день. По единственной городской улице длиннющей колонной в течение многих часов движется советская кавалерийская часть со всем имуществом. Они, наверное, где-то будут загружены в эшелоны и отправлены на родину. Идти им тяжело и нет никакой радости на лицах. И мне это запоминается контрастом к летним праздничным эшелонам 45 года, когда через Москву на родину возвращались в теплушках победители, швыряя в ликующих филевских мальчишек немецкими монетами и еще чем-то интересным. А сейчас кавалеристам тяжело, но дома будет еще тяжелее... И они об этом догадываются.

А вот другое воспоминание – радостное от свежести после купания в пригородном озере с загоранием на гладких гранитных плитах. Всезнающие ребята говорят, что эти плиты готовили на памятник Гитлеру. Лежать на них хорошо, хотя и страшно. Говорят, недавно с них нырнул какой-то парень в озеро и не вынырнул, напоровшись на железный штырь.

И ещё. Я почему-то бегу с мальчишеской ватагой по полю, с воплем забегаю в сторожку, хватаю с ее стены парусную модель и с тем же воплями мы убегаем обратно мимо ошалевшего от нас сторожа. Что это и зачем – не помню, кроме дикого вопля-восторга от грабительского набега. Подобного восторга я больше никогда не испытывал. Странно, что именно в немецком Швейднице мне довелось участвовать в русской хулиганской команде, чтобы не испытывать этого больше никогда. Почему? Может, проснулась совесть от растерянного лица немецкого (или польского) сторожа, наверняка доброго, но ограбленного нами, и я уже тогда потерял все шансы стать

12

бандитом или карьеристом, стать успешным в российских условиях...

Но основные нравственные уроки мне всегда давала мать. Первую четверть первого касса она неотступно сидела со мной, пока я выполнял довольно суровые домашние задания заслуженной и всеми уважаемой Лидии Ивановны. Обозначенное в букваре задание надо было повторить в тетради десять раз. Наверное, я просто выл от натуги, но мать не отступала и награждала потом пирожками за усердие, пока мне не стало легко делать задания. Она смогла не обозлить меня, а помогла преодолеть себя и понять, что хорошая работа и учеба гораздо проще решает все жизненные проблемы, чем канюченье или хитрость. Увидев, что я справляюсь, мама раз и навсегда прекратила заставлять, но не забывала регулярно интересоваться моими отметками и успехами. Примерно также доброжелательно вела себя и учительница. В общем, мне сильно повезло с ними обеими.

Первоклассники. Витя в верхнем ряду крайний слева

13

В первом же классе мать отучила меня от домашнего воровства. Оно проявилось довольно невинно: одноклассник принес какую-то захватывающую модель самолета и сказал, что может ее уступить за сорок рублей. Это были небольшие деньги – школьный завтрак стоил десятку, и я рассчитывал их собрать, Но поскольку я знал, где лежат родительские деньги, то решил временно позаимствовать красную тридцатку.

Однако мама быстро обнаружила пропажу, и реакция ее была безжалостной. Приобретенный краденными деньгами самолет был уничтожен без всякой надежды на восстановление, а с меня взято обещание впредь никогда и ни при каких обстоятельствах не брать ничего без спроса.

В Швейднице мы прожили только год. Условия для оккупационных советских войск закономерно ужесточались, пока их вообще не загнали в казармы. Следующим местом службы отца стал русский закрытый военный городок при аэродроме под Заганом на польско-германской границе.В советскую школу ребятишек ежедневно возил грузовик с брезентовым верхом, так что Заган мы видели только мельком, а из рассказов мамы, изредка вместе с другими женщинами выезжавшей в город, я мог слышать только о торговле с «высокомерными панами» и о словесных стычках с ними. Вполне понятно, что поляки лишь терпели русских «освободителей», а те отвечали им «взаимностью».

С тех времен помню антипольский анекдот в нашей семье. Поляк спрашивает русского, когда советские войска выполнят обещание покинуть Польшу, а тот отвечает:»Когда польский бело-красный флаг окончательно покраснеет» (кстати, так собственно и происходило в течение почти полувека). Позже, когда мне было неловко за антипольский настрой в семье, я связывал его с давней польско-украинской враждой, но потом понял – не в традициях дело.

Мою мать особенно возмущало, что из голодающей в 47 году России в относительно сытую Польшу шли хлебные эшелоны. Такова была сталинская политика подкармливания враждебного польского населения, наплевав на вымирание

14

собственных покорных «граждан». Понятно, что маме, посылающей из Польши родителям в голодную Москву продуктовые посылки, было обидно сознавать, что в ответ на советскую помощь она слышит от поляков не сочувствие и благодарность, а пожелание скорейшего исчезновения. Мотивов сталинской политики мама не знала, хотя в Сталине не сомневалась. Я помню, как на одном из застолий мама хотела поднять тост «За Сталина!» и получила от знакомого офицера: предупреждение: «Это будет неуместно».

Со временем я понял, как хорошо, что мы быстро уехали домой, в свое российское «стойло», а при Горбачеве распростились-таки с имперской мечтой о покраснении Польши. Спасибо ему за это!

Надежды отца на продолжение армейской службы не оправдались. Армию-победительницу урезали и сокращали пинками и даже унижениями. Естественно, про последнее говорил не молчащий отец, а возмущающаяся мать.

15 -16

Именно так она восприняла отмену для фронтовиков почти всех крохотных льгот и выплат за боевые ордена и медали. Но это была мелочь. Гораздо хуже, что начало меняться отношение к отцу. Ему стали настоятельно рекомендовать демобилизацию, подчеркивая, что есть только один путь остаться в армии: поступать на учебу в военную академию ради получения прав на карьерный рост. Но шансов на поступление в Академию с учетом возраста и всего лишь средне-технического образования (да и то, на украинском языке) в условиях тогдашней конкуренции у моего отца почти не было.

Отсутствие высшего образования работе сутками на аэродроме не мешало, но дослужить 25-летний, необходимый для военной пенсии срок, мешало, ибо угрозе попасть в безжалостную очередь на демобилизацию подвергались и на более близкие к начальству офицеры. Отец, в конце концов, сломался и подал ожидаемый начальством рапорт. И как мать ни просила еще сходить и упросить дать дослужить оставшиеся два с небольшим года, он остался непреклонным: «Раз я стал не нужным, уйду». Наверное, он сделал правильно, сохраняя свое

17

человеческое достоинство, тем более что его просьба, наверняка, не была бы удовлетворена. Ибо старинное правило «мавр сделал свое дело – мавр должен уйти» заменилось еще более жестким «умри ты сегодня, чтобы я или мой кореш мог жить завтра». Я не доучился второй класс в заганской школе. В апреле 48 года – мы вернулись к маминым родителям в Москву.

И только после перестройки, в 1993г., получив загранпаспорт и возможность велосипедных поездок по Германии, Польше и всей Европе, мы сделали попытку вернуться в моё детство. У немецкого Герлица мы пересекли польскую границу и мимо крупного и сегодня Загана доехали до старого Лигница. Но я его не узнал. А дальше получилось ещё хуже. За время долгого велопробега от Брюсселя, шины Лилиного велосипеда пришли в негодность, а на разбитой бетонке, ведущей в Швейдниц, они стали просто разлезаться. Нам пришлось пешком возвратиться на вокзал и дальнейший путь до Бреслау(Вроцлав) и до Москвы делать на поезде.

Мое возвращение в Щвейдниц всё же состоялось, но только виртуально с помощью объявившегося в Интернете сайта о советской школе в этом городе, на который меня вывел соученик, прочитавший раньше появившиеся на нашем сайте мои воспоминания о поездке на Запад. Теперь на нашем сайте присутствует собрание подобранных в то время почтовых немецких открыток 2 (см. Приложение 2.) Так они спасены от забвения, и хотя до сих пор не переведены на русский язык, но своим видом напоминают о знакомом с детства прекрасном мире.

2 http://www.sokirko.info/family/Schweidnitz/

А весной 1948 года мы поехали в Москву богатыми, как победители, за счет Германии. Грузовой двухосный вагон был загружен почти доверху мебелью и трофейным имуществом, ставшим собственностью трех офицерских семей, которые сами ютились на узлах тут же. Конечно, досмотр польских пограничников в конфедератках с язвительными улыбками на лицах («Давайте-давайте, тащите быстрее немецкое барахло»)

18

был достаточно поверхностным, тем не менее наш эшелон тащился медленно, с бесконечными многочасовыми остановками, прежде чем его поставили под разгрузку где-то рядом с Филями, откуда через день заводская полуторка за несколько рейсов перевезла все немецкое богатство... на «дачку». Оказалось, перед нашим приездом дед на свои трудные сбережения купил половину развалившегося за войну деревенского дома в соседней подмосковной деревне Мазилово («дачку», по его выражению), где нас и заскладировали вместе с «барахлом». Первые месяцы мы жили в нем, как в сарае. Слава Богу, весна-лето 48 года не было холодным, а до осени отец успел как-то укрепить и утеплить дом (сложили печь, поставили зимние рамы, обшили тесом и фанерой), который стал главным домом моего детства (с 3-го по 8-й класс). А уничтожен он был в годы моего студенчества и хрущевских пятиэтажек, которые ликвидировали не только сталинские кварталы «стандартных домов соцгородов» (слава Богу), но заодно и такие деревни, как мое родное Мазилово с нашим домом. Утешает лишь то, что дед Митрофан успел в своём доме пожить несколько лет, выйдя на пенсию.

В мае 48 года я уже учился в филевской школе, мать сразу стала заводской медсестрой «Москватоли», а отец, не долго думая, по протекции деда поступил на трубный завод в транспортный цех. Фронтовик, капитан ВВС взамен учебы в Академии стал рабочим-кладовщиком и оставался им практически до глубокой старости. Да, он не был карьеристом – говорю я без сожаления и с любовью. Ведь я привык им гордиться, в том числе и за решительный отъезд из бывшей Германии-Польши,

До сих пор в моем доме есть привезенные трофейные вещи, как зримая память о чудесной стране моего детства. Вообще-то вслед за родителями я привык не очень ценить вещи, иной раз даже пренебрежительно называя их «барахлом».` Но теперь, когда уже почти вся жизнь прожита с ними, когда с ними сроднились дети и знакомятся внуки, я вижу, что был не

19

прав в принятом в моей среде к ним пренебрежении. Ведь они – богатство, которое не оценить деньгами,

И тем не менее, главное сокровище – в личной памяти. Так уж получилось, что именно в Германии я увидел добрый фильм про Золушку по сценарию Евгения Шварца, бережно пересказавшего сказку Ш.Перро. И именно тогда киношный облик маленького королевского городка-дворца у меня соединился с обликом старого силезского городка Швейдниц и стал буквально главной сказочной памятью моего детстве, сделал меня немного немцем задолго до того как я стал русским дедом двух немцев, внука и внучки. И думаю, что еще и потому я в жизни такой счастливый. Спасибо, моя Германия! Надеюсь, что ты уже не в обиде за присвоенные нами вещи – в них осталась добрая о тебе память.

20

Раздел 2. Наша жизнь в подмосковном Мазилове

Итак, весной 1948 года мы быстро вернулись в Москву, вернее в купленный дедом деревенский полудом в соседнем Мазилове. Здесь прошли нелегкие, но в целом для меня благополучные позднесталинские годы, когда я впитывал коммунистично-партийное одноверии отца. На чердаке мазиловского деревенского дома, в пыли и обломках старых икон я нечаянно наткнулся на часть старого учебника «Закона Божия» и с интересом прочёл её. Но воспринимал эти страницы я как сказки, старые христианские легенды. Естественным образом, от радио и школьных книг я, стал обычным филевским школьником, напичканный «научными и космическими фантазиями».

И всё же остатки деревенского быта Мазилова и старых Филей, правда, замусоренного гниющими кузовами машин в пойме речки Фильки, и реставрируемый, хоть и медленно, царственный храм в Филях приучали душу к мысли о том, что это все есть общее наследие моей страны, России, которое мне надо помнить слитно с памятью о своих православных предках. И действительно уже нет ни деревень Фили и Мазилово, ни речки Фильки, но жива торжественная память прекрасного Покровского храма в Филях.

У моего деда Митрофана Степановича в те годы практически не было авторитета. Жена по старинке оказывала ему уважение, но младшие дети, особенно Соня, почти в глаза ему дерзили и упрекали за скопидомство и несовременность, ссылаясь на пример его старшего, более удачливого брата Ивана Степановича: и под раскулачивание не попал и с начальством умел ладить. Покупку участка земли с половиной избы в Мазилове они считали отцовской глупостью, но оказалось, что таким «нерасчетливым поступком» дед обеспечил жильём семью дочери Татьяны и тем определил мое собственное почти

21

деревенское детство взамен барачных филевских подворотен. И только сейчас я могу оценить всю удачность для меня этого дедова «скопидомства», позволившего ему, а по сути, нам, иметь свою недвижимость. Да, жизнь в деревенском доме была совсем нелегкой, связанной с ежедневными хождениями по грязи еще не засыпанных противотанковых рвов к филевским заводам, в магазины и школу, с вечной заготовкой дров и ношением воды из дальнего уличного колодца, с кормлением кур и поросенка...

Но зато овражные спуски на санках к чистой Фильке зимой, зеленая от травы наша Полевая улица летом, с удобными местами для игры в городки, пригодный для купания недалёкий проточный пруд у Филевского лесопарка делали для матери неприемлемой даже мысль об отправке меня из дома в пионерлагерь. Ни одного пионерлагеря я так и не узнал. Знал только свой мазиловский дом, посильные по двору обязанности и чтение взахлеб. Кстати, именно летом я очень много времени проводил один, но одиночества мне даже как будто не хватало. Поэтому в хорошую погоду я устаивал из пары половиков и коврика у стены террасы собственное бунгало, куда и забирался не только с учебниками перед экзаменами, но и просто с книгами. Так купленный дедом и перестраиваемый вместе с отцом дом в Мазилово как бы вложил в меня на всю

22

последующую жизнь простые мещанские желания и привычки. Я стал нормальным мазиловцем, подмосковным жителем. Кстати, сразу за нашими окрестными огородами и колхозным полем тянулись Белорусская железная дорога и Можайское шоссе, ведшее к огородам под картошкой на Поклонной горе, за ними виднелся таинственный лес «калининской», на деле, сталинской ближней, кунцевской дачи – и еще дальше поднимались краны высоток Московского университета.

Деревня получила название от старинного занятия её жителей, смазывающих деревянные оси и ступицы колес дегтем и проводивших иной тележный ремонт карет и телег, съезжавших в неё с Можайского тракта. Особое впечатление моего детства было связано с тем, что один из одноклассников принес в класс пушечное ядро, найденное им на своем огороде у Поклонной горы. Конечно, французы здесь не держали своих огневых позиций, но вот потеря ядра одной из отступающих русских колонн была понятной, Для нас же это была встреча с реальной историей почти на соседнем огороде. А с другой стороны деревни лежал барский пруд, из которой вытекала речка Филька, которая впадала в Москва-реку прямо у Западного порта уже достаточно грязной. У Кастанаевки и нашей деревни она была еще прозрачной, пригодной для купанья и пескарных запруд.

Слава Богу, еще жив и здоров Александр Павлович Аракчеев, мой одноклассник со 2-го по 4-й класс 590 московской (филевской) школы и сосед по деревне Мазилово. И потому в нашей с ним памяти до сих пор еще жива подмосковная деревня Мазилово со всеми ее яркими от детства впечатлениями. Мы не были соседями: я жил на Полевой улице, ближе к Москве и железной дороге, Шура – подальше на Главной улице, которая потом, после слияния Мазилова и Кунцева с заводской Москвой стала прямым продолжением Кастанаевской улицы Москвы, сразу за сельским магазином и колхозным домом культуры, но ближе к началу деревни у деревенского пруда, из которого вытекала наша Филька. Главный пруд моего детства жив до сих пор, хотя уменьшен до 23

прямой неузнаваемости. А ведь именно его я впервые решился переплывать на мяче и лишь потом, обретя уверенность, переплыл соседнюю Москва-реку, по которой ходили грузовые и пассажирские теплоходы и в которой даже тонули старшеклассники из нашей школы, как говорили, едва ли не на глазах друзей. Мой путь к купанию часто шел именно через дом Шуры, вернее, пристройку к дому. Жили они с матерью (отец погиб на войне) очень бедно и потому гораздо чаще именно Шурик приходил в наш дом, где были и книги, и немецкие часы с боем, и мягкие стулья. Для него наш дом был подобием богатого, почти барского дома, хотя на деле, конечно, все это «богачество и культура» были очень относительны. Но, как я сейчас понимаю, они для Шурика в его детстве были очень важны, примерно, как для меня самого была важна поездка в сказочную Германию. Можно сказать, что для Шурика знакомство с нашим домом было опосредованное знакомство с Европой, через которое и он стал тоже чуть европейцем. Наша взаимная расположенность оказалась долгой, можно сказать, на всю жизнь, хотя могла прекратиться после окончания 4-го класса и перевода всех старшеклассников, живших в деревне Мазилово, в школу Кунцевского подчинения. Она была ближе к дому Шурика, а наш дом, по мнению родителей, был ближе к московской школе и потому мы разошлись, но как оказалось, не навсегда. Заслуга в верности этому детскому знакомству принадлежит прежде всего Шурику, который уже давно отслужил армейский срок, перестал быть Шуриком, откликается на имя Саша, имеет

24

приличную электромонтерскую профессию, большую семью, внуков и даже правнучек, но по давней с детства привычке связывается со мной на Новый год в день рождения по телефону каждый год и даже приезжает. И пока он это делает, я продолжаю благодарить его за живую память.

Другой мой одноклассник-дружок Валерий Антипов был приезжим (его отец-офицер вечно кочевал по гарнизонам, вплоть до начала своей учебы в Академии Генерального Штаба) и появился в нашем классе довольно поздно, но был очень разговорчив и развит. Жили они в деревне Фили на Красной улице (параллельной будущей линии метро) в бедном деревенском доме. Но зато рассказов от него я услышал немало (особенно впечатлила меня трагедия бывшего немецкого линкора (крейсера) «Императрица Мария», погибшего в Севастополе, прямо у берега). Ещё у меня была переписка с Валерием примерно этих лет и студенческих – в ней слышатся отзвуки наших юношеских споров. В последний раз мы виделись с Валерием, уже после окончания института (он кончал Харьковский авиационный институт) на его свадьбе, а потом дороги наши разошлись.

Еще более кратким было время юношеской дружбы троицы из школы 590, к которой я примыкал и которая в 1954 году перешла в бывшую женскую школу 63: Толя Михеев, Валерий Дутлов, Володя Гулин.

25

Раздел 3. Жизнь моей младшей тётушки Сони

Но прежде чем описывать свое взросление, в основном, на книгах, я должен описать влияние на меня своих ближайших родственников по маме, близких мне по возрасту: её младшей сестры Сони и еще более младшего брата Степы. Они тоже были Глобенками, но совсем не похожими на деда и бабушку. Он уже не были ни православными, ни деревенскими, а стали городскими советскими пионерами, позже комсомольцами. Вот их фото примерно 34 года. Обычная слободская приезжая семья. В них еще видна деревенская бедность, почти голытьба, буквально спасенная отцом из голодомора и попавшая, почти сразу в московские пионеры. Правда, в свою способность прокормить младших детей в городе, Митрофан не сразу поверил, да и опасность внезапного ареста еще долго висела за спиной. Наверное, с этим связана его попытка устроить девятилетнюю Соню в няньки (Сонина обида нашептывала, что

28

было ей тогда всего семь лет). От Сониного рассказа веяло паническим страхом ребенка, которого родной отец держит крепко за руку и расспрашивает совсем чужих тётек-дядек, гуляющих в Филёвском парке, «не нужна ли в няньки их ребенку семилетняя девочка, вот эта, да, совсем дешево, за кормежку...» И может, чувствуя страх ребенка, москвичи не принимали «выгодное предложение». Пришлось деду перестать пристраивать Соню, и ей досталось обычное детство, в котором были родительские заботы, школьная жизнь, подружки.

Со Степой Митрофану было, наверное, проще – он стал обыкновенным филевским мальчишкой. Я об этом сужу по запомнившему разговору с давно уже выросшим Степаном. В то время (начало 70-х годов) наша дочка Галя ходила в детский сад, расположенный в Филёвском детском парке. «Детский парк, – с удовольствием протянул Степан, – мы в нём гоняли футбол, и один раз к нам приехал в сопровождении заводского начальства сам Хрущев. Он был тогда первым секретарем Московского горкома партии. Хрущев был свойским дядькой. Он спросил нас: «Как Вам играется, пацаны?» И даже классно ударил по мячу. Все это было давно. Хрущеву в то время было, как и моему отцу, около 40 лет»

Но, кстати, знакомство на футболе с самим Хрущевым Степана не избавило от отцовской выволочки за плохую учебу... Не знаю, насколько справедливым было такое наказание, но именно под этим предлогом на одни из последних летних каникул отец устроил его на работу на своем заводе, к знакомым мужикам в бригаду печной сварки труб. Это была довольно тяжелая работа (я знаю потому, что сам через 30 лет проработал неделю помощником прокатчика на трубосварочном стане в ночную смену, а это было легче), но Степа выдержал испытание с честью и в последующие годы учился только на «хорошо». Урок отца пошёл ему впрок. После окончания седьмого класса он поступил в Лесотехнический техникум и кончил его в 44 году, после чего был призван в армию и служил в Черниговском запасном авиаполку в качестве техника по вооружению. В 1946 году его демобилизовали.

29

Соня же кончила школу в 41году и поехала погостить к сестре Насте, где и попала под немецкую оккупацию. Война Гвинтовое почти не затронула, но многие годы Соне пришлось писать в автобиографии, что в войну была в оккупации, родителям приходилось следить, чтобы Соня об этом не болтала.

Впрочем, каких-либо серьезных ограничений в работе и передвижении, Соня, как я понял, не испытала. Она вслед за Степой поступила в лесотехнический техникум, в комсомол, потом на работу в Министерство. Я со смехом вспоминаю ее рассказ времен учебы в лесотехникуме, как ее посылали на работу с военнопленными немцами на лесные делянки. И как она, имея небольшой росточек, взбиралась на подходящий пень и обращалась к приданным ей заключенным; «Фрицы! Слушай мои пояснения!.. Ясно!?» А ведь года еще не прошло, как она сама вполне могла оказаться в числе ост-арбайтеров, угнанных уже в Германию и слушающих там совсем другие команды.

Мое общение с Соней происходило в годы нашей жизни в мазиловском доме при её гостевании перед очередной поездкой в качестве пионервожатой в пионерский лагерь для

30

детей министерских сотрудников, Почему-то начальство любило ее туда засылать. Именно от Сони я услышал о нравах пионерских лагерей и она приносила детские книжки, в числе которых были не только сказки, но и любимый том рассказов Гоголя про Украину. В соединении любви Сони к стихам («Евгения Онегина» она читала наизусть) и к спектаклям (с детства помню ее фото в костюме какой-то модной дамы некоего любительского спектакля), я чувствовал в ней и свой упушенный для любви к искусству шанс.

Соня, как самая младшая и «обижаемая» отцом часть семьи, конечно, мечтала выйти замуж, понятия о замужестве имела самые возвышенные и потому неверные, а значит, была обречена на ошибку. И она сделала ее самым банальным способом, полюбив залетного шофера Анатолия, и, как выяснилось довольно скоро, недавно отсидевшего срок и не имевшего даже своего угла. У Анатолия оказалось довольно ума, чтобы не только понравиться Соне, но и прописаться в дедовой квартире, несмотря на его возражения. Тогдашний закон был на стороне «молодых». Но после нескольких ужасных

31

сцен, Соня Анатолия просто возненавидела, рожать ребёнка от него не захотела. Спасти ее могли только близкие: родители и старшая сестра. Таня была знакомы с врачами из поликлиники и смогла с ними договориться на совершение подпольного аборта, гарантируя не только помощь в операции, но все необходимые условия и скрытность... Это был обычный зимний день. От меня требовалось наносить много воды и «долго ходить в кино» (кажется, тогда как раз шло «Падение Берлина»).

Всё прошло благополучно, без осложнений. Анатолий же как-то быстро после этого исчез из жизни Сони и из дедовой квартиры. Наверняка не обошлось без понятной ментовской угрозы, типа «будешь возникать – сядешь серьезно!» Но для Сони эта печальная история с абортом и разводом оказалась несомненным благом, приуготовив ее к встрече с истинно любящим ее человеком Игорем Николаевичем Мендриным. Он был ее коллегой по Министерству и пришел туда из армии, вернее, из флота времён советской оккупации Порт-Артура, в которой он участвовал как моряк Тихоокеанского флота. Он был неразговорчив и скромен и потому никаких рассказов о флотском быте я не помню, как будто их и не было.

Теперь Соня поселилась в десятиметровой комнате Игоря и его мамы, в деревянном доме на окраине Москвы. Здесь же родился любимый сыночек Коля. Через несколько лет в жизни Сони произошла серьезная перемена: Игорь Николаевич закончил заочный лесотехнический институт и уехал вместе с женой и сыном главным инженером в один из мурманских леспромхозов. Я не помню, сколько лет провела эта семья в

32

суровом мурманском климате, но в Москву Игорь Николаевич вернулся уже госплановским работником и в нормальную панельную квартиру в Новогиреево. Вскоре им был выделен дачный участок недалеко от станции Морозки.

33- 34

Мама Игоря, бывшая дворянка, к тому времени скончалась, сын Коля из шумного пацана превратился в малоуспевающего школьника (у него, к сожалению, оказался какой-то врожденный «диагноз», что к окончанию школы дало ему освобождение от армии).

35

Их семейная жизнь как-то выровнялась на среднемосковском уровне, вплоть до конца, который наступил неожиданно рано.

36

Но первой в земле близ Морозок упокоилась моя бабушка Поля (на этом фото она с дочкой Настей). Она скончалась 2 июня 1976 года. Ей было 82 года. В шестидесятых она похоронила и супруга, и его брата – Митрофана и Ивана Степановичей, а за свой последний год проводила на вечный покой дочерей: болевшую нефритом Татьяну и ничем не болевшую, но решившуюся пойти на пенсионный отдых Настасью. Так что к спокойному уходу к Богу, в мир иной, моя бабушка была готова. В нашей памяти осталась последняя встреча с ней на даче в Морозках, примерно за год до ее смерти (диафильм «Два Переславля3), и ее улыбка с вечным заветом «Не серчай!».

3 http://www.sokirko.info/Part2/2_Pereslawlja/index.html

37

Последние годы бабушка провела, слава Богу, в какой-то гармонии , в ближайшем общении с Соней, всегда жалевшей ее. Тем более что Игорь Николаевич практически закончил к тому времени строительство дачного дома на своем участке и всё, наконец, устроилось, как у «людей». Правда, была у него еще одна мечта – собственная машина, но этой (наверное, и Коли-Сониной) мечте осуществиться так и не удалось...

Прошло еще 8 лет, и в таком же месяце июне, на той же даче скоропостижно умирает Соня. Я не помню от чего. Знаю только, что последние годы она безуспешно боролась с высоким давлением. На проводах присутствовала осиротевшая семья Глобенко и молодые родственницы со стороны бабушки Поли, живущие в подмосковном Барыбино. Был, конечно, совершено потерянный Игорь Николаевич.

38

Он даже производил впечатление помешанного, особенно когда упорно возвращался к тезису о том, что врачи ошиблись, и Соня совсем еще не умерла. Нам оставались только надеяться, что это помешательство у него пройдет после похорон. Но этого не случилось – он много времени стал проводить на могилах бабушки и Сони, приезжая туда из Москвы чуть ли не каждый день. И однажды жители деревни, на кладбище которой были похоронены бабушка и Соня, увидели на могиле Сони застывшее тело Игоря Николаевича. Он умер, как лебедь из русской легенды после гибели подруги, и был

39

похоронен, конечно, в той же оградке. Умер от своей безысходности, хотя на деле был очень нужен сыну. Тот, хотя давно формально был взрослым и даже окончил автомобильный институт, но на деле, был откровенно слаб на головку и нуждался в житейском поводыре в виде мамы или умной жены. И как жаль, что Соня и Игорь Николаевич так и не успели женить сыночка на бойкой девушке... И ведь находилась такая в числе барыбинских родственниц. Я помню, как ее к нему подводили... Но Коля уже сорвался с материнской узды на «свою дурную свободу» и потому из этой запоздалой семейной попытки спасения (путём пристройки Сониного сына и его свободной квартиры, даже двух –- и бабушкина была на него переписана) ничего не получилось. Почему?

Да, причина банальна: Коля был во многом просто «дурным парнем» из-за своего стремления быть умнее и значительней самого себя. Скромность и не очень большие, но очевидные достоинства Сони и Игоря Николаевича в нем как бы вырождались, аннигилировались в огне его постоянного критиканства родителей. То, что в Соне меня восхищало, например, ее любовь к гитаре и стихам, у Коли вызывало лишь раздраженные, шуточки и отторжение, и это встречало у нас, его окружающих, глухое непонимание. Аналогичные пренебрежение у Коли вызывал отец, все делавший прежде всего для него. Все это сильно огорчало Соню, но жаловаться ей было не на кого и оставалось только надеяться на будущие изменения. Дождаться же изменений к лучшему не удалось ни отцу, ни матери.

Все доставшееся от родителей наследство: квартира, дача, образование были пущены Колей на распыл и расточение. Коля попал в разряд печально известных «жертв психического террора». В наших пасхальных встречах с родственниками, традицию проведения которых принял на себя самый старший теперь в семье Степан Глобенко, мы все чаще слышали от еще приходившего Коли Мендрина рассказы, как мучают его за стенами квартиры радиоголоса с угрозами и оскорблениями, и пропускали их мимо ушей. В те годы не вызывавшие нашего

40

доверия люди пугали друг друга подобными рассказами, и мы приняли для себя им не верить. Коля стал активным участником массовых поселений на Красной площади разных протестантов, в том числе и протестующих против психотеррора и требующих возможности переезда на Запад, якобы свободный от этого страха. По влиянием своих новых знакомых, Коля официально отказался от советского гражданства, сдал паспорт и выехал в еще безвизовую Чехословакию, откуда намеревался перейти в «свободную от коммунизма» ФРГ. До намеченного городка Коля доехал, но при путешествии пешком через погранзону был задержан чешской полицией и отослан в Москву без права возвращения в свободный мир и без всяких прав где-либо жить и работать в Росси (ведь он отказался от российского паспорта). «Новые друзья», «помогшие» ему избавиться от родительской и дедовой квартир и дачи, правда, помогли найти жилье и работу. После неудачной поездки на запад прекратились его приходы на Пасху к Степану. Только иногда он показывался к двоюродной сестре Лиде по старой памяти с той поры, когда она еще приезжала к его родителям на дачу, и рассказывал что-то успокоительное о себе. Работал он сварщиком в какой-то

41

строительной бригаде, в командировках, жил в общежитии, естественно, одинок, на жизнь не жаловался, про «радиоголоса» ничего не говорил. Нас успокаивало, что Коля живой, а дальше – «как Бог даст!» Последний раз Лида специально мне звонила после прихода Коли, который опять рассказал что-то успокоительное про сварку и общежитие, как будто именно в этом он нашел свою гармонию и захотел, чтобы Лида об этом узнала... Но я это известие связал со своим обращением к районному следователю с просьбой помочь установить местожительство Николая Мендрина, ранее прописанного по адресу бабушки.., поскольку у нас, его родственников, есть опасение, что он или убит, или неправомерно содержится в психбольнице из-за желания лиц, заинтересованных в окончательном обладании этой квартирой. По запросу я получал телефонное разъяснение, что в связи с неоплатой счетов квартира поставлена на учет, а все имевшиеся в ней вещи куда-то сданы на хранение. В разговоре я объяснил следовательнице, что меня волнует, прежде всего, судьба самого Коли, а не старых вещей и даже квартиры. И вот показав Колю Лиде, люди, которые наблюдают за судьбой выморочных квартир, дали понять обеспокоенным родственникам, что их беспокойство понятно, но оно неосновательно, ибо он жив и здоров.

Щемящая судьба наших родных, ныне покоящихся на церковном кладбище в Подосиновиках близ станции Морозки: бабушки Поли из рода Путивльских однодворцев, тети Сони из рода московских раскулаченных пролетариев и дворянского сына Игоря Николаевича, беспокоит нас. Каждое лето, после Пасхи мы посещаем их могилы и грустим, уже почти не надеясь, что единственный сын Коля Мендрин вдруг откликнется на родной зов из земли.

В апреле 2010 г. Коля позвонил, мы встретились и съездили на кладбище в Морозки. И опять Колин телефон не отвечает.

42

Раздел 4. Жизнь моего единственного дяди

У меня не было старшего брата, но зато был дядя Степа, с лихвой его заменивший. Он старше меня на 13 лет и это удачная разница в возрасте для ввода ребенка в мир взрослых людей, а с другой стороны для подачи ему примера силы и взрослости.

Именно таким примером я воспринял его сразу после нашего возвращения из Германии и вселения в мазиловский дом. Этот дом требовал поначалу много сил и рабочих рук, и Степан предоставлял их с полной отдачей. Недавно пришедший из послевоенной армии, он был в полном расцвете сил и молодости. Как лихо, за один день, они с дедом и отцом соорудили дровяной сарай, который потом вкупе с туалетом и свинарником стал главным хозяйственным комплексом нашего двора. Потом, почти в одиночку, за несколько дней Степа выкопал и перенес к забору громадные кусты акации и тем самым перепланировал наш огород. Для меня и впоследствии работа Степы была замечательным примером того, как можно добиваться желаемого практически в одиночку.

43

И у меня бывали случаи упорной работы, итогом которой я мог гордиться, и я сознавал, что брал в этом пример с дяди Степы.

И ещё запомнился разговор с ним, чуть ли не в моих начальных классах, о том, как со временем люди умнеют, меняются их взгляды, они становятся осторожнее. Видимо, он был созвучен моему тогдашнему настроению поиска революционного подполья.

От того времени в моей библиотеке лежит книга Игнатьева «Записки партизана. В предгорьях Кавказа», которая была вручена Степану от профкома Министерства лесной промышленности за «активное участие в избирательной кампании 1947 года». Степа наверняка ее даже не раскрывал, а сразу передарил мне. И правильно сделал, ибо автор её нашел во мне весьма благосклонного читателя. Книжка содержит немало легендарных или просто выдуманных историй: и про героическое подполье, и про уничтожение в душегубках краснодарских евреев, и про советских разведчиков в виде фашистских гауляйтеров (вроде Штирлица) и т.д.

Взрослые книги про настоящую войну мне пришлось читать много позже, а советские сказки про подвиги в войну пришлись на младшие школьные годы и, как-то соединяясь с рассказами о войне очевидцев, не сильно отдавали ложью, и даже порой толкали на мысли о правде подполья, но не антифашистского, а скорее, запретного, антисталинского. Вспоминая разговор со Степой об осторожности, я догадываюсь, что и он был близок к таким настроениям, но уже успел переболеть ими и потому столь спокойно делился этим опытом со мной в качестве некой прививки.

Довольно скоро Степан познакомил родителей, а потом и всю семью со своей сослуживицей Марией, ставшей его женой. Марии было тогда 21 год, а в 22 года она родила дочку, в 26 – сына.

44 -45

Союз Марии и Степана был крепким и счастливым, но не безоблачным и распался через 25 лет. К этому времени их дети дочка Таня (на правом фото стоит между Соней и Марией) и сын Саша были уже взрослыми. Так что глобенковская ветвь от сына Степана вполне удалась.

Моя мама не одобряла выбор Степы, не подружилась с Марией. Что мне остаётся сказать, кроме как «жаль». Мария из старинного подмосковного полукрестьянского рода Васильковых, на деле, составила спасение и счастье Степана и всей глобенковской семьи. Почему же мама ошиблась? Думаю, что она слишком поверила в комсомольскую активность молодой Марии, хотя на деле это была лишь девичий наряд перед замужеством. «Пришла пора, она влюбилась»... в крестьянского сына и стала «век ему верна». Через год после рождения дочери Мария начала учёбу в лесном техникуме (за Таней смотрела старенькая родственница, давно жившая в семье Васильковых) – не хотелось сильно отставать от мужа, ведь он к этому времени уже учился в Лесотехническом вузе . Подобно Игорю Мендрину (но ещё раньше, в 1954 году) он окончил Лесотехнический вуз и отправился с семьей директорствовать в шпалоделательный леспромхоз на Енисее.

46 -47

Именно там, в Казачинске, у них родился сын Саша, а от него со временем, уже в Москве Машенька и новый Ваня Глобенко – Иван Александрович.

Три поколения Глобенков

Рождение сына как будто вызвало новый поток энергии у Марии- имея диплом техника лесной промышленности, она справлялась с работой старшего инженера (на совещаниях «лесных дел мастеров» в Красноярске женщина была одна - Мария Никитична).

50

Семь лет жизни и работы в Сибири дали им обоим осознать свою значимость. Перед пенсией он охотно отправился в командировку в Красноярский край, чтобы вновь увидеть «свои места», повстречаться со знакомыми и друзьями. А в Москве у Степана была, в основном, работа в разных должностях в Министерстве Лесной промышленности, были две трёхлетние командировки в Венгрию в качестве лесосдатчика, передававшего венграм заказанные ими в СССР лесоматериалы.

И ещё в Москве подрастали внуки: Саши-Танины Ванечка и Машенька, а в 1992году дочка Таня пополнила число внуков, родив Ирочку.

51

Степан – дружинник.

Перестройка, случившаяся в предпенсионные Степановы годы, не дала ему шанс приватизировать какой-нибудь

52

леспромхоз, т.е. стать, например, «сибирским олигархом». Теперь, уже зная печальную судьбу большинства сибирских олигархов, можно порадоваться за Степана, что печальная судьба этого соблазна его миновала. Он остался только заслуженным пенсионером и мелким крестьянином, на какое-то время соединив свою жизнь с ленинградской учительницей-крестьянкой Верой...

В последние годы своей жизни, Степан, последний из детей Митрофана и Поли, стал очень похожа на... старшего брата хмурого отца – насмешливого дядьку Ивана, но только без его вечной присказки-издевки «собака тебя заводила», а совсем по-доброму. Кстати, и сейчас я не понимаю причины распада брака Степана и Марии... Могу только предположить, что ему к концу жизни надоело играть вторичную роль при умной жене (так часто бывает). И надо признаться, что свою вторую, свободную жизнь, он вел, на мой взгляд, весьма достойно. Он ушел из семейной квартиры на частный сектор, но довольно скоро, как ветеран войны получил от своего Министерства «однушку» в борисовской новостройке, а потом своими руками соорудил «дачку» недалеко от Тучкова и оставил ее любимым, надежным наследникам.

Он все делал правильно, хотя в политическом смысле вдруг стал своеобычным, например, Горбачева считал предателем, достойным расстрела прямо у Кремлевской стены. Предателем же он посчитал и Зюганова, примкнув напоследок к сталинистской ВКП(б). Уж не знаю, какими словами он доказывал свою правоту недораскулаченному, но уже покойному православному отцу. Наверное, их недоговоренный спор так и остался в веках не доведенным до понятного мне итога... Хотя в последние годы мы ежегодно с ним встречались на Пасху, по традиции, заведенной еще его отцом и матерью, и свято им продолженной. Именно на пример Степана в своих

53

ежегодных предпасхальных переговорах с родственниками теперь ссылаюсь и я, как старший из ныне живущих глобенковских потомков.

54 -55- 56

Раздел 5. Мои главные школьные годы в филёвской 590-й школе

Идеологический спор, от которого я веду начало своего инакомыслия

В 1951 году мне было 12 лет, я уже кончил начальную школу и отличался любознательностью. Заинтриговавший меня родительский спор был не нов, потому что касался весьма болезненной для семьи тайны раскулачивания деда.. Моя мать, помнившая свое счастливое босоногое доколхозное детство, иногда «возникала», вернее обобщала несчастье семьи до несчастья всего народа с этой самой «коллективизацией», от которой пошли голод и нищета деревни, но возмущалась этим она только в кругу личной семьи, т.е. перед своим единственным другом – мужем Володей и ничего не понимающим сыном. В надёжности мужа она не сомневалась никогда, но вот момент пробудившегося внимания сына упустила.

В отличие от матери, детство отца проходило по началу в благополучной семье портного. Но в первую мировую войну родители расстались, мать ушла, а после гражданской войны и отец Клим умер от тифа. Володя вырос сиротой на руках бабушки и воспитанником местного комсомола и партячейки, конечно, принимая участие во всех их делах. Мне он рассказывал о закрытии деревенских храмов со сбрасыванием колоколов и сжиганием икон, но вот про раскулачивание

58

молчал, может, жалея жену, и может, и правда, судьба в виде комсомольской путевки на учебу в киевский техникум дозволила ему избежать участия в этом народоубийстве. Тем не менее выслушивать антипартийные филиппики своей жены ему было трудно, как трудно менять взгляды своей молодости. Да и верность партийной идеологии, пусть воспринятой очень светло и поверхностно – заставляла его возражать по типу; «Ты ничего не понимаешь».

И вот в какой-то из родительских споров ввязался я, до той поры молчавшее их продолжение – на стороне явно неубедительного отца. Я заявил, что мама не права, потому что надо учесть голод рабочих. Мол, крестьяне перестали продавать хлеб в город, и потому партия вынуждена была провести коллективизацию. Не знаю, откуда я взял эти аргументы – может, из учебника начальной истории СССР, а может из отцовского учебника «История ВКП(б)», который все партийцы изучали ежегодно заново, вплоть до темной «философской» 4-й главы, а вот их дети, оказывается, добирались и до «причин коллективизации».

Впечатление от моего выступления на родителей оказалось оглушительным. Отец просто замолчал, мать ограничилась сходу только переносом отцовской реплики про «ничего не понимаешь» с себя на меня, а чуть позже просила никогда никому не рассказывать про их никому не нужные разговоры. Наверное, в тот момент тень Бутырки, а если говорить тогдашними словами «тень черного ворона» (МГБ-ного воронка) явственно нависла над ними обоими – и над «дочерью недораскулаченного» и над «недопосаженным в 1938 году молодым почти партийцем». И от кого вдруг пахнул этот ужас? – От единственного сына, родной кровиночки, который так неожиданно «поумнел» и даже стал опасен, Бог знает, что он мог запомнить из наговоренного меж собой и что мог рассказывать кому угодно и где угодно... Страх перед «Павликом Морозовым» всегда сидел в душах самых правоверных советских родителей.

59

Но сейчас я думаю, что мать зря опасалась моей «болтливости»... Я уже давно перенял от всех своих родственников жуткий страх и тотальный запрет на «болтовню об этом» даже с ними... Помню, как моя смешливая тетя Соня, еще девчонкой застрявшая в войну у сестры в оккупированной родной деревне Гвинтовое (потом долгие годы ей приходилось мучиться на учебе и работе с этим анкетным клеймом: «В детстве пребывала на оккупированных территориях»), вздумала описать картинку с немецкой листовки, как Сталин с Буденным и Ворошиловым пляшут гопак на изможденных крестьянских телах. Родные ее отругали так, что она надолго затравленно замолчала. Нет, наша семья недораскулаченных и недопосаженных была не из болтливых.

Но вообще-то в первые послевоенные годы люди, стали гораздо смелей, и в разговорах распускали языки, травили едва ли не антисоветчину: и про генералов, вывозящих трофеи из Европы эшелонами, и про чудо выживания русских баб на коре или 150 г хлеба в сутки в голодном 1947 году, когда власти гнали эшелоны с хлебом в присоединяемую Европу, и про отмененные выплаты и проездные за боевые награды(чем особенно возмущалась мама), про грабительскую денежную реформу и про многое иное. «Органы», занятые после войны подавлением партизанских движений в Прибалтике, Польше, Западной Украине, а также своих банд из вернувших домой военных героев, не очень-то обращали внимание на антисоветские разговоры, но в последние годы жизни Сталина стали более усердны на этом направлении – за разговоры хватали чаще, потому и люди вновь стали больше бояться.

Больше в моем присутствии родители о «таком» не спорили. Мне кажется, они вообще перестали о политике разговаривать, надеясь на мое благоразумие, другие интересы и что «пронесет». И на самом деле тогда меня «пронесло». Я же всего этого просто не заметил, самодовольно решив, что раз на мои доводы мама не возразила, значит, за мной победа. На деле, у матери было что возразить на мои «партийные аргументы». Ведь она-то все сама видела, как из недавно сытых украинских

60

деревень ползли обессиленные от голода селяне и умирали прямо на столичных харьковских улицах, мешая проходу горожан на работу, а городские службы завели команды, которые грузили мёртвых и обессиленных, но еще не умерших селян на подводы и выгружали всех за городом в смертные рвы.

Но эти мамины рассказы я вспоминал много позже, когда уже сам был убежден во вредоносности коллективизации. А тогда итог был таким: мой первый идеологический спор произошел с мамой-»диссиденткой», в котором я защищал отца и линию партии, был во всем неправ, но своей открытостью так напугал их обоих, что спор наш прекратился на полуслове и навсегда. Черная тень тюрьмы споры всегда замораживает. Тем более, что Сталин еще был жив и казался вечным . Но слава Богу, вечным он не был.

Мой самый первый жизнеучитель Николай Георгиевич

Честно скажу, я не заметил прекращения родительских споров, потому что к тому времени приобщился к запойному чтению и вошел в самое великое и бессмертное человеческое сообщество – омут книг с их множеством героев и авторов. Начало этому виртуальному общению положила мама, приносившая мне книги, списанные в макулатуру по ветхости или «вредности», например, детские стихи Льва Квитко (она около года работала медсестрой на заводе «Москва-толь» куда свозили списанные книги), а ещё вместе с отцом покупала книги в подарок, положив начало моей личной библиотеке. Но развернулось это общение в целостный мир только в школьной библиотеке с ее двумя тысячами томов и необычным библиотекарем Петром Петровичем Соколовым.

Но прежде чем подробней о нем рассказывать, я хочу отдать дань памяти еще одному, еще более раннему своему учителю, от которого у меня остались только имя-отчество –

61

Николай Георгиевич, благородный облик старорежимного интеллигента типа Чехова или Циолковского (ведь от революции прошло всего около 30 лет) и его любовь к труду и порядку. Наверное, ему просто не позволяли быть школьным учителем, поэтому в школе он был лишь хозяином каморки рядом с актовым залом, в которую сносили для ремонта и хранения самые разные учебные пособия типа карт и плакатов. Еще он ремонтировал и даже заново сшивал потрепанные книги, а также показывал учебные фильмы на узкопленочном проекторе в актовом зале (самым популярным был фильм по рассказу Циолковского о полете на Луну). Дело это было трудоемким и в помощники ему приходили члены кинокружка, потому что показывать фильм было очень интересно и почетно, тем более что Николай Георгиевич старался обеспечить нам как можно большую самостоятельность. Но, думаю, от ремонта плакатов и книг, а еще больше от проявления в нем старой доброй России моя душа в те самые страшные сталинские годы получила много больше. И, наверное, от него пошла моя любовь к чтению дешевых книжек по астрономии и технике и будущее пристрастие к партизанскому кино.

«Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется» –сказал поэт, а в случае Николая Георгиевича отзыв шёл от его облика и жизни. Вместе с еще одним мальчишкой мне пришлось видеть, как искренне плакали его соседи по коммунальной квартире, прощаясь с ним, умершим. Ни единым словом не противоречил он еще живому тогда Сталину, но ведь в душах причастных к нему школьных мальчишек, вроде меня, остался живой совестью и примером именно он, а не всесильный вождь с его якобы вездесущей пропагандой.

Где-то в середине жизни я осознал, сколь щедрой была ко мне судьба, наградившая приязнью очень мудрых стариков, почти старцев. Последними в их череде были Григорий Соломонович Померанц (слава Богу, еще здравствующий), священник Сергей Александрович Желудков и историк Михаил Яковлевич Гефтер... Наверное, от живого соприкосновения с ними укрепилась моя вера в бессмертие человеческой души.

62

Библиотекарь Петр Петрович – мой первый учитель

Петр Петрович Соколов пришел к нам в пятый класс учителем русского языка, но довольно скоро был переведен на должность библиотекаря, как «психованный» и неспособный управляться с шумящим классом, легко доводившим его до бессильного брызгания слюной. В войну он получил тяжелое ранение и две контузии, был комиссован, но не выправился. Попытки окончить МГУ он не оставлял до старости, но, как я понимаю, и должность библиотекаря была для него благодеянием. Но вот еще большим благодеянием оказался он для меня, прилежного члена библиотечного кружка и на деле его единственного ученика. Конечно, учителем я называю Петра Петровича условно, потому что, обладая немалыми знаниями, никакой системы в меня не вкладывал, если не считать элементарных сведений по библиотечной систематике, но делал он много больше. Со мной, он общался на равных по самым разным, не только книжным поводам, хотя и их у нас было очень много. Он не спорил, не дискутировал, а как бы делился своим – и это западало.

Например, по теме справедливости коллективизации он лишь осторожно поделился собственным опытом участия в ней: их учительский коллектив очень долго и неуспешно убеждал крестьян вступать в колхозы, но когда появилась знаменитая статья Сталина «Головокружение от успехов», организованные учителями колхозы все же устояли, в то время как в соседнем районе колхозы, возникшие под «воздействием» агитаторов из артиллерийского полка, полностью развалились. В его рассказе не было ничего неожиданного и противоречащего сталинской трактовке событий, но какие-то насмешливые интонации рассказчика об агитаторах-артиллеристах не опровергали, а сливались с маминой правдой о голоде.

63

Еще пример, более поздний. В библиотеке обнаружились никем не читанные книги конца З0-х годов – стенографические отчеты о процессах над «врагами народа»: Бухариным, Рыковым и другими. Несмотря на газетный стиль, от книг веяло ужасом монстров, спокойно признававшихся в преступлениях, ничем не лучших, чем у гитлеровцев в военных кинохрониках. Но главный мрак веял от иного: от давно поселившегося у меня неверия в эти признания и от догадок, какими именно пытками эти признания были вырваны... Это был реальный Мордор...

Никаких пояснений и разоблачений от Петра Петровича по поводу этих отчетов я не получил, но зато именно он мне сказал, что наша незаметная и крайне молчаливая учительница Милиция Антоновна была когда-то замужем за осужденным и пропавшим где-то «врагом народа», но вот «она прощена» и оставлена учительницей (правда, только в младших классах), а ее сын после ареста отца попал в психушку, но сейчас уже вернулся к матери и та ищет для него работу (он приходит иной раз в нашу библиотеку). Петр Петрович ничего не связывал, но книжные ужасы про врагов народа вдруг оказались передо мной в виде страдающей женщиной и ее искалеченного сына, и сочувствие теснило сердце.

Наверное, всё вместе: и чтение стенографических отчётов, и книга Веры Кетлинской «Мужество», и влияние Петра Петровича подвинули меня уже после окончания института на первый кадры и тексты моего первого диссидентского диафильма «Обыкновенный культ»4, где отождествлялись фашизм и сталинизм. Сейчас знаю, что на такие догадки решались Василий Гроссман, чуть позже Михаил Ромм, и библиотекарь Петр Соколов наталкивал на эту мысль простого мальчишку.

4http://www.sokirko.info/Part71/Ob.kult/

Но не только такими картинами из жизни питал меня мой «Харон с реки забвения – Леты» (нет, памяти) на книжном берегу. Бывали у него и совершенно неожиданные,

64

парадоксальные оценки. Так, однажды я поделился с ним «догадкой» о том, что по примеру возникновения марксизма после смерти Маркса, ленинизма после кончины Ленина, у нас будет сталинизм после кончины – еще живого вождя народов. Мгновенным ответом Петра Петровича о жизненности маоизма я до сих пор восхищаюсь. «Нет, – ответил он, – есть марксизм-ленинизм и ничего другого не нужно. А вот возникновение маоизма после смерти китайского вождя вполне вероятно – так уникально его учение». И Петр Петрович оказался совершенно прав. Сталин в глазах многих людей остался лишь продолжателем Ленина или, напротив, исказителем его дела, а маоизм, как живое движение, известно миру до сих пор. Но одновременно он был прав и с позиции тогдашнего официоза.

Не сомневаюсь, что очень многое из забытых оценок Петра Петровича ушло в мою подкорку, определило интересы и вопросы и, наверное, действует в ней до сих пор. Так, в самые глухие времена всеподавляющей сталинской пропаганды я вырос совсем не партийным винтиком, а нормально думающим дитем книг и всей мировой культуры. И это происходило не только со мной, Так, по-человечьи и как бы невзначай будет происходить всегда и диктатура любых умников, даже самых бесчеловечных типа Гитлера или Пол Пота, окажется бессильной против океана людей, их традиций и культуры.

Первая мысль о подполье и реальная стычка с ним

Почему-то я запомнил первую московскую осень, когда в голову пришла мечтательная мысль о героическом участии в подполье революционного типа, которое борется с господствующей ныне несправедливостью. Это было чем-то вроде грез наяву, когда услышанные по радио сюжеты о героических молодогвардейцах или народовольцах оживали и я оказывался их числе. Наверное, такие естественные фантазии посещали многих мальчишек, становясь порой навязчивой

65

идеей и стержнем стихийно возникающих антисталинских кружков старшеклассников – легкой добычи карательных стервятников, а сейчас так создаются кружки экстремистов или даже террористов.

Моя «фантазия», наверное, наткнувшись на таивший в душе семейный страх, к тому же я не имел друзей, с которыми мог бы делиться такими догадками. Мысли о справедливом подполье всё же успели оформиться, потому сразу же после поступления в московскую школу я оказался вовлеченным в конфликт с реальным хулиганским подпольем. Кстати, многие из моих знакомых до сих пор оскорбляются (думаю, неосновательно) моим включением шпаны и уголовников самых разных мастей в разряд подполья только на основе сознательного неприятия ими общепринятых человеческих установлений.

Честно говоря, моя погруженность в мир книг была частично вызвана отверженностью в среде одноклассников, вернее, даже враждебностью к господствующей в классе группе. Я был им классово чужой, поскольку приехал из «сытой Германии», был похож на упитанного интеллигентного барчука и был как «отравлен» культурой Запада. Действительно, еще в Германии я был обычным советским мальчишкой и помню дикий восторг, с каким бежал вместе с более взрослой «шпаной» грабить и крушить сторожку какого-то немца на овощном поле. А по приезде в Москву всю эту дикость с меня будто рукой сняло.

В те годы деревня Фили стала типичной заводской окраиной Москвы, рядом с огромным авиационным заводом и мелкими предприятиями, застроенной стандартными двухэтажными домами или срубами разоренных филевских улиц и иных поглощенных деревень, где взамен сельских порядков восторжествовали нравы молодежных ватаг с их периодическими драками и выяснением отношений вплоть до подростковых войн. Самоорганизация ватаг шла главным образом по дворам больших домов из рабочей молодежи, но 66

захватывала и начальных школят. Самих «войн» я уже не застал, но как происходило подчинение им, испытал на себе.

Надо сказать, что детсадовские военные годы (с 43-го по 46 годы) я провел в типичном филевском стандартном доме и был обычным филевским малышом, в меру голодным и в меру компанейским, с общими впечатлениями и заботами – от суровых аэростатниц с заградительными баллонами и великолепных победных салютов – до копки огородов под картошку, распилки дров на зиму и девчоночьих театральных представлений в чьем-то очередном сарае. И если бы после войны отец не вывез нас с матерью на два года к месту своей службы в части Германии, переданной потом Польше, то, наверное, я бы совершенно естественно, как все, из филевского детсадика переместился бы в филевскую школу, не теряя местных контактов и привычек.

Но совсем не худеньким я вернулся из Германии. В уркаганный «3-й «Е»« класс 590-й мужской школы 1-го сентября пришёл рослый, ухоженный отличник с красным галстуком на шее, без друзей и понимания, кто кого должен уважать и бояться. И расплата за это непонимание наступила сразу, вернее, на второй день сентября. На перемене меня стал задирать какой-то вертлявый щуплый мальчишка из моего класса по фамилии Бучнев и легко добился, чтобы я его оттолкнул. Тут же подскочили два пацана побольше и сделав вид, что разнимают, зашептали: «Нет, не здесь, а во дворе после школы, стычка по правилам, только, чур, не сбегать... « Я ничего не понимал и лишь согласно кивал головою. Вокруг меня сконцентрировалось какое-то тихое внимание одноклассников: «Как покажет себя этот откормленный новенький?»

По филевским понятиям я показал себя позорно: был побит по правилам и сразу, почти не осознав, как все произошло.

Нас поставили в круг, сумки отложив в сторону, и сказали: «Ногами не драться, до первой крови. Давайте!» Я никогда не умел и до сих пор не умею драться («бить человека

67

по лицу я с детства не могу»), поэтому в те секунды только нелепо и, наверное, по-девчоночьи, размахивал руками по легко ускользающему противнику, пока не получил два сильных удара по носу. Потекла обильная кровь с невольными слезами и тут же драка была прекращена с приговором: «Хватит, ты побежден!» Бучнева поздравляли, мне чуть сочувствовали, но только слегка, пораженные отсутствием сопротивления у такого здорового бугая. Последствия произошедшего я начал понимать далеко не сразу.

От мамы не укрылся мой расквашенный нос. Узнав все детали стычки (кроме имени обидчика – запрет на жалобы и ябеды в советских детях был абсолютом), она настоятельно советовала «никогда ни драться с хулиганами» – «Не дружи с ними и все»! Конечно, совет этот был неправильным, мальчишку надо было просто приободрить надеждой: «Ничего, учись драться, в следующий раз сможешь себя защитить!», тем более что поступили со мной вполне по правилам. Научившись хоть немного драться, я занял бы какое-то среднее место и приобрел бы друзей.

Но я принял к исполнению мамин совет и потому стал посмешищем. По праву победителя, Бучнев ожидал видеть от меня подчинение и просьбу о покровительстве – или продолжение сопротивления, но не получил ни того, ни другого. Я не просил пощады, но и не защищался, безответно терпел все его пинки и удары, только что не подставлял под удар то правую, то левую щеку (как учили бы Христос и Толстой). Лишь появление учителя или звонок на урок прекращали этот необъяснимый маразм: здоровяк, глотая слезы, молча терпит удары и пинки вполовину меньшего задиры и не дает никакой сдачи, хотя ему стоит только развернуться... Класс не мог этого понять, естественно, оставляя меня в изоляции. И так продолжалось пару лет, пока моего мучителя не перевели в «ремеслуху».

Когда к концу этого срока мама увидела Бучнева в школе воочию, она была просто поражена. «Да стукни ты его как следует», – чуть ли не закричала она... Но было поздно, мои

68

отношения с Бучневым и его друзьями уже сложились, я стал другим, не склонным сразу же меняться и следовать даже маминым советам.

По сути два начальных года филевской школы были для меня сильной закалкой, подобием двух лет армейской дедовщины или зоны (недаром они больше всего вспоминались тридцать лет спустя, уже в тюрьме). Эти годы дали телу нечувствительность к пинкам и ударам, даже выработали определенную стойкость и толстокожесть. Так что думаю, если б не было того первого неудачного маминого совета, я многого лишился бы в своем характере и, в частности, привычки не подчиняться и не отказываться от себя, не прибегая к насилию даже в наших, в общем-то, очень драчливых условиях.

И еще одно неожиданное следствие. Став в неизбежную оппозицию к «хулиганам», я стал соглашаться на пионерские «должности». Учителя назначали меня то звеньевым, то председателем совета отряда, то членом совета дружины, несмотря на то, что получал я от этого лишь очередные порции вражды и пинков со стороны не только Бучнева, но его компании. В глазах естественного школьного подполья, я был не только малахольным барчуком, не способным дать сдачи, но и «ссученным пионером» (на языке зоны словом «ссученный» обозначают каждого, кто соглашается сотрудничать с администрацией и уже потому заслуживает наказания, как предатель свободы).

И под этим отношением было зримое основание. Так, иной раз подпольная «компания» напрочь срывала уроки криком: «Пацаны! Директора сегодня не будет – всем айда домой!» Не подчиниться «зову свободы» означало «сдрейфить», т.е. по трусости не пойти с классом, предать его с подозрением на донос, стать изгоем, что было практически невозможно. Но верный уже не только маминому совету, а своей сложившейся традиции «не подчиняться им», я делал это, т.е. не убегал с урока, а оставался в классе одиноким «предателем». Потом с запозданием в класс приходил учитель, спрашивал с деланным удивлением: «А где остальные?», выслушивал мой краткий

69

ответ «не знаю», удалялся минут на десять в учительскую и возвращался со словами: «Ладно, иди домой!».

Мне кажется, что учителя старались скрыть такие случаи от начальства – уж слишком неприятными могли быть последствия, слух мог дойти до РОНО, тем более, что прогулять несколько часов школьной нудистики хотелось и им (ведь это кто-то из учителей сообщал дезу нашим о том, что «директора не будет»). Поэтому и никаких наказаний прогулявшим не было. И только мне следовало ожидать заслуженное наказание за ослушание. Ведь просто не мог оставаться не наказанным «предатель воли класса и возможный доносчик». Конечно, когда ожидание наказания за предполагаемое ябедничество не оправдывалось, угрозы и мелкие наезды уменьшались, но никогда не прекращались, постепенно трансформируясь просто в ненависть к «не своему», «чужому», пока не дошло до всёобъясняющего «открытия»: «Конечно, он еврей (жид, француз)!»... Но дразнилки меня мало трогали, тем более, что в начале я долго не мог понять, почему слово «жид», которым обычно обзывали воробьев, вдруг применяют ко мне, пока не уяснил, что это тоже самое, что и малопонятные француз или еврей. Да ради Бога! Как говорил мой отец: «Хоть горшком называйте, только в печь не сажайте».

Помнится, в классе появился на какое-то время еврейский мальчишка по фамилии Шварцкопф из рабочей семьи. Он слабо учился, был отчаянно рыжим и вообще, нестандартным евреем, а я симпатизировал ему, хотя он во мне никак не нуждался. В любом случае от антисемитизма сам я был надежно застрахован, что сильно помогло мне в жизни, обеспечив уверенную симпатию со стороны еврейских сверстников

В памяти осталась последняя «тёмная встреча». Это уже был не благородный круг из зрителей поединка по правилам, а сплоченная кучка пацанов на глухой улочке за школой в темную ноябрьскую ночь (мы учились во вторую смену). Никто со мной не разговаривал, потому что и так все было понятно: мне – что пришло время исполнения угроз и будут бить, им – что я не

70

буду убегать и сопротивляться. Так и вышло – лишь исполнение приговора по кругу кулаками по лицу. Конечно, крови и синяков было довольно, но сильной боли я не замечал, а им бить меня было неинтересно, вроде как по долгу... В общем, пока домой я нехотя доплелся, кровь уже унялась, а грязь по лицу вполне размазалась.

Мать, конечно, ужаснулась, но по моему категоричному требованию обещала к учителям с жалобами не ходить и, наверное, обещание сдержала. Во всяком случае никаких последствий «темная встреча» не имела. Весной большая часть шпаны нашего класса была из школы отчислена, надеюсь, без всякой связи с наездами на меня, а просто по принятой тогда методе жесткой чистки советской школы после четвертого класса.

Как выпалывала советская школа хулиганское непокорство

В сталинское время существовал закон об обязательном среднем образовании, хотя на деле строго обязательной была только начальная четырёхлетка. А дальше ученик мог продолжить обучение и через три года получить справку о неполном среднем образовании или по желанию, а чаще по бедности семьи (ещё чаще из-за плохих оценок) он переводился на учебу в ремесленное училище полуказарменного образца для обучения рабочей профессии. И хотя окончание училища приравнивалось к семилетке, реально учащиеся получали чуть расширенное начальное образование, что на деле не давало им шансов на жизненное продвижение даже на рабочем пути. Наиболее активных и свободолюбивых из них ждала уголовная судьба.

Следующим рубежом отбора становился конец седьмого класса, которым, собственно оканчивалось обязательное среднее образование. Дальше дети из бедных семей шли на заработки, более состоятельные – в техникумы, чтобы через четыре года

71

получить средне-техническое полное образование и возможность быстрее зарабатывать деньги, а самые состоятельные оставались в старших классах, причем родители должны были пусть немного, но платить за обучение, надеясь, что дитя после окончания десятилетки преодолеет институтский конкурс и получит уже бесплатно высшее образование.

Так действовала система якобы равного, а на деле кастового образования, которая автоматически отбирала в число действительно образованных наиболее благополучных и послушных, а бедных и ершистых загоняла в раннюю работу, лагерь и смерть. Теперь-то я понимаю, что хотя в детстве меня посещали видения справедливого подполья, на деле в филевской школе я сразу оказался в числе благополучных сторонников учебы и порядка, противников мальчишеской вольницы в своем классе и именно это на всю жизнь привило мне стойкость в антипатии к нелегальщине и полезную привычку не зависеть от оценок окружающих, гордо соглашаясь на роль «гадкого утенка («жида»). Годы своей средней школы я считаю до сих пор самой трудной порой жизни. Даже в Бутырке мне было хоть похоже, но проще.

Теперь я стал объективней и вижу, что мои школьные «мучители» имели на то вполне понятные резоны, как были причины и у меня не «вступать в их ряды». Благодаря ненависти к ним у меня изначально воспиталась неприязнь к романтике и упрямое настаивание на своей обыкновенности. Сейчас у меня, уже забывших боль от их кулаков, возникает даже сочувствие к этим отвязным ребятишкам, наверное, уже давно погубленным своей печальной судьбой. У меня нет на них обид, в детстве они поступали согласно правилам-понятиям подполья, без собственной злости и вины, в жизни оказались много несчастней меня, т.е. того, которого от участия в их подполье своими кулаками они огородили. 72

Раздел 6. На родине отца, в Шевченково

Двухлетний Володя Сокирко. Четырёхлетний Володя.

Наверное, с моего 4 класса, в нашем мазиловском доме стал появляться Сергей Данилович Сокирко – мой двоюродный дядя по отцу и родной брат моего погибшего дяди, в чью честь я получил своё имя. Сергей всю войну шоферил в армии, а потом продолжал водить машину сельского техникума и часто наезжал в Москву и дальше в Ярославль, откуда была родом его жена Женя. Так что мы заново познакомились со своими центральноукраинскими родичами. Наверное, от Сергея отец получил известие о том, что в 1952 году в селе скончалась его мать, не прощенная им Антонина Васильевна Сокирко (урождённая Зелинская). История семьи отца осталась для меня непонятной. Я знаю только, что Володя Сокирко родился в изначально счастливой семье портного Клима Сокирко. У нас сохранились две фотографии, где он одет барчуком.

73

Но еще до Первой войны наступило их расставание, причем, семья раскололась не на две, а на три части. Клим ушел на фронт, попал в плен, после революции вернулся домой и быстро, в 1922 году, вроде бы, сгорел от тифа. Володю взяла на попечение бабушка Марта, а позже он был как бы усыновленовлен комсомольской ячейкой вплоть до своего отъезда в Киевский водный техникум и в последовавшую армию

74-75

И все это время мать не общалась с ним. Когда в 1932 бабушка Марта умерла, Антонина осталась на попечении бабушкиных родственников Решетило. Кто-то говорил о ней как о «странной», кто-то как о запойной пьянице. Тем не менее, сейчас я не могу не вспомнить с благодарностью этих своих дальних родственников, которые заботились о незнакомой мне, но реальной бабушке Антонине Зелинской, от которой у меня четверть генетического наследия. Думаю, в глубине души что-то подобное испытывал к родственникам бабушки Марты и мой отец.

Но по-иному посмотрел на ситуацию с объявившимся у Володи наследством его кузен Сергей. «Ты – законный наследник дома. Сейчас им владеют чужие тебе люди, хотя все права на твоей стороне. Неужели ты будешь это безропотно терпеть?» Доводы Сергея возымели действие. Отец подал заявление в местный суд и тот принял решение в его пользу.

Летом 1954 года мы все вместе приехали на родину отца в Шевченково – принимать деда Климово наследство. Реально же я получил в наследство гораздо большее: еще одну свою «батькивщину», еще одну когорту родных людей и одновременно огорчение от собственной глухоты к родственникам бабы Марты.

76

Ехали мы с пересадками в Киеве, где я впервые увидел днепровские пляжи, ходил по Крещатику, а ночевали мы в полуподвальной квартирке дальней родственницы – мамы молодого матроса Аполлончика – напротив старинных «Золотых ворот». Апполон – двоюродный брат Сергея по женской линии, в то время как мой отец – его двоюродный брат по мужской линии.

Отец с мамой и незнакомой мне женщиной в Киеве. Апполон с родными

77

Из Киева доехали до станции Городище, где встретил нас Сергей на своей грузовой полуторке и довез прямо до своего дома на хуторе Юрково в 8 км от села Шевченково.

Из множества украинских впечатлений больше всего запомнилось мне первое купание в местной запруде-речке под Сергеевой хатой. Я много купался и в мелкой Фильке, и в большой Москва-реке, и даже случилось в огромном Днепре напротив князя Владимира. Но плавание в прозрачной тихой воде на резиновых автобаллонах без всяких комаров, под яркой луной напротив радостно гуторящих киевлянки Ольги Павловны, ярославки Жени, маленькой Люси и моих родителей дало ощущение родства с этим миром, про который я знал только из книг: «Тиха украинская ночь, прозрачен воздух, звезды блещут»... Оно стало главным событием этого года.

78

Кроме пребывания в гостях у Сергея Даниловича и оформления отцом бумаг на получение отсуженного дома у нас были и иные гостевания, уже в самом селе. У основателей рода – Ивана и Марты Сокирко были трое сыновей и две дочери. Из-за войн и революции сыновья рано ушли в мир иной, а дочери Василиса и Груня были цепче и еще тянули свой жизненный жребий. Я начал звать их, как и мои сверстники, баба Васька и баба Груня. Они были примерно одного возраста, имели детей и внуков, но привычки и характеры у них были очень разные.

Баба Васька (по умершему мужу Крицкая) все время жаловалась и плакалась на обиды, особенно, в конце жизни и этим изводила живших с нею детей и внуков. Её дочь Татьяна

79

неожиданно рано умерла, оставив бабе Ваське свою дочку – подростка Марусю, которая после смерти матери переехала в Москву, в нашу семью, поступила на наш Трубный завод, там нашла своего суженного – заводского парня Володю Гордеева, но тоже довольно рано умерла, оставив двух девочек Таню и Нину. Сведений об их взрослой жизни у меня нет.

Семья Гордеевых: Маруся с Ниночкой, Володя с Танечкой, Ниночка постарше.

Баба Груня была сама мудрость и спокойствие во многих испытаниях. Таким же светлым характером природа наградила и ее многочисленных приветливых детей. Но прежде чем рассказывать про семью Красовитовых, я дорасскажу про судьбу доставшегося отцу дома деда Клима. Я помню его очень смутно, в виде совершенно пустого здания, освобожденного жильцами для новых хозяев,т.е. для нас. Помнится жаркий каникулярный день, в который нас, школьников, направили на колхозную пасеку (кажется, на поле цветущей гречихи).

80

Зав.пасекой был тогда инвалид войны Юрко Красовитов.

Провожатой к пасеке была Юркова младшая сестра Оля,

81

Третьей была Люся – дочка Сергея и Жени.

Хозяин Юра прежде всего заставил выпить (съесть) по кружке густого прозрачного меда. Сделать это было довольно трудно, кормил нас Юра, в действительности, впрок, хотя и утверждал, не моргнув, что на недоевшего пчелы будут нападать. Мы почти поверили, т.к.на обратной дороге пчелы нас не тронули. Не помню почему, но вернуться с пасеки прямо домой к Красовитовым нам было слишком рано, и потому Оля привела нас по дороге в уже отсуженный и опустевший дом деда. Я уж знал, кто в нем раньше жил и спорил. В моих представлениях последними владельцами были люди, которые рассорили маму отца с дедом на фронте и сделали отца сиротой. И потому отец отсудил этот дом у вредных «Решетил» и востановил «справедливость». При этом я, конечно, знал, что из Москвы в этот дом мы не уедем и что его, видимо, по предварительной договоренности, займет дядя Сергей со своей семьей, включая Люсю, ибо он давно уже хотел перебраться из хутора в село, ближе к месту своей работы в агрономическом техникуме. И действительно, дом был переписан (продан) на Сергея, по выражению матери за «смешные и тогда деньги», но

82

довольно быстро был перекуплен техникумом, который нуждался в расширении своей территории. Реально семья Сергея дедов дом и не заселяла. Я и сам его больше не видел, потому что к моему следующему приезду дом был просто разрушен. После получения выкупа за него, Сергей стал строиться в селе, но на другом месте.

А в тот памятный вечер моего единственного посещения дедова дома мне пришлось запомнить свой постыдный поступок. Мы бегали по опустевшему дому, когда во двор пришла какая-то местная бабушка и, глядя на стены дома, стала громко плакать. Мы затаились, и Оля мне тихонько пояснила: «Это Решетила!» – «Зачем она пришла?» – «???» Теперь-то я думаю, что женщина оплакивала не сам этот дом, а всех живших здесь дорогих ей людей: и Клима, и бабу Марту, и странную Антонину, и собственную жизнь. Сейчас я понимаю, что нам следовало бы присоединиться к этому оплакиванию уже погибших или, хотя бы тихо промолчать, помянуть их уважительным молчанием. Я же стал пародировать ее плач, негромко подвывая. Мне, поросенку, это казалось остроумным, хотя на деле было безобразным кощунством. Постояв у дома и поплакав, женщина тихо ушла, а после нее из пустого дома ушли и мы, оставив в памяти зарубку, что была возможность у меня по-человечески помянуть Клима, Марту и Антонину, да вот не хватило воспитания и чуткости. Есть, конечно, в этом вина и моего отца, который, услышав рассказ Оли «как Витя передразнивал», не нашел слов осуждения в мой адрес – настолько сильна в нем было недоброжелательность к своим родственникам Решетило.

Переезд в Шевченково особого счастья Сергею не принес. В последний раз я видел его в 1962 году в разбитом инсультом состоянии. Повзрослевшая дочь Люся осталась жить в Черкассах, а недостроенный дом он оставил на выпивающего сына Сашу, который скончался в молодом возрасте раньше Жени. С внуками Сергея мы не знакомы. Не знаем мы, и как развернулась жизнь детей Дмитрия – уцелевшего в войну родного брата Сергея.

83

Дмитрий, будучи на службе в госбезопасности, после войны подавлял лесных братьев в Литве, а в отставку вышел в Баку. На Украину его потомки не ездят, уход за могилами Даниловичей и Ольги Павловны остался теперь на потомках Сергея.

Где могилы других Даниловичей, погибших в войну, Василия, Виктора и Николая5, не известно (про Николая см. Приложение 3).

5 http://www.sokirko.info/Tom7/mikola.htm

84

Мы же прикипели на Украине душой лишь к одной родственной ветви нашего рода – к семье Ивана Михайловича Красовитова, русского выходца из Орловского губернии, священика и учителя, за которого вышла замуж младшая дочь основателя рода Ивана Сокирко Агрипина (Груня) Ивановна, чтобы вырастить новый род – семью Красовитовых. И у нас есть их воспоминания: Красовитов Юрий Иванович: Воспоминания6 (см. Приложение4), Рассказы Ю.И. Красовитова о жизни, о войне7(см.Приложение5), Воспоминания Нины Ивановны Красовитовой8 (см Приложение 6). О том, какой силы была их любовь, можно судить по тому

6 http://www.sokirko.info/Tom7/Yura/

7 http://www.sokirko.info/Tom7/Yura/vospominaniya.html

8 http://www.sokirko.info/Tom7/Nina/

85

факту, что в церковной книге дата ее рождения записана на два года раньше истинной – иначе брак не был бы разрешен. А он, видимо, был благословен на самих небесах – какие замечательные у них дети!

Пришла революция и связанное с ней разрушение церковного уклада. Но в смуту односельчане нуждались в Божьем слове даже больше учительского, и потому Иван Михайлович никогда не отказывался исполнять церковные обряды. Но в основном, он крестьянствовал на хуторе Юрково, поставив дом недалеко от дома Ольги Павловны и Данилы Сокирко. Из девяти родившихся у них за 27 лет совместной жизни детей здравствовали в год нашего первого приезда шестеро (сейчас только четверо: Нина, Маруся, Галя, Оля). Из троих, родившихся до революции, первые двое умерли преждевременно, а Нине сейчас идёт 93-й год.

86

Оля, которая всего на полгода меня старше, так никогда и не увидела попавшего в гулаговскую мясорубку и сгинувшего

87

в войну на Урале отца. Лагерная похлёбка досталась и Нине, но у неё, молодой, хватило сил выжить.

Жили они очень скромно, и в голодомор родители смогли уберечь детей. Перед самой войной, получив непривычное пособие на последнего ребенка за два года, тетя Груня купила старую хату в селе Шевченково. В войну бед и тревог хватало, но заложенная в основу этой семьи подлинно христианская любовь друг к другу помогала ее членам преодолеть все невзгоды. Они и сейчас, старенькие, светятся добром. И дальше продолжаются Иван и Груня – во внуках и правнуках.Изредка омываются красовитовской любовью и наши дети – внуки.

В свои взрослые годы мы много путешествовали по Украине9,10 начиная или заканчивая свои поездки в семье Красовитовых .

9 http://www.sokirko.info/Part4/Ukraina-2/index.html

10 http://www.sokirko.info/Part4/Ukraina-1/index.html 88

Раздел 7. Старшие классы – начатки открытого инакомыслия

«Первые признаки моего грехопадения появились ещё в 1955году, когда я отдал уважаемому историку и директору школы на консультацию свои недоумения в письменном виде после чтения «Краткого курса ВКП(б)». Ответы на свои вопросы я не получил, зато с заводского парткома от школы запросили данные об отце на предмет выяснения причин уклонений сына... На моё счастье уже готовился ХХ съезд, и коренные изменения готовились не в моей судьбе, а в судьбе всей страны. От меня же доброжелательные учителя посоветовали только сжечь все «неправильные бумаги». Я это обещал и действительно сжёг наиболее сомнительные из них на газовой плите».

С вынужденным уходом из школы моих преследователей жизнь в классе нормализовалась. У меня появились школьные приятели. На переменах мы без обид обменивались пинками и тумаками, ходили домой друг к другу, но мировоззренческие споры начали случаться только в 8-м классе с Валерой Антиповым и Витей Гнеденко. С обоими

89

бывали долгие обсуждения и разговоры по душам, но в студенческие годы наши встречи стали редкими, пока не пресеклись совсем – наши интересы разошлись. Например, Витя Г. (лучший математик в нашем классе и любитель стихов Б.Пастернака) после окончания мехмата МГУ поступил в какую-то контору КГБ по чисто профессиональным интересам.

В общественной теме я был всегда один, кружка единомышленников у меня никогда не было ни в школе, ни потом. А «собеседники» для меня выискивались из числа персонажей и авторов книг или воображаемых представителей власти, к которым я обращался со своими вопросами и предложениями. Но это – потом...

Весной 1953 года умер Сталин. Никакого потрясения от этого ни я, ни близкие мне люди не испытали, не было даже желания участвовать в его печально знаменитых похоронах. Тронул меня лишь один момент на траурном митинге в актовом зале школы, когда старый и любимый «словесник» старших классов вдруг сказал со слезами на глазах: «Если бы можно было свою жизнь отдать за Иосифа Виссарионовича, я отдал бы ее, не задумываясь!» Я не мог не верить уважаемому человеку, но вместе с тем было отчего-то стыдно за его слова, как за фальшь или глупость... Наверное, к тому времени я был уже достаточно затронут инакомыслием.

Но пару месяцев спустя я вступил в комсомол, будучи уверен, что в отличие от забюрокрачен-ной и давно надоевшей смешной пионерии,

90

комсомол – это серьезно, и в нем можно приносить реальную пользу. Так, вместе с отторжением от реального подполья хулиганья у меня возникал естественный импульс к конструктивному участию в существующей властной системе. А внушенные семьей понятия об опасности прикосновения к власти забывались ради очередной попытки молодого щенка изменить мир. Конечно, забывались они лишь временно.

Комсомольские иллюзии развеялись у меня даже быстрее пионерских – уже к окончанию школы. Этому способствовало неожиданное назначение секретарем школьной комсомольской организации, произошедшее в год соединения мужских и женских школ в 1954 году.

В числе немногих парней в 9-м классе женской школе оказался и я, и тут же по рекомендации волевой директрисы Ирины Ивановны был «избран» на ключевой в школьной иерархии пост школьного комсомольского секретаря. Наверное, ей хотелось как-то активизировать девчоночье большинство,

91

вызвав их эмоции и амбиции. Но послушные девочки спокойно голосовали так, как им советовали и при моем избрании, и в последующих мероприятиях, «рекомендуемых» (навязываемых) через меня райкомом и парторгом школы.

Думаю, надежды И.И. на меня не оправдались, хотя к своим обязанностям я относился крайне старательно, почти как положительная девочка, стремясь делать сообща хорошие дела, но почти все эти дела были запланированы сверху, забюрокрачены и формализованы. Бывшая женская школа была при Сталине заморожена в еще большей степени, чем мужская, и потому начатки действительного интереса к общению у девчонок и ребят оттаивали крайне медленно: самодеятельные спектакли, новогодние праздники, танцевальный кружок – это все возникало, но как-то вне «рекомендаций», да и вне моих собственных книжных увлечений. Я с удовольствием занимался новогодним оформлением школьного зала или участвовал в постановке «Горе от ума», но из-за книжной неприязни к «мещанству» не мог себя заставить пойти в танцевальный кружок или хотя бы завести нормальную стрижку головы вместо традиционной в мужской семилетке стрижки «под ноль» (с последней я расстался лишь на старших курсах института, когда меня окончательно достало чрезмерное внимание окружающих и парикмахеров к моей «нулевой стрижке», ставшей каким-то вызовом – чудачеством). Но мои личные особенности я никому не навязывал: не рвался, например, закрывать танцкружок... или остричь ребят наголо. Выходит, я не был ни лидером и ни политиком, и, кстати, оставался таким всю жизнь .

Через год комитетские девочки сместили меня с должности школьного секретаря по совету той же Ирины Ивановны, чему я был откровенно рад. Моим преемником стал парень из только что пришедших и младших. Он был совершенно иного, карьерного склада, и впоследствии я слышал о нем дурные и мало интересные мне оценки... Гораздо больше меня интересовала судьба Ирины Ивановны, которая стала для меня первым лицом власти, которому я доверил свои первые

92

«вопросы», но потом просто потерял ее из вида (по слухам она была женой какого-то видного партработника и вполне могла поменять место жительства и работы в связи с его новым назначением).

1953-56 годы – время советской истории, название которого «оттепель» было подсказано чутким к переменам И.Эренбургом, опубликовавшим повесть с таким же названием. Оттепель длилась меньше трех лет – от похорон Сталина в марте 1953 до разоблачения культа его личности в начале 1956 года, после которого началась хрущевская «весна», мол, растопившая ледяной монолит сталинизма. Действительно, внешне режим в стране оставался прежним, но на деле сильно изменился. Хрущев организовал заговор и расстрелял главу МГБ-МВД (главной репрессивной машины в стране) Берию и его основных соратников, прекратил одиозные политические дела против еврейских врачей, провел чистку органов и частично амнистировал заключенных. Потом аппаратным путем был смещен председатель правительства Маленков, главой партии и страны стал Хрущев со всеми прожектами, которые подсказывали ему новые и амбициозные «прогрессивные» кадры. Время это мне кажется очень похожим на первые годы правления Горбачева – от похорон Черненко до возвращения из ссылки Сахарова и иных диссидентов, когда стали выделяться из КПСС «демократические политики».

Кстати, такие термодинамические сравнения общественных изменений в России с ее диктаторским «подмораживанием» или либеральной «оттепелью» были довольно популярны в разные периоды российской истории и, по-видимому, основаны на глубинном сходстве этих процессов, что стало одной их интуитивных основ моей термодинамической веры, о чем речь пойдет позже.

Ирина Ивановна мне и видится такой прогрессивной деятельницей нашей первой оттепели, тоже находившейся в поиске новых инициатив и ускорений. Что хорошего в школе она успела сотворить, я не помню, кроме одного грандиозного по связям и средствам дела: строительства отдельного спортзала

93

– такого не было ни в одной из филевских школ (физкультурой всегда занимались в обычном классе, освобожденном от парт). Думаю, это было самым полезным из ее дел.

Я столь подробно вспоминаю свою директрису, потому что именно ей год спустя поверил чтение своей первой диссидентской записки в виде вопросов по ходу конспектирования знаменитого «Краткого курса истории ВКП(б)». Я этим занимался в свои последние школьные каникулы в пересменках между матросскими вахтами на речном буксире – одно из самых богатых воспоминаний моей жизни, когда соединилась настоящая и даже красивая работа и настоящая по свободе мысль. Текст не сохранился, но он был вызван самим первоисточником, и содержал банальное по простоте и в то же время искренности недоумение: почему неистребимы корни бюрократизма в партии? А перегибы политики раскулачивания? Почему отменили «парт-максимумы»? Причины неистребимости «мелкобуржуазного (социал-демократического) уклона», еврейского вопроса и «великодержавного шовинизма» и т.д. и т.п.

Почему я обратился со своими вопросами именно к И.И.? Теперь я понимаю, что в то время просто не хотел получать неоднозначные ответы, ибо мальчишеская душа жаждала не поиска истины, а ответа на вопрос: «Что надо делать сейчас?» А в уверенной и деловой Ирине Ивановне я видел как раз такого человека, который знает «как надо!»

Однако ответ я получил далеко не сразу, где-то в октябре 1955 года и лишь окольно. Со мной И.И. больше никогда и ни о чем не разговаривала, не встречалась глазами даже при прямой встрече.

Ответ пришел почти одновременно с трех сторон. Во-первых, историчка нашего класса и вместе с тем парторг школы, очень хорошая и даже способная краснеть женщина (удивительное свойство в ее положении), специально уединилась со мной и сказала, что по просьбе И.И. она познакомилась с моими вопросами и обязана сказать, что многие из них нехорошей, даже враждебной направленности.

94

Конечно, многие из моих вопросов очень просты и потому не заслуживают ответов, но главная проблема заключается в плохих вопросах, и мне надо очень хорошо думать, откуда у меня, комсомольца, взялись эти враждебные вопросы и кто мне их внушил... Мои естественные ответы, что я читал только «Краткий курс... « и никто ни в чем на меня влиять не мог, ее не останавливал, она твердила лишь одно: «Вам нужно очень и очень хорошо думать... .»

Второй сигнал был еще вздрюченней – от моего старого библиотекаря Петра Петровича из прежней школы, который нашел мой адрес и приплелся на дом: «Витя, что Вы там написали?» Он даже не объяснял мне, откуда ему стало известно, а я и не спрашивал, чувствуя его страх. Я просто принес свой конспект и протянул его... Читал он недолго и вывод сделал однозначный: «Все это лучше даже не обсуждать, а сразу сжечь, потому что писать так нельзя, могут запросто посадить – и не только Вас». Не верить Петру Петровичу я не мог и сжег свои вопросы-сомнения практически все и сразу, что успокоило его, но немного... Потом, уже я навещал его пару раз, но у нас уже не было тех свободных разговоров, как раньше в библиотеке у очередной раскрытой мною книги. Как будто между нами стояла пережитая жуткая тревога от крыла «черного ворона» и общего решения: «Сжечь, не обсуждая!». С Петром Петровичем как будто повторилась история с мамой, когда она увидела, что я способен во всеуслышанье рассуждать на запрещенные темы и потеряла способность об этом разговаривать вообще... Впрочем, Петр Петрович не совсем уж потерял дар речи. У меня остались в памяти два ярких разговора. В одном из них он довольно уныло рассказывал о философской диссертации своего сына на тему идеальной классификации наук, что поселило даже у меня скепсис по отношению к любым формам схоластичного мудрствования, а в другом, может, последнем разговоре (через несколько лет военные контузии его все же добили) он очень настоятельно и почти по-отцовски пытался оберечь меня от поступления на истфакт МГУ: «Лучше становитесь инженером – всегда будете

95

иметь возможность жить, честно зарабатывая свой хлеб. Профессии же честного историка просто нет, в жизни Вам придется стать преподавателем истории в школе и вечно врать, быть на деле политической проституткой... «

Я не мог не почувствовать правоты слов своего учителя и потому целиком последовал его совету, получив техническое образование. И хотя впоследствии не раз у меня возникало сожалению о предмете, к которому меня тянуло всю жизнь, но я никогда всерьез не пожалел о своем выборе. Ведь если бы я был именно историком по душе и призванию, то им, наверняка, и стал бы вопреки первоначальному выбору. А становиться ради карьеры «политической проституткой»?.. Нет уж, правильней было оказаться тем, кем я стал. Так что, спасибо Петру Петровичу, светлая ему память...

Но я вернусь к теме своей первой диссидентской записки Третий сигнал о реакции на нее дала мама, пересказавшая слова отца, что его вызывали в заводской партком и спрашивали, что случилось с его сыном, у которого, откуда-то проявились враждебные настроения. Отец обещал разобраться. Они оба успокоились, когда я объяснил, что все понял и все сжег «прямо вот на этой камфорке!» (может, даже пепел показал) и сообщил, что со мной уже много разговаривали – и парторг школы, и Петр Петрович, которого они знали и уважали.

На этом собственно, вся эта страшная моим близким история благополучно закончилась, если не считать мелочей: смещения с должности комсомольского секретаря, а в конце школы – почти демонстративного лишения серебряной медали (чем я даже гордился). Тогда я был уверен, что весь этот неожиданный страх нагнала Ирина Ивановна и естественно, винил ее про себя в личном предательстве: ведь я обратился к ней сам и ждал только ее ответа, как ответил бы мне Петр Петрович, а она ничего не сказала, но звонила в соседнюю школу и на завод о каких-то враждебных влияниях. Боялась, что ли?

96

Сейчас я думаю, что Ирина Ивановна вместе со своим высокопоставленным супругом не просто побоялись, а элементарно физически ужаснулись... Хотя верхушка МГБ вместе с Берией была уже разгромлена и органы частично зачищены, реально никто еще не знал, что это не очередная кампания типа 1938 года, когда в «преодолении ежовщины» погибло много чекистов, а сущностная перестройка органов под более открытое хрущевское руководство. Об этом, как о «преодолении преступлений культа личности» страна узнала лишь в начале следующего года из доклада Хрущева на ХХ съезде КПСС. А до того существовал лишь старый, еще не опровергнутый опыт, что смелая болтовня безусых старшеклассников может в глазах органов обернуться антисоветским враждебным кружком, который в полном составе вдруг окажется в тюрьме, а их родители, знакомые и, главное, учителя подвергнутся тройной проверке с потерей партийности и карьеры.

Вот где таился ужас до потери смысла бытия. Конечно, ни о каких самостоятельных внушениях и исправлениях «загнившего сосунка» не могло быть речи – мало ли с кем он связан и не следят ли за ним славные органы уже сейчас... Сам он заслуживал лишь безжалостной хирургии, чтобы не заражал остальных, а важнее было не пострадать самим. Спастись можно было только мгновенным доносом и соответствующим покаянием со ссылкой на то, что пришел он в школу совсем недавно.

Наверное, так и было... Но вот реакция со стороны принявших сигнал органов, думаю, оказалась много снисходительней, ну, примерно такой: «Смотри, педагоги наши совсем оборзели, видят враждебность в обыкновенных вопросах желторотого мальчишки, которого надо просто наставить на путь истинный, а не сажать. Дай им волю – всех пересажают. Своей учительской работы делать не хотят, на нас ее сваливают, а потом нас же будут обвинять в бериевских перегибах. Нет уж, дудки... Конечно, раз сигнал есть, надо провести проверку, нет ли кого еще за этим мальчишкой, может, негласный надзор

97

установить, в его деле за всеми этими сведениями должна стоять запись о проведенных воспитательных беседах со стороны педагогов и родителей. И хватит ему – сам одумается»

«Одуматься» как следует я просто не успел: ХХ съезд КПСС снял страх опасности задавания вопросов.

Конечно, подобные соображения местного чекистского начальства – лишь моя реконструкция, но думаю, она недалека от истины. Это означает, что уже в 1955 году 16-летний инакомыслящий Виктор Сокирко был замечен «недреманным государевым оком», но благодаря негласной хрущевской перестройке не уничтожен, а спасен от доноса испуганного «прогрессивного» директора школы. Также думаю, что и потом внимание ко мне со стороны органов (именно как к сомневающемуся, но своему) никогда не исчезало вплоть до настоящей, горбачевской «перестройки», но вот не погубило, а дозволило жить почти свободно, т.е. лишь в тени Бутырки. Думаю, что с такой невидимой «защитой» (или недостаточной «прополкой») прожил жизнь, наверное, не один я... Иначе откуда взялись бы диссиденты?

Моя тогдашняя жизнь состояла не только из чтения и учёбы, но многое забылось. Так, почти сгладились впечатления от частых поездок на трамвае вдоль Кутузовки и Дрогомиловки на Плющиху в школьный отдел Киевского райкома комсомола, но зато долго помнились еще более частые воскресные поездки-походы в два букинистических магазина на Арбате. Постепенно они заменили мне Петра Петровича и его библиотеку: на Арбате выбор был большим, а денег на старые дешевые книги нужно было немного. Я и сейчас, перебрав свою библиотеку, собранную, в основном, в школьные и студенческие годы, мог бы вспомнить, как знакомился с классикой, с её героями, становящимися образцами для меня и моих сверстников. Помяну только романы Гюго «93», «Отверженные», и особенно любимые мною «Труженики моря» (хотя в моряки я так и не пошёл).

Очень трудным было знакомство с романами о предательстве, о чём надо рассказать подробней, потому что

98

возможно эти впечатления мне аукнулись в середине жизни, когда сам столкнулся с подозрением в возможном предательстве. Понятно, что сначала были прочитаны «Овод» и «Как закалялась сталь», в которых действовали герои и противники, но не предатели. Новозаветная же тема предательства для меня началась с романа Веры Кетлинской «Мужество», в которой описывается строительство знаменитого города Комсомольска-на-Амуре. В числе его строителей была коммунистка Клара, которая смогла обуздать свою любовь к мужу-доценту и донести партии на его уклонение от партийной линии, что кончилось арестом и отправкой его в амурскую тайгу. Там они по воле автора случайно встречаются только для того, чтоб Клара смогла убедиться в своем мужестве, «каленым железом выжигающем в ней самой антипартийную порчу». На меня эта литературная придумка производила жуткое впечатление, ибо перед глазами вставало усталое лицо Милиции Антоновны, которая не доносила на своего погибшего супруга, а лишь спасала от гибели их общего сына. Так что у меня возникало лишь одно недоумение: как можно было так клеветать на реальных жен репрессированных и называть «мужеством» реальное предательство?

Во второй раз тему предательства поднимала Ольга Форш в историческом романе «Одеты камнем», где речь шла о замурованных на десятилетия в Шлиссельбургскую крепость народовольцах. Но роман написан от имени выдуманного якобы прекраснодушного народовольческого друга, оказывающегося на деле не их связным и покровителем, а жандармским пособником и погубителем, и потому прибрел зловещий смысл. Главными обвиняемыми у автора оказались не жандармы-противники, а прекраснодушные интеллигенты-попутчики, не способные встать в ряды бескомпромиссных борцов и уже потому обреченные на предательство, на судьбу Иуды. Эта часть интриги меня завораживала больше всего, может, потому что я уже тогда догадался, что раз не могу бить противника по лицу, то не смогу быть и твердым борцом... Только последующая жизнь, в которой реальных предательств у меня

99

не случилось, а также «Каратели» А.Адамовича, где он описал, как эсэсовцы выращивали предателей, убедили меня, что поскольку готовность к смерти в случае «загнанности в угол» у меня все же есть, то от обязательного предательства я уйду. Ибо есть шансы добраться до достойной смерти раньше. Но все равно страх перед своим предательством под соблазном «доводов разума» подобно отрицательным интеллигентам в «Двух капитанах» Каверина или в «Русском лесе» Леонова у меня долго оставалась.

Завершал длинный предательский список двурушников-интеллигентов меньшевик Клим Самгин, герой последнего и самого большого романа М. Горького, в образе которого Горький буквально рассчитался со своими многолетними друзьями по зову ленинской, а потом и сталинской части своей уркаганской души. Только теперь становится мне понятно, что хотя нашим любимым российским писателем является В.Г.Короленко, но главным писателем России был и остается до сих пор старый бомж Горький.

К окончанию школы у меня случилось знакомство с двумя почти взрослыми деревенскими девочками – моими

100 -101

сёстрами, шестнадцатилетней Лидой Голубцовой из Гвинтового и восемнадцатилетней Марусей Крицкой из Шевченкова. Как попала Маруся в нашу семью, я уже рассказал. А мою старшую тётю Настю и ее единственную дочку Лиду позвал в Москву дед Митрофан при полном согласии бабушки Поли. Они считали это своим долгом. Сперва Настя привезла Лиду, естественно, в девятиметровку стандартного дома на Станционной улице, поручив мне подготовить ее к учебе в московской школе. Никаких трудностей я не испытал, потому что дед сразу решил, что ей надо идти в школу рабочей молодежи. Через пару лет Лида уже работала маляром на соседнем авиационном заводе Хруничева – почти до конца жизни по примеру своей мамы.

В то же году (1955) моим родителям, как уже заслуженным заводским работникам, завод предоставил две небольшие комнаты в бывшем дедовом стандартном доме с обещанием скорого слома и переселения в новый заводской дом, что через пять лет и произошло. Дед (он в этом году вышел на пенсию) и бабушка вместе с Настей и Лидой заняли свой освободившийся от нас дом в Мазилово. Дедова душа, наконец, могла успокоиться: он вернулся пусть к небольшой, но живой земле, при устроенных детях и внуках, и мог посещать церковь, которой верил... К сожалению, и последние годы деду не удалось прожить спокойно. В конце правления Хрущева Москва вступила в пору наступления дешевых пятиэтажек и дешевого поверхностного метро, что означило почти полное уничтожение бассейна речки Фильки и ее деревень. Конечно, деду с бабушкой не предложили вернуться в дом без удобств, они переехали в однокомнатную квартиру в новом доме, но там Митрофан стал быстро угасать, перенёс инсульт, прикотором у него отнялась правая сторона и отнялась речь и, не дожив до 70 лет, умер в 1963 года.

И мне верится, что мой дед Митрофан, его Память, приняты в нашем главном, духовном мире с приязнью и пониманием.

102-105

Не оказался долгожителем и его брат Иван, он умер раньше Митрофана, в 1961 году, ещё раньше ушла из жизни его жена Евдокия Сидоровна.

Раздел 8. Поиски романтики и первой платной работы (как школьник всё же стал матросом)

Хотя понятие «экономическая свобода» стало мне известно лишь в 70-е годы, но с болезненными ощущениями ограничения права на труд я столкнулся еще в школьные годы.

Лето уже далекого 1955 года. Сталин уже умер, и хотя о его преступлениях вслух еще не говорили, но молодежь уже не сажали. Я перешел в 10-й класс и через год намеревался взамен обычного «обывательского» поступления в институт поехать на какую-либо сибирскую стройку коммунизма бетонщиком или лесорубом. Последние каникулы перед этой героической перспективой я задумал потратить на рабочую тренировку себя, а именно, поработать пару месяцев докером или матросом. Мне уже стукнуло 16 лет, на здоровье не жаловался, к работе по дому был приучен... А в Филях недалеко от Западного порта жил старинный друг отца (еще с киевских времен) Леонид Шейко, работавший в порту кадровиком. Он утверждал, что летом у них часто подрабатывают молодые ребята, так что проблем с приемом на работу у меня не будет.

Действительно, в назначенное время он меня принял в портовской конторе, сообщил, что грузчиком стать 16-летнему нельзя (работа слишком тяжелая), а вот в плавсостав матросом на лето – можно и выдал бланки для прохождения медкомиссии и еще чего-то. Комисия оказалась городской и далеко не шуточной, так что только через неделю я прошел все мед. и иные кабинеты и вернулся в отдел кадров. Но оказалось, что мой покровитель ушел в отпуск, а его сменщица вдруг заявила,

106

что без разрешения высшего начальства она зачислить меня, 16-летнего, в плавсостав не может. Еще целую неделю я ходил по кабинетам разных начальников с просьбой о разрешении мне поработать, прежде чем самый высокий из них не припечатал окончательно «Отказать!» Трудно передать, что я почувствовал от этого первого мне «отказать».

Сам себе я сказал, что теперь понимаю, как трудно быть безработным и при социализме.

Однако оказалось, что окончательный отказ ещё не конец. Прошла неделя, я, уже примирившийся с поражением, сидел за конспектированием и анализом знаменитого «Краткого курса ВКП(б)» (кстати, это был мой первый диссидентский текст), как в дверь постучала запыхавшаяся сотрудница портовского отдела кадров с вестью, что я должен срочно бежать на работу, потому что все ушли в отпуск, заболели, работать некому, а грузовик со сменой экипажей буксиров на рублевских песчаных карьерах, где работал «Толкач-1» на формовке караванов барж, уже ждет в порту... Домой я вернулся только через сутки… И такая сплошная работа сутки через сутки шла полтора месяца, до конца августа. И без всякого дооформления, хотя зарплату я получал исправно.

До сих пор я благодарен судьбе за свою первую и нужную работу, за эти летние дни и ночи на воде, за усталость, когда едва не валишь в воду с чалкой, засыпая буквально на ходу (дома я едва успевал отоспаться за бессонную рабочую ночь), за чувство гордости, что работал на судне настоящим матросом, за первое знакомство с настоящими работягами и за многое иное…

Но теперь я благодарен судьбе и за тягостные дни у начальственных кабинетов, когда ты есть безработный и просишь, почти вымаливаешь, а тебе работу не дают, хотя и не скрывают, что нуждаются в рабочих. Этот урок навсегда научил меня ценить полученную тобой работу и бояться ее потерять. А испытанная делом «романтика» все же сбила у меня щенячий восторг перед «стройками коммунизма».

107

В физическом смысле матросская работа для молодого организма не была столь тяжелой и опасной, как, например, погрузка, тем более что возможные опасности можно было предупредить дополнительным инструктажем, проверкой умения хорошо плавать, выделением специальных часов отдыха в ночное время или иным способом снижения первоначальной трудовой нагрузки. Но взамен таких щадящих тонкостей государство предписало кадровикам простой запрет на прием несовершеннолетних – просто потому что так «проще». И к чему приводила такая простота? Порт нуждался в сезонной работе учащейся молодежи (на время летних отпусков) и нередко принимал её, но лишь в крайних случаях и по возможности негласно, как случилось со мной, что на деле было много хуже. Думаю, если бы мой покровитель-кадровик не ушел в отпуск, он под свою ответственность принял бы меня на работу, поставил в график заместителей отпускников и обеспечил бы хотя бы нормальную сменность. Но заменивший его кадровик такой ответственности на себя брать не хотел, отказывая возможно не только мне. Когда же работать стало просто некому, то вспомнили и обо мне, отправив на воду без всякой подготовки и инструктажа, бегом и сразу в полторы смены (а с учетом дороги и дольше), что было еще большим нарушением всех законов о труде и могло на деле привести к несчастью (спросонья я вполне мог попасть в воду между буксиром и баржой). Один раз ЧП со мной все же случилось: на рассвете моя рука в рукавице попала в уже замотанную чалку, я не мог ее выдернуть, но, слава богу, удар причаленного буксира был ослаблен, кисть руки тросом сильно придавило, но не перерезало.

Я и сейчас уверен, что в тот раз я столкнулся с необоснованным и вредным ограничением экономической свободы труда. И таких столкновений было в моей жизни немало.