Страна Лимония

Страна Лимония

1. ПОБЕГ

1

1. ПОБЕГ

Есть у мине бобочка,

Скоком заработана.

Есть у мине шкарики

И клифтик на плече,

Есть у мине девочка,

Наводчица со сроками.

Колечки её рыжики

С камнями на пальце.

Малину я фартовую достану.

Не будет на бану она кимать.

Ловко буду шнырить по карманам.

Червончики ей буду загребать.

(Одесская воровская песня.)

Шнырь и Витёк задумали рвать когти из этого долбанного Ивдельлага. А что? Оба с четвертаком сроку – больше не бывает. Расстрельную вышку Ус отменил, чтоб было кому работать. Значит, терять нечего - погуляют. Пусть они воры в законе, кому тюряга да лагерь дом родной, пусть из тех, кто, как говорится, пляшет и поёт, где мужики плачут, но очень уж им все эти зоны настое… другим словом – обрыдли. С весны кантуясь у костра, пока фраера куют лесоповальную пайку, толкуют они о воле: и кто, где, что сработал, и какие у кого были шмары, воровки и из вольных баб. Выходило, что они воры ловкие, удачливые, потому побег им светит.

В тайге отвалить от конвоя не хитро. Не то дело уйти от вохровцев, высланных немцев, их всего-то трое на большую рабочую делянку. Дело - оттопать по таёжным болотам, триста километров до города Серова. Город Серов первый, где можно затеряться, от него пути во все стороны. Триста километров до города Серова, как птица летит, а если петлять в обход лагерных зон, посёлков: Вижай, Полуношное, столицу этого долбанного лагеря Ивдель, начальную станцию лагерной железной дороги Саму, рабочие делянки всех лагерных зон – почитай, столько же набавится. Вдоль берега Лозьвы не пойдешь – тут же сцапают. Не пойдешь и по лежнёвке – путь их нехоженной тайгой. Как не блуждать? Значит, нужно полагать, с месяц ходу. А где харч?

Был план пришить вохровца, чтоб с карабином охотиться в тайге, но план этот отпал. Знающие люди сказали, что на все пятьсот километров лагерей ни глухаря, ни куропатки не сыщешь, стуком топоров кругом дичь распугали. Одни сосны в лесу. Так ли это, не так ли, только за пришитого охранника, если поймают, точно живыми не приведут. По правде сказать, собачник лагпункта Соловьёв и без того ни одного беглеца живым не оставил, всех их, упоконичков, к утреннему разводу бригад по рабочим местам клали под вахту, чтоб видели и неповадно было. Но ежели отвалить километров за тридцать, уже другие будут ловить. Чужие не станут злодествовать как свои, не им от начальства достанется за то, что Витька со Шнырём не уберегли. Им наоборот – премия. Рёбра всё равно переломают – рёбра сростаются, а новый срок от четвертной вовсе ерунда. Отсидели меньше года, то и добавят. Конечно, рано-поздно, им по-новой тюряга с лагерем. Куда в Эсесесере от мусоров денешься? Но ежели повезёт – погуляют.

2

Ботали они толковали, Витёк со Шнырём, пока лето не вошло в месяц август. Уже и белые мухи не за горами. Или теперь, или откладывать до будущего лета. А душа растравлена. Не такие они, чтоб ждать да ждать, в самый первый нерабочий день подались к пахану. Вообще-то, Витёк и Шнырь его за пахана не держали, хотя сидел он по подходящей статье. Сидел по хорошей статье, вроде скокарь квартирный, а никто по прошлому его не знал. Ни те, которые уже сидят, ни те, кто пока пишет с воли. Может быть, он и вовсе фраер, что в цвет прикинулся. Только это дело уже отошло, на толковище Витька со Шнырём не поддержали, а этот самый Леха-пахан затаил на них злобу. Теперь, вот, к нему идти.

Сидел Леха на верхних нарах, ноги под себя поджал по мусульмански. Рядом кореша, внизу шестёрки мусолили колотушки, самопальные игральные карты. Конечно, Лехе доложили, что к бараку Витёк со Шнырём кандёхают, но он встретил, вроде не ожидал. «Ка-а-во я ви-и-жю», - затянул на одесский манер.

«Нет, не воровская масть», - мелькнуло у Витька старое, но пришёл он не уличать, а просить, потому сдержано ответил как вор в законе вору в законе. Произошло малое замешательство, когда попросили поговорить с глазу на глаз. Леха окинул их взором, как обшмонал, но прикрикнул на шестёрок, те отчалили. Кореша только отодвинулись.

-Дело у нас такое, - сказал Витёк без предисловий. –Рвём отседова.

-Хорошее дело, - ответил Лёха, и замолчал.

«Ещё бы, не хорошое для тебя, - подумал Витёк. –Кто тебя без нас замочит? -Так он подумал и без лишних слов сказал:

-Харч нужон.

-Сами знаете, с энтим туго. Кухня, хлеборезка у сук. Сколько-то паечек сообразим.

-Нам с месяц топать.

-Што поделать? Пасите корову.

***

После тюрем и этапов, лагерная зона – облегчение, хотя смертный голод под охраной везде. В тюрьмах к голоду ещё и за дверью под замком, а в зоне небо. За небо надо платить трудом тяжким, воры хотя не пашут, с бригадами их за зону гоняют. Десять часов на морозе даже у костра не сахар. Короче, тюряга-крытка на зиму предпочтительней зоны, и тем кому отвален полный четвертак сроку, крытка светит задарма. Опять же перемена мест, пусть и с неизвестностью в какой лагерь после нового суда попадешь. После нового суда и лагерь новый, а хуже этого Ивдельлага, разве только бухта Ванина, о которой блатная песня. В общем, светит им. С поры, когда Ус отменил вышку нашли воры с четвертной сроку выход. Только мороз грянет, мочит вор фраерка какого ни попадя, и топает на вахту. «Начальничек! Подбери там за бараком, вот тебе и пёрышко для вещдока». Тут ему, значит, и отправка на центральный лагпункт, потом в тюрягу на переследствие, суд да дело – зиме конец. Чего-то Ус недодумал с этим указом, хотел работяг сохранить для поправки послевоенных дел, вышло наоборот. Ничего. У Уса с указами без проблем: в сорок седьмом дал, в сорок восьмом отменит. В сорок восьмом, за лагерный бандитизм будет опять вышка. Только уже и четвертак вместо десятки останется. Ай да Ус!

Наш человек, о ком пойдёт речь, подоспел ещё под червонец, а когда ввели двадцать пять, стал как бы малосрочником. Всё равно впереди, кроме зоны, ничего не светит, но и в дерьме умный утешается тем, что бывает дерьмо хуже - ему хуже однообразие тюрьмы.

3

Одним днём, как всегда перед рассветом, чудесное дело, ночное сновидение, прервал гулкий бой в подвешанный на столбе кусок рельса. Подъём. Тут же в барак влетел дневальный УРЧа с берестяным свитком в руке. На том свитке выписаны счастливцы, кому освобождение от работы по болезни, а кому и в кандей за прегрешения. Там и всякие прочие изменения судеб. Нашего человека , вроде, всё это не касается: к лепиле, лагерному зеку-врачу, не ходил. Для освобождения по болезни надо, чтоб уже и ходтить не мог, а карцер-кондей, вроде, незачто. Он и не прислушивался к тому дневальному пока собственная фамилия сама в ухо не врезалась. Да., да - слышит он свою фамилию. «… переводится в бригаду семь». Зачем и почему ему неведомо, но всякая перемена из лесоповальной бригады - благо есть. Хуже лесоповальной не бывает. Даже если седьмая тоже лесоповальная, с переводом открывается возможность на день канта. Скажет: пока искал по баракам, вывели эту седьмую за ворота. День канта – год жизни. Умри ты сегодня, а я завтра.

Нет, не пролез этот номер. В прежней бригаде не дали пайку, сказали: «снят с довольствия, топай, куда перевели». Пока искал эту седьмую по баракам, она уже в столовой. Припустил в столовую – на столе хлебный поднос пустой, бригадир щерится: «вовремя нужно, сукотина». Но миску баланды подвинул. Пустая баланда без хлебушка.

Ах, он хлебушко, шоколадный, сахарный! В жизни не едал ничего вкуснее лагерной паечки. Что там блины белые с маслом, мамшами испечённые! Что там икры разные с балыками, они, говорят, при царе да в НЭПе в бочках протухали в каждой лавке. Всего вкуснее сталинский хлебушко, хоть чёрен, как засторелое дермо, и как свежее мокрый. Да за эту паечку каждый готов и слёзы лить, и удушить кого-нибудь. Только слёзы здесь без пользы, а удушить бугра отожратого у нашего человека силёнок нет. У бугра категория первая, а человека уже комиссовали на третью интруд. Дальше только четвертая инвалидная, от неё шаг до деревянного бушлата с биркой к ноге.

В общем, вместо канта получился огромный вред, хуже не придумаешь, кровной паечки лишился. С тем и пошёл в барак, указали ему место на нарах рядом с парашей. Какое другое место укажут новенькому, мужику, вдобавок контрику, ещё и жидку? Полный букет касты неприкасаемых.

И вдруг свершились чудеса. С нар в красном углу соскочил законный вор Витёк, и так внятно, чтоб все слышали, прошипел дневальному:

-Што ето ты, сучье вымя, кореша моего забижаешь? Я тебе враз буркалы выдавлю. Ложь его от меня поблизости.

Человек подивился неожиданной защите не меньше дневального. Подивился то он подивился, но тут же и сообразил: -Пайку мою, - сказал, - зажали.

-К-а-а-к?! – взвился Витёк. –Уже и до кровной мужицкой добрались? Где бугор?

-Тут я, Витёк.

-Ах ты, падла! Вот на чём холку нажрал. Штоб тут же пайка была. А работать он будет – мой со Шнырём костёр содержать. Понял?

-Так я же чё, Витёк? Я жеж не знал.

-Знай.

Жизнь у человека пошла – малина. На делянке даже дрова не рубит для костра Витька со Шнырём, только подносит. Паечка стала обламываться – горбушка. Баланда хорошей густоты. Стал отходить, а Витёк поглядывает, приговаривает: «Тощой, больно тощой».

На другую неделю такого житья, после обеда, когда разморило, Витёк завёл разговор:

4

-Ты, браток, свой червонец только разменял, а у меня со Шнырём по четвертной, но дело твоё не лучше нашего. С пятьдесят восьмой статьёй ещё ни один не ослобонился. Как конец подойдёт, так и впаяют новый срок. Ведь твой червонец от того, что судили когда за ним сразу вышка.

-Знаю. Что с тем сделаешь?

-Сделать что-нибудь можно. Сказывают, мужик ты фартовый, бежал с этапа, вот я и договорился с нарядчиком перевести тебя в нашу бригаду. Короче, рвём отседова – я да Шнырь знаем как. До Свердловска доберёмся, там у нас есть кто ксивы лепит лучше настоящих. С хорошими ксивами – хоть куда. Хоть на юг под солнышко. Бывал на Кавказе, в Крыму?

Господи всемогущий в ясном небе! Кто же откажется? С хорошими документами можно к Кушке податься, можно к финской границе. Нет такой преграды, какую ни сквозь, ни под, ни над не преодалеть, если не нахрапом, если знать что к чему. Сколько рисковал за общее, так неужели за свою жизнь единственную не рискнёт?

Перед побегом Витёк и Шнырь с бригадиром провернули дельце. Баланы к лесобирже на берегу реки, трелевал кобылой Рыжухой бесконвойник по кличке Чудила. С берега эти баланы в большую воду весной сбросят на сплав. Отсидел Чудила почти все свои восемь лет по статье «семь восьмых». То есть, по указу о расхищении социалистической собственности от седьмого числа восьмого месяца тридцать восьмого года. Через неполный месяц ему освобождаться. Потому у Чудилы в счете уже не только дни – часы. Пока балан зацепляют, стоит Чудило с вожжами в руках, на солнце поглядывает: «Почитай, уже три часа будет». В следующую ходку: «почитай, не меньше пяти». Так до съема с работы, хоть время по Чудиле сверяй. А кто с ним в одном бараке, говорят, что он и ночью считает-нашептывает. В тот день над баланом, который трелевать, подпилили сосну так, что её только толкнуть. Шестёрка бугра как бы в разговоре с Чудилой ненароком кобылку подправил головой под ствол. Когда комель балана увязывали на лежни, другой шестёрка, Попугайчиком звали, сказал Чудиле, что его вохровец кличет. Это из чистого человеколюбия. В других местах хлыст опрокидывают на коня вместе с возчиком для вероятности несчастного случая. Только Чудила отбыл – крик: «Бойси-и-и…» И пошёл хлыст с треском, со стоном, с хрустом кроной по кронам. Пошёл, пошёл со свистом бича, недаром хлыстом зовут. Грохнул по кобыльей хребтине, сбил в хвою, и огласилась тайга смертным ржанием: за что, что, что-о-о? А уже бегут со всех сторон с топорами, топорами по ещё живому, потому как быстро надо, пока вохровец не набежал. Вохровец пульнёт в небо тревогу – мясо не зекам. Вохровцы тоже лапу сосут. Когда наш человек подошёл – одна голова со скилетом в буром пятне, на пне Чудила слёзы размазывает. Теперь ему новый срок считать-не пересчитать. За лошадь коноводу, поди, не меньше десятки.

В тот вечер, перед отбоем, подстерёг человека возле сортира шестёрка Лёхи-пахана, по кличке Шкода. Видно, долго ждал, трясся от холода.

«Слышь, мужичок, я те што скажу. Ты того… не тушуйся. Тебя на мясо берут. Как хавать нечего будет, так того… А ты не будь фраером. Ночью поснут, того… Я те по любви. Держи, вот, ножичек, через шмон на разводе в бахиле пронесёшь – понял?»

И расстаял во тьме. Стоит человек, недоуменно на нож в руке поглядывает. Не дошло ещё до него, как это плоть его живую есть. И не дошло, когда Шкода снова из тьмы вынырнул. «Слышь, мужик, отказываться от побега бесполезняк – сразу пришьют. Мусорам выдашь – найдут на любом лагпункте. Спрячь перо, чё на него смотреть? Прячь пока никто не наскочил. Жить хочешь – оно спасение», - с тем исчез окончательно.

5

Вот как прояснилась воровская любовь. А он думал, что нужен им, потому что бежал с этапа.

***

Побег с этапа человек вспоминает от начала, от германского города Торгау, что славен встречей советских и американских войск. Немцам славен этот город большой тюрьмой, с победой экспроприированной Советами. Всякое царство-государство без тюрьмы, как армия без знамени. В Советах тех знамён, тюрем с лагерями, столько, что обозначив все на карте, ничему другому места не останется. А американцы с англичанами в Германии обходились гауптвахтами при воинских частях. Но что у этих англосаксов? Дюжина солдат, по пьянке вовремя не возвратившихся в часть, да дюжина грубьянов, не потрафивших офицерам. Ежели у них кто натворил чего-то хуже, его тут же в тюрьму на родину. Советы тоже – на родину, только, надо понимать, у Советов тысячи тысяч. У американцев с англичанами освобожденым из плена награда. Жалование за всё время, что были в плену, очередное повышение в звании. У Советов пленный – изменник родины, изменников более четырех миллионов. Нет, не все миллионы пленых подлежат доставке на родину, два миллиона немцы выморили, сколько-то уцелевших от родины таятся. Но и остальных не мало, без тюрьмы не собрать, не увезти. А прибавьте сюда ещё тех, правда, тоже не всех, но не малое число, кто в Германию был угнан немцами. А прибавьте сюда ещё тех, кто ни в плену, ни угнан не был, но кому не хватило времени, когда в Германии можно было грабить и насиловать баб. Не отдал маршал Жуков приказа, мол, с такого-то часа, такого-то дня насилия и грабёж караются, просто в какие-то месяцы после капитуляции посчитали, что победителям хватит и стали судить. Прибавьте ещё говорунов, кто не знал, что в ГБ и в СМЕРШе уже указ о сроках за восхваление иностранной техники. Ну, там, кто-то по простоте душевной ляпнул, что-нибудь вроде: «Студеббекер – это да-а-а! Не наш хилый ЗИСок». На червонец лагерей этой пары фраз хватает. Если сосчитать всех подлежащих отправке из Германии на советскую родину через тюрьмы, то станет ясно, что и Гитлерова потребность в местах заключения Советам мала. Так что, камеры тюрьмы в Торгау перед этапами набивались зеками до степени, когда надзирателям вменялось проверять зажжёной свечой есть ли ещё кислород в воздухе. Совал надзиратель в приоткрытую дверь руку с горящей свечой каждый час, и ежели та свеча гасла, так той же дверью, как мехом качая, нагонял воздух из коридора. И надо сказать, что в камере, где наш человек, только один пожилой помер. Ему то и лучше. Пусть бы и доехал, полтора месяца пути до Ивдельлага в телячем вагоне, где зеки наледь с болтов слизывали, потому что вода только ворам доставалась, так разве, что ещё то время промучился бы. В лагере ему всё равно скорый конец.

Значит, из тюрьмы немцкого города Торгау, отбывали на родину эшелоны-товарняки с зарешёченными окошками вагонов. Отбывали эшелоны с гражданами державы победительницы, а немецкие женщины с пригорка, из окон домов поблизости, наблюдали посадку в те эшелоны. И поскольку многих в летней одежде перед отправкой в холодную Расею пододели в немецкие шинели из захваченных складов, думали те женщины, что угоняют в страшную Сибирь их мужей, братьев и отцов. Плачь и стон над пригорком, руки в прощальном взмахе. Бабьи эти проводы навевали нашему человеку воспоминание о других проводах в сорок третьем. Тогда вышагивал не в арестантской колоне по пять – в

6

армейскй колоне по четыре. В новых пахучих офицерских ремнях печатал шаг по булыгам города Перьм, что на Каме. Шагал в строю за училищным оркестром духовым, оркестр теребил душу белогвардейским маршем, пусть без белогвардейских слов. Слова наш человек слышал раньше с грамофонной пластинки, кем-то завезенной в тридцать девятом из отобранного куска Польши. Шпарил оркестр про возврат в родимый край раннею весной, рыдали трубы, будто не надеялись, а марш, хотя и без слов, обещал предел междуусобице перед лицом иноземного врага. Старушки в плюшевых полупальто с тротуаров крестили мальчишек в возвращённых погонах, как будо им старушкам, возвратили Бога. Так нашего человека провожали русские бабы на фронт, а немецкие – от мест, куда фронт привёл. И когда лязгнули вагонные сцепы, в его представлении смешались русские бабы с немецкими - бабий вой на всех языках неотличим.

А в вагоне «сорок человек – восемь лощадей» натолкано пятьдесят зеков. Теснота. Тридцать четыре – солдаты-фронтовики, шестнадцать – эмигранты первой волны, коих завлекла музыка примирения. Дождались раннею весной возврата в край родимый свой. И так сильна была у них многолетняя тяга, что пока и тюрьме на своей родине рады. Ждут, не дождутся пределов, в окошко зарешоченное выглядывают. «Это же сколько, Фан Фаныч, верст от Эльбы до Вержболова будет?» Не понимают, чудаки, что ни верст, ни пограничного Вержболова от зари века им не оставили. Профукали, прокатали Россию через Вержболово туда и обратно – теперь только обратно и навсегда.

Кому пределы не светят, чудаков-эмигрантов побаиваются. Люди в такой радости могут стать сексотами, а у одного солдата между подошвой и стелькой через все шмоны пронесена пилка. После советской границы пускать пилку в дело поздно, потому, когда прогремел мост через Одер, послали к чудакам нашего человека, как интеллигента к интеллигентам.

-Господа! (Слово-то какое, из собственных уст неслыханное). Господа, не знаю как когда-то при вас было, теперь народ пошёл жестокий. Ни на возраст, ни на что другое не смотрит. Кто, не дай Бог, шум поднимет, всех вас тут же и передушат. На остановках, проверках, возле каждого вашего наши люди будут стоять.

Тут один из них, стриженный череп с благородной сединой, ответил:

-Как не стыдно, молодой человек? С вами русские офицеры, а не агенты сыскного отделения. В другом месте за ваши слова я потребовал бы удовлетворения.

-Ну так попробуем попасть в другое место. Кто хочет с нами – милости просим.

-С вагонов прыгать мы уже староваты, в остальном – не сомневайтесь.

Не долго дерево и огрызком пилки пилится. Скоро в дыру ворвался отчётливый лязг движения. Мелькает в дыре земля присыпанная снежком, а до Одера снега не было. До Одера бежать было лучше, но тогда ещё не открылся солдат с пилкой, с опаской присматривался, осторожно подбирал напарников. Не так уж и много их набралось. У охраны опыт. На площадке последнего вагона часовой может увидеть черное на белом снегу. Большая часть зеков надеялась на Степана Бандеру. Ещё в тюрьме пустили слух, что в присоединённых областях гуляют бандеровцы, и как будто не один эшелон с зеками ими освобождён – охрану стреляют, добровольцев в свои отряды. Пущенный этот слушок сначала был предположением, потом оброс деталями, как истинное происшествие, и уже назывались точные места, коих эшелону, каким бы путём не ехал, бандеровцев не миновать. Тешили себя надеждой, потому что без надежды человек живой труп.

7

Пять зеков надеялись на себя, каждый заглянул в дыру, где мелькала заснеженная земля и отшатнулся. Когда поняли, что добровольца прыгать первым не будет, пошли вход клочки газеты с номерми из шапки, нашему человеку выпала двойка. С воспоминанием эта двоечка, выписанная наслюненным огрызком карандаша, у него перед глазами: чернильный верхний кружок и карандашный закрученный хвостик. Наверно, кто двойку выписывал, у того от страха во рту пересохло, наслюнить карандашик, чтоб получилось одинаково слюней не хватило. Номер первый в белой нательной рубахе поверх тёмного верхнего, с котомкой в руках глянул в дыру, остальные стояли за ним.

-Давай!

-Страшно.

Страшно первому. Если конвоир по нему выстрелит, остальные останутся ждать освобождения Бандерой

-Прыгай, гад, честно жребий тянули!

Тот, кто пилку пронёс, выхватил котомку из рук первого, швырнул в дыру, потом четверо и её владельца туда стали заталкивать. Да не головой надо – ногами.

-Лезь, гад, не то вниз головой выбросим!

Всю эту возню враз прекратил хлопок выстрела. Не дремал часовой на последней площадке – надо было не вечером, а под утро, под утро, может быть, часовой их проспал бы, а с вечера и котомку не пропустил.

Выстрел был, а поезд прёт. Четверых из под нар, как ветром сдуло, только наш человек под нарами. В дыре мелькает земля, последняя надежда. Если не в дыру – десять лет лагерей, а бывалые говорят, навсегда. Да ему в двадцать один и десять лет вечность. Поезд прёт, но часовой даже котомку заметил - а человека? Так ведь поезд не остановится, как вкопанный, хотя и выбрали момент не шибкого хода. Если сразу скатиться под насыпь, тот, на площадке, даже свой винтарь не успеет вскинуть. Всё это в голове скачет, когда ноги уже в дыре на свободе, а всё выше живота ещё под арестом. И ещё можно назад в арестантский вагон, но тогда навсегда останется укор: «болван, трус несчастный, свободу упустил!». И приняли ноги первый удар свободной земли. Их подбросило, потом удар по коленям, по животу, по локтям - казалось, всего выдирает из кожи. Но и боль не заглушила ожидание худшего, ожидание, что сейчас его, как курёнка, подстрелят. От удара о землю не скатился сразу под насыпь, остался лежать лицом в снегу, а когда приподнял голову, со ртом полным снега и земли, увидел весь этот дьяволов поезд в ярком свете прожекторов, прожектора на крышах вагонов, опутанных колючей проволокой как вражеский окоп. На повороте путей увидел весь состав, изогнувшийся змеей. Вихляя задом удалялся последний вагон с надстройкой вышкой, с силуэтом по грудь вихляющего с ним часового. И не было большей радости, чем этот вид уходящего чудища, пока оно не заскрипело тормозами, зашипело паром - шум как от залпа ракет из катюши. Тут же застучали шатуны, шатуны стали раскручивать колёса в обратную сторону так, что искры посыпались. Тогда вскочил на ноги, бросился в заснеженное поле, превозмогая боль в колене, каждым касанием ног оставлял след в снегу. И хоть бы лесок, хоть бы кустики – только небо над ним искрилось мерцанием безразличных к земному звезд.

Его нагнали. Без лая прыгнула на спину овчарка, сшибла, прихватила за ворот шинели, хрипло дышала в затылок пока её не оттащили чьи-то сильные руки.

-Ну и дурак, - услышал он спокойный голос. –Кто же по свежему снегу в чистое поле бежит? Теперь с земли не поднимайся, пусть тебя под руки волокут, не то зашибут до смерти. Понял?

8

Тот, кто над ним, замолчал, овчарка у его ног скулила, наверно потому, что лишили добычи. Когда набежали остальные, собаковод с кем-то почтительно заговорил, как будто просил снисхожения за сделанное не так:

-Вот он, тут он, товарищ лейтенант. Боюсь сгоряча зашиб насмерть сапогом в голову.

-Его, суку, мало убить, государственный график движения спутал. Но если убил, сам и будешь тащить три километра к поезду. Думать надо. Труп - вещьдок.

Лицо человека, уберёгшего от первых жестоких побоев, не видел - видел впереди его широкую спину, руку с поводком собачим. Двое, взяв под руки с боков, тащили вроде обмягшего от придуманного удара сапогом, головой болтал из стороны в сторону - как бы без сил. Но ногами перебирал. А то, ведь, если всё равно тащить, как дохлого, так и убьют. Артист. И артистом станешь, если жить охота.

У вагона выплеснули на голову воду из ведра, приподняли, прислонили к стенке и лейтенант самолично приложил к лицу кулак. Так приложил, что не ясно, померкло ли в глазах от лейтенантского кулака, или от того, что с ударом голову откинуло на доски двери вагона с железными болтами. От той боли стало уже не чувствительно, когда били лежачего ногами.

-Стоп, - сказал лейтенант. –Пускай в лагере подыхает.

Возможно, было какое-то неудобство и в перевозке трупа. Ехать долго, разложится, вонять будет. Может быть, списание из живых в мертвые сложное. Кто знает их расчёты? Никто не знает и почему в вавилонском хаосе минской пересыльной тюрьмы о побеге не вспомнили. Может быть, конвой торопился сдать свой груз, после мучительного десятого пересчета, а тут тебе, писать докладные, объяснения – волокита. Но вернее всего, всякое чепэ в Союзе опасно всем в нём замешвнным. То ли похвалят героев, что поймали, то ли скажут:: как же это вы, охломоны-разгильдяи, шмонали, а пилку пропустили, туды вашу мать? От греха подальше… Куда спокойней – кулаком в морду.

***

Несколько сытых дней на воровских харчах, и отцепился голодный навязчивый сон. В голоде только притиралось тело к жердям настила барачных нар, только куцый бушлат, с остатками на огниво раздёрганной ваты, согревал ноги, сон уводил его к хлеборезке. Вот он пробирается к ней спящей зоной, перебегает от барака к бараку с фомкой в руках. Под нажимом фомки со скрипом вытягиваются ржавые гвозди с петлёй висячего амбарного замка. Он просто слышит и видит как они выползают изгибаясь, подставленное плечо ощущает тяжесть отпадающей с замком железной перекладины – как на яву. И уже он внутри. Вокруг на полках буханки, съесть – не пересъесть. Во рту ощущение плотной корочки в точках отрубей. Особенно восхитительны нижние углы буханок-кирпичиков, в них зубы впиваются в первую очередь. Корочка под нажимом зубов сначала прогибается, потом слегка дерёт нёбо, пока не размягчит слюна, тогда уже и мякоть налипает. А мякоть протолкнёт то, что откусит вслед. И пойдет, и пойдёт… в прорву. Иногда посреди этого счастья вплеталось: «хватит, от чрезмерности в голоде погибают». Где там? И ещё кусочек, и ещё… сытости-то во сне не бывает.

9

Бывают и во сне осложнения – в хлеборезке спит хлеборез, он там действительно спал. Такое осложнение только добавляло детали перед жёвом. Хруст костей черепа под фомкой, потом выбор буханок не забрызганных мозгами и кровью. Отбор незабрызганных буханок – последнее, что осталось от человека, остальное всё от голодного зверя. Всякий – есть человек только до смертного голода, в голоде - зверь лютый с одним помыслом. Если бы хлеборезка ночами не пустовала, хлеб привозили с подъёмом, какой-нибудь из смертельно голодных давно проломил бы череп хлеборезу. Голодные не посчитаются с чужой жизнью. Может быть, если есть выбор, отберут незабрызганное кровью. Без выбора и так сожрут. Пока есть выбор и Витёк предпочтёт конину человечине. Сытому могут представиться дети хлебореза, в сытом человеке – душа. Значит, человека от зверя отличает сытость. Человек обязан быть сытым, с душой, с рассуждением, и здесь, разлёгшись на лесной полянке, рассуждает о красоте мира наш человек. Лежит себе и рассуждает. Вокруг его, сытого, красота, небо голубое в барашках редких облаков, странников небесных. Хвойный воздух, густой, как родниковая вода. Всё это в голоде не видел, не чувствовал – сейчас лежит себе, веткой от комаров отмахивается. Если сейчас тут соснёт, так не хлеборезка приснится сытому. Есть и другой неотвязный сон. Сон – месть. Сон-месть долго снился и в сытости. Справедливость через месть требовала душа и тело его живое за причинённую обиду и боль – в голоде больше того за утрату хлебных паечек. Вот, на запястьях рубцы от трофейных немецких наручников на всё жизнь. Хитроумные немцы придумали эти наручники для рук любой толщины. Говорят, эти наручники сами по себе зубцами впиваются в тело. Чуть руками пошевелишь – зубья в тело. Но тому, кто на нашего человека наручники надел, ждать пока сами вопьются не хотелось. Не хотел он ждать, положил руки в наручниках на табурет и давил ногой в сапоге пока кровь брызнула. Он же и четыре пайки отобрал, четыре из шести, полученных за шинель заграничного сукна, оплаканную немецкими бабами, при посадке в эшелон в Торгау.

Давил собачник лагпункта Соловьёв наручники на руках и приговаривал: «Говори, сука, кому шинелку толкнул».

Разве скажешь? Оно, наручники, хотя и с зубьями, но не нож острый под ребро в зоне. Не казнь египетская стукачу в выгребной яме, туда справляют нужду больше сотни зеков. Разве скажешь?

Не знал наш человек, что известный на весь лагерь изверг Соловьёв на его шинель глаз положил. Знал бы, конечно, ему отдал бы, а не вохровцу. Хот изверг, а за шинель годную его марухе на пальто, не меньше того вохровца отвалил бы. По тому, как ведёт её собачник в вольный день в лагерную баню, нежно под локоток придерживает, видать: любящий изверг мало что для неё пожалеет. Мог бы он и сменку за шинель дать получше той, что дал шестёрка-посредник. Получше дырявого марлевого бушлата, в котором не много ваты осталось для тепла после той, что повытаскивали для кресала. Вот он, наш человек, в этом марлевом бушлате, в японской меховой шапке набекрень, что досталась потому, что кто-то один наушник оторвал. На ногах бахилы – простёганные онучи в лаптях. Чучело! Фото бы на напамять!. А тогда вид не беспокоил, беспокоил холод-голод. Не гулять ему с дамами в зоне. В смертном голоде уже и не понимал, как столько душевных и других сил на них растрачивал. В рабочей зоне доходяги-дамы, с грудями тряпочками, тянули двуручные пилы на разделке баланов. Бывало, и с доходягами мужиками. Так вот, если пилу заклинивало, поочерёдно в распил писали для облегчения хода.

10

Значит, после дневного ада, после съеденной с толком, с расстановкой, малой вечерней паечки, сон последняя радость. Второй сон – радость мести нашего человека. Видит он распахнутые ворота зоны. Не для того ворота распахнуты, чтоб зеки разбежались, на вышках охрана с винтарями, в запретной зоне полыхают осветительные костры. Ворота для того распахнуты, чтоб на перекладине висел собачник Соловьёв. Не известно и неважно, кто его повесил – важно, что висит. Висит Соловьёв, а того, кого он обидел просят: «ну-ка потяни за ноги Соловья да подёрни, а то без тебя, обиженного, никак не кончится». И он обхватывает колени повыше сапог, что давили на наручники, вокруг приговариают: «вот тебе Соловей за муки его. За его четыре паечки. За боль его тела живого». С тем воцаряется справедливость в мире.

***

От вохровцев скрылись просто. В других местах, малосрочники вырубают просеки по контуру делянок для наблюдения – на этой дальней командировке ни к чему, само таёжное расстояние от побегов держит. А вот, не удержало. Чтоб их не кинулись раньше возвращения зеков в жилую зону, у разложенного утром костра посадили спинами к вохровцам двух зеков в приметных невытцветших бушлатах с плеч Витька и Шныря. Первым в чащёбу шмыгнул Шнырь. Витёк оглядел, как получилось, подтолкнул нашего человека, следом сам. Долго не бежали, бежать – силы терять, много не пробежишь, перешли на быстрый шаг. И зашумела над ними вольная тайга, шум у неё не такой, как в оцеплении, где стук топоров и визг пил. И вышагивается легко без конвоя за спиной. Хорошо идут, дружно, с ним оба ласковы, и промеж собой. Втроём, как одним делом повязанные. Направление на юг по старым пням определяли. Витёк сказал, что со сороны юга на пнях мох гуще. Но скоро пришлось идти куда сухие места ведут, обходить болота. Обходили болота пока не уперлись в место, где сухо только назад. «Пусть, - сказал Витёк, - Ещё лучше, вода собакам не даст след». С тем вырубил топориком жердину, ею дно щупал. Кое-где воды по пояс, но до суха добрались, потом болото опять. На заходе солнца в мокрой одежде стало холодно, высек Шнырь огонь кресалом, разложили костёр, обогрелись. Это был весёлый день, солнечный. За ним ещё один солнечный, но в тот последний весёлый день, после обеда, сквозь шум сосен, вроде бы, послышался собачий лай. Как бы, гавкнула собака раза три. Могло быть, что какой-нибудь посёлок поблизости, потому отвернули в другую сторону. Но через часок уже не было сомнений, пёс шёл по их следу. То затихал лай, то снова слышен, и каждый раз яснее прежнего. И вот уже погоня близко. Шнырь идёт, приговаривает: «Хотя бы не Соловей, хотя бы не Соловей», - а наш человек ощутил себя, вроде, со взводом в окружении. Если тот час что-нибудь не придумает – всем конец. И на счастье шли они узкой сухой полосой с редкими соснами, а впереди возвышенность и лес густой.

-Дело такое, мужики, то есть, воры, - поправился. От собаки не уйти. Пёс, должно быть, не на поводке, но от хозяина тоже далеко не отбежит. Один из нас залазит на сосну, пса дразнить, привлекает к себе, двое, каждый по обе стороны этого сухого прохода. Сначала подальше, чтоб пёс от дерева с человеком не отвлекался, а когда он станет под сосной надрываться – сразу к проходу вплотную. Соловьёв по нему пройдёт.

-Вот ты на дерево и полезешь, - сказал Витёк. –А то уже много власти забрал. Здесь не армия.

11

-Полезу. Но оба помните, дадите меня подстрелить, за мной ваш черёд. Или он, или мы все.

-Ладно, ладно. Давай, залазь.

Но он сначала этот проход обошёл. Кто за ними гонится, у того карабин. Значит, вот с этого места ему по человеку на дереве, стрелять лучше. Отсюда хорошо видно. Объяснил это.

Подсадили его, ветви у сосен высоко, пришлось сбросить ботинки, в них до ветвей не добраться. В ветвях снял и повесил бушлат так чтоб виден был, но не очень, сам поднялся выше. С той высоты открылся ему горизонт. Небо открылось, полное небо, не кусок сквозь ветвянное решето. Вот чего человеку привычному к просторам в тайге не хватает – горизонта. Увидел он горизонт, может быть, в последний раз.

А собачник Соловьёв вышагивал споро. Ему тайга, как ворам тюрьма – дом родной. Здесь родился, здесь с отцом ходил на медведя, когда ещё лагерями не пахло, когда лесоповалом зверьё не распугали. Был он собой высок, кряжист. Эту работу тоже считал охотой. Точно, охота и есть, только полегче. Медведь житель таёжный. Его и выследи, подыми, и неровен час, подомнёт. А энти, которые беглецы - трухявое племя. Опять же с медведя мясо только по осени и если не старый. Шкуру за бесценок скупали – за энтих по триста рублей с головы, ещё отпуск. Опять же, собачку хорошую дали, содержание, обмундерование. Знает Соловьёв, что его живодёром считают. А зря. Он бы и жиых приводил, кабы за живых платили. Правда – морока. Попервой бывло такое. Живого на ночь к сосне привязывал, чтоб опять не сбёг. Привел, а там говорят: «Ты што ж, кержацкая харя, на нас грязную работу перекладываешь! Его на разводе под вахту надо покласть, чтоб все не разбежались». И рубля не заплатили. «Живых водить, - сказали, - в жалованье входит». Так что, теперь он лучше с коньком вернётся – потрелюет. Опять же, глупое это племя, беглецы. На юг непроходимые болота сходятся. Он, Соловьёв, не петляет, прямо к горлу идёт. Вот, если бы они на восток подавались – тогда морока. Прут, как один, на юг. Кобель его, Буржуй, и то эту дорогу запомнил. Оно конечно, если правду говорить, так на восток тайгу за одну жизнь не перейти. На север – тундра. На запад – горы. Им, беглецам – только на юг, под его пулю.

Думы Соловьёвские прервал пёс Буржуй, под деревом зашёлся лаем, каким лает при виде добычи, и Соловьёв сдернул с плеча карабин. Лаем пёс зашёлся оттого, что наш человек ветку тряс, бил по ветке ногой. Дотрястись можно до пули, тогда лежать ему под вахтой бездыханным, а солнце уже без него взойдёт и зайдёт в положенный час. Люди, как ни в чём не бывало, будут копошиться и в зоне, и за зоной. Ах, как не хочется, чтоб без него Земля время наворачивала. Всего-то двадцать два от роду, с войны вышел живым, да прямо в лагерь. Сколько же по его душу Соловьёвых было на коротком земном пути? Но с теми - на равных. Они со шмайсерами – он с ПеПеШа. Тут ножик против карабина. И сколько ожидает ещё такого неравенства? Ладно. Умри ты сегодня, а я завтра - смысл живого в лагерной поговорке.

И выгорело. Не так чисто, как хотели, но выгорело. Соловьёв пульнул по бушлату, на секунду задумался: не может того быть, чтоб промахнулся, а беглец с дерева не падает. Эх, Соловьёв, оно конечно, не бывало, чтоб медведь свою шкуру на ветке пристраивал, так на то он медведь, а не фронтом стреляный человек. Бывало, и из окопа пилотку на штыке выставляли - снайпер, наготове, откуда стреляют, определит. Значит, выстрелил Соловей,

12

поудивлялся, и второй раз прицелился, тут зашуршали кусты, Витёк выскочил справа, когда грохнул выстрел по Шнырю. Чисто нож воткнул меж рёбер, потом – в шею, да подтолкнул, чтоб скорее упал. Пока человек на ногах – опасен. Падая, закричал Соловьёв криком, каким наверно, не единожды кричали им подстрелянные. «А-а-а!», - прозвучало в тайге призывом к матери забытой в обыденности, к жене, что ожидает его в вымытой избе, ко всем, кто уже не поможет.

Словьёв на земле, а перед Витьком пес с оскалённой пастью. Так и стоят друг перед другом, Витёк нож вперёд выставил, пёс прижался к земле, вот, вот прыгнет, но не прыгает. Закричал Витёк: «Шнырь!» А Шнырь сидит, не отзывается, рукой рану на другой руке зажимает. Наш человек подоспел с жердиной, от жердины пёс увернулся, отбежал. Вот, говорят, собака за хозяина на смерть бросается – за Соловьёва не захотела, бросилась наутёк. Витёк закричал: «Не упускай! Мусора дознаются, что мы Соловья пришили». Как его не упустить, жердь не стреляет, а пока карабин подхватил, собаки уже не видно.

Карабин. Карабин у него в руках. Три патрона в магазине, одним привычным незабытым движением дослал патрон в патронник. Вот они, те кто расчитывал от плоти его вкусить. Каждому по пуле, одна останется. Мелькнуло и то, что гебешники в благодарность могут жизнь сохранить. Что мелькнуло в голове, то в этот раз спасло Витька со Шнырём. Враз представились вместе ненавистные рожи. Все вместе. Те, что в Потсдамском СМЕРШе, вместе с рожей лагерного кума. Воры сожрут, если жрать будет нечего – те в любом случае. Отложил он карабин, пошёл Шнырю рану перевязывать. Тут же Витёк заорал: «Покедова никто не наскочил, идём Соловья топить». Не ответил ему, сам теперь знает, что вперёд, и что потом. Кто придумал, как от Соловьёва спастись? Без него валялись бы смердячими трупами. Без него поволок бы их конь, как брёвна. А что лежит его враг, Соловьёв, мертвый, пусть и не повешенный, как во сне, не так уж и радует. Больше радует, что сам не лежит. Сон остался на лагерных нарах.

Однако Витьку спасения оказалось мало для уравнения фраерских прав с воровскими. Подошёл, глаза звериные щёлочки. «Я тебе што, паскуда, говорю?» Рука за бушлатом ножичком играет. Чёрт с ним. Если в него всадить, закричал бы по-другому. Ещё не вечер, ещё по-другому покричит. Вдвоем впряглись в ноги Соловья, что в оглобли, поволокли неудобное, как коряга, тело с раскинутыми руками. Потом Витёк собрал всё, что от Соловья осталось, побросал в воду. Карабин туда же. Вот ведь, вроде не из трусливых, всё равно о жизни своей печётся. Карабин в воду, может быть, от того, что фраер с карабином опасен, но может быть, прав он, Витёк. Сказал: «Ничего от него чтоб у нас не было. Подвешивать будут, кому жить охота – смолчит. Сном и духом не ведаем».

Оттуда уже не скорым шагом удалялись, побрели. Чуть отошли, сзади, как бы, собака заскулила. Витёк шикнул на Шныря, чтоб не стонал, прислушался. Вдвоём осторожно пробрались обратно к кустам. И что же они видят? Кровавое место, ими присыпанное, пёс лапами разгребает. Шурует, только лапы мелкают. Пошурует, обнюхает и снова шурует. Наш человек достал кусок конины, с ней в вытянутой руке пошёл к псу. Пёс присел, ощерился, на мясо не смотрит, налитые злобой глаза – прямо в его глаза, а сзади Витёк обхватил, подталкивает. Так сближались мелкими шажками. Чем ближе, тем больше приседал пёс, пружинил лапы. Витёк шепчет в затылок: «Не успеет, не успеет. Я здеся с пером», - и подталкивает, подталкивант. На долю секунды человек допустил страх в глазах, пёс ринулся грудью в грудь. Не будь Витёк сзади – не устоять. Шею успел прикрыть

13

локтем, так что клыкам достался ватный рукав бушлата. Тут же пёсья кровь брызнула в лицо, липучей тёплой струёй растеклась под рубахой. Что другое - а ножом Витёк работать умеет. Всякий в чём-то мастак. Кто-то лопатой шурует ловко без лишнего взмаха, иной пашет без огрехов, иной сруб срубит, любо дорого смотреть. Ничего такого на долю Витька не перепало. От человека осталось одно имя – Витёк, остальное от зверя. Ещё иногда случается у Витька сон человеческий: мамка держит на мягких коленях, коленями покачивает, в его руках кружка с парным молоком. И как будто сладкий вкус того молока во рту. Не уверен он, что не придумка тот сон. Не уверен, что не выдумал, что не слышал от кого-то, когда был шкетёнком бездомным. Однажды захотелось вкус проверить, при виде луга с коровами спрыгнул с поезда, от дружков отбился. Подоить не сумел. На возню с беготнёй сбежались пастухи, отволокли в деревню и там били смертным мужицким боем. Могли убить, да баба выскочила с ухватом. Закричала: «Креста на вас нет, окаянные! Мальчонку голодного…» В избе той бабы он и вкусил парного молока, но вкуса того, что во сне, не было. Примешан был вкус крови от выбитых зубов. Так что харкнул Витёк на тот умягчающий сон кроваво молочным плевком, ночью бабу обобрал, хотя ничего стоящего в избе не имелось, и подался в свою долю по шпалам. В памяти остались в щетине злобные мужицкие рожи, а баба с ухватом из памяти испарилась. Во зле помнится зло.

Витёк числил на своём счете четыре души, а у мусоров записано две, каждой хватило на четвертную срока с поглащением прежних сроков. Вышку Ус отменил. Первая душа – сторож магазина. Запирали того сторожа на ночь меж дверей. Внутренняя дверь со стёклами вместо филёнок тоже на запоре, чтоб сам сторож чего не украл. Наружная, чтоб спьяна пост не бросил. Только незачем ему пост бросать, он и в том закуте зашибал крепко, да храпел так, что с улицы слыхать. Перед намеченным дежурством Клавка наводчица подсунула сторожу, как бы в долг, поллитра, а ночью они потолок вскрыли. И ладно всё шло пока этот сторож не поднял хипиш, заорал караул. У него и бердан был, мог пульнуть, если бы была в закуте возможность с берданом развернуться. Подтолкнули воры Витька несовершеннолетнего, ему и при вышке вышку бы не дали. Вот Витёк стекло высадил, неумело ткнул нож в тулуп. Тому старику деваться некуда, только зашептал: «Сынок, не режь, я смолчу». А как без трупа Витёк в компанию вернется, вы подумали? Старик лопочет, чтоб жизнь сохранить, а живой – свидетель. Клавку посадят, она всех заложит. Короче говоря, мусора насчитали одиннадцать ножевых ран, а Витёк не считал. Два других – лагерные. Одного Витёк в буру проиграл, вконец карта не шла, другой – фраерок в Печорлаге. Оттуда выбираться нужно было, из Печорлага вовсе не убежать, а лагпункт сучий. Плохо ворам на лагпунктах, где заправляют суки. Фраерок не просился, не успел. Витёк его сразу топором по котелку, с тем топором сам на вахту пошёл. Всё бы, ничего, только в дороге на центральный лагерный пункт, охраники посадили на комара, то есть раздели до гола и руки сзади связали. Так сидел в подводе километров десять, пока конь шкандыбал. Ничего – живой. На следствии особенно не допытывались зачем да почему. Дело привычное. И что бы им Витёк сказал? Вобщем, попал из Печорлага в штрафной Ивдельлаг, а чем он хуже? Одно название - штрафной. Что Печорлаг, что Соликамские, что Колымские лагеря, что бухта Ванина, что тысячи других лагерей – везде фраерам подыхать, а ворам только бы не попасть на сучий лагпункт. Такие вот три души на Витьке - четвертую, Соловьёва, даже фраер, которого на мясо взяли, за душу не считает. Эту падлу зарезал на радость всем зекам.

14

К вечеру, загубленных Витьком, и его самого, стал оплакивать дождичек. Затянул меленький, нудный, как бабьи слезы по застарелому горю. Тайга и в солнечный день не сказки Венского леса, а в хмурь – подземелье. Хлещут хвойные ветви колючими мокрыми иглами по лицам, по чему придется, нитки сухой не осталось. Хуже всех Шнырю, ему защититься от веток только здоровой рукой, а идёт он в середине, чтоб не отстать. Какую ветку Витёк от себя отводит, та ему достаётся. Никакая новая боль не заглушает ту, что от раны в руке, второй болью накладывается. Фраерок обложил рану листьями какого-то папоротника, «не знаю, - сказал, - поможет ли, но чище твоих кальсон, от них отодрал длинный лоскут, перевязал и за шею руку подвесил. Хорошо, хоть кость цела. Ещё мучит Шныря, что на дерево не он полез. Хитрый этот фраер самое безопасное для себя сберёг, а он, Шнырь, думал, что опасней на дереве. Теперь, если и выберутся из тайги, ему, Шнырю, крышка. К вольному лепиле не пойдешь – он тут же в милицию, а без лепилы может загноиться. Шнырь готов бы обратно в лагерь, там санчасть. Думать нечего, Витёк скорее его замочит, чем отпустит.

Посреди Шныревых мыслей попалось им большое старое дерево, вывороченное буреломом. Ствол его застрял в ветках других деревьев, а корневища, облепленные землей образовали наклонную стенку над ямой, так что для шалаша пришлось только нарубить веток ещё на одну стенку. Набросали хвои – пол. Шнырь тут же завалился на самое сухое место, Витёк зло посмотрел на него, ничего не сказал, пошёл с этого же дерева сушняк рубить для костра. Тут и небо малость посветлело, перестало сеять дождиком. Рядом с шалашом разожгли костёр, наш человек с огнём возится, сквозь тёплый воздух от костра заколыхались стволы ближних сосен. Витёк в шалаше уже храпит, Шнырю не спится, он тоже к теплу вылез, тут же голову свесил, прикемарил сидя. И вроде еловые ветки заколыхались конскими хвостами, искры от костра, как бы, достигли неба, густо усеяли черноту его разнояркими полтавскими звездами. За тем и явственно почудилось конское отфыркивание в ночном на приречном лугу. Он, вроде, скосил голову вправо, чтоб увидеть сквозь темень белые пятна хат родной деревеньки. И разглядел. Всё Шнырево испарилось, никакого Шныря не было и быть не могло под небом полтавским – был хлопчик Павло с батькой Панасом Хоменко в ночном. И спрсил батько Павлика: «Как же ты, Павле, стал Шнырём, имя какое-то бусурманское?»

«Разве вы, батьку, забыли, как в тридцать третьем мамо и сэстры с голоду помёрли? Не помните, как в Харькове на вокзале сами… С вокзала началось».

Привиделся ему отец, бездыханным на плиточном узорчатом полу Харьковского вокзала, промеж обходящих их, по городскому одетых, людей. И от своего безответного крика там проснулся Шнырь в тайге. У костра наш человек мастерил для его руки палки, две сверху, две снизу. Когда перевязывал была у вора ещё мягкость от видения во сне. Может быть, просто от злобы на Витька, храпит он, а Шнырь раненый. Мог, ведь, Витёк выскочить чуть ранше, так нет, ждал пока Шнырь выскочит. От того ли, от другого ли, сказал Шнырь тому, кто его перевязывал:

-Слышь? А про ксивы тебе Витёк тиснул. Никакого такого человека в Свердловске нету. Витёк из Краснодара, там и воровал. Мы решили погулять сколько сможем.

-А я вам для чего?

-Для чего, для чего. Чтоб веселей было. Понял?

Нет, для чего с собой фраера взяли рассказать не выходило. Шнырь и сам не представлял себе, как человечину станет есть. У воров много баек о том, даже, мол, из

15

Колымы корову пасли. Допускал, что в смертельном голоде... Он и не только от воров слышал. Сам с Украины, голодом удушенной. В своём беспризорном детстве слышал, что ели мясо с трупов. И разговоры. То мол, там, то тут в котлеты на продажу подмешивали мясо заманутых детей. Так ведь то ели не знамши. Впрочем, на долю Шныря перепадало такое, что он уверен – нет пропасти, куда не падёт человек, если припрёт. Если жаренный петух в задницу клюнет.

***

Взяли их ранним утром, у этого же затухшего костра. Сонных взяли, пробудились, а над ними стоят. Оказывается, от центрального лагпункта в Ивделе всего-то пять километров. Может быть, спасло, что центральный лагпункт рядом, и трупы трелевать под вахту на центральном непринято было. Может быть просто хлопотно с конём три раза и за пять километров ходить, хотя, наверно, трелевать можно цугом не по одному. Как бы там ни было, привели живых. Малость побили в дороге, и то лениво, с жалостью к собственным кулакам. Привели и, конечно в БУР – это тюрьма в тюрьме. Когда стали разносить баланду, протягивая миску, баландёр нашептал нашему человеку:

«Витёк велел передать, что со Шнырём всё на себя берут. Бежать заставили под ножом, на дерево влез, чтоб собака не загрызла. У тебя червонец сроку – с ним оставайся. Понял?»

2. ПИРАМИДА НАВУХОДОНОСОРУ ВТОРОМУ

17

2. ПИРАМИДА НАВУХОДОНОСОРУ ВТОРОМУ

Просвистели пули над головами. Клацая затворами, конвойные орали: «Ложись! Ложись, где стоишь!» Колонна зеков в тысячу душ плюхнулась навзничь, как подкошенная. Ледок захрустел. Захрустел утренний ледок, крошась под ними, ледяная вода из луж сквозь бушлаты подступила к телам с ночи угретым барачным теплом. Ношенные-переношенные валенки набрякли. Это им за радость неожиданную. За ликование, что не всякому затаить. Гнали колонну в рабочую зону мимо дома управления лагерем, на крыше полоскался красный флаг с чёрными лентами, скрипучий радиорупор выхрипывал печальное. Загнулся!

«Загнулся», - шёпоток в колонне, шёпот тысячи ртов – гул.

Как и вчера, как и позавчера зеки шеренгами обтекали лужи, растягивались, нарушая стройность колонны. Те, что шли по бокам с автоматами, тоже их обходили, но этот мартовский день особенный. В этот мартовский день зеки в радости, охрана угрюмая. Загнулся!

Вот кто-то в колонне восторга не выдержал, гаркнул: «Умер Максим!», и тогда уже многие откликнулись. Знаете народный отклик на смерть Максима? Он в рифму со словом в три буквы, что «с ним».

Угрюмые только того и ждали, забегали, защёлкали затворами, а кто и стрелял поверх голов. «Стой! Ложи-с-сь, где стоишь!»

Куда от конвоя денешься? Конвой стреляет без предупреждения. Вся тысяча распласталась, кому, где досталось. Кому волглый снег, кому вода с ледком. Нашему человеку с другом – вода. Лежат бандеры украинцы, лесные братья прибалтийские, космополиты – контра всех мастей, послевоенный набор. А кто из довоенного, тех раз, два, и обчёлся. Из тех наборов мало кто ещё на земле, много в ней матушке с биркой к ноге. И нет им этой радости.

-Пришили пахана собанднички.

-Может - сам?

-Не может. Не может бессмертный сам уйти посреди дела. Стар стал на новую выдумку, метода его известна, а Берия это не Ягода. Не хочет Берия участи Ягоды с Ежовым. Слишком вовремя, чтоб сам.

-Вовремя было бы раньше.

-Ишь, чего захотел. Радуйся, что раньше тебя. Только радоваться, может быть, рановато. Вот построят ему пирамиду до небес, под пирамидой мы, наверху он.

Дружка, с которым рядом в луже, наш человек отличил с первого взгляда, когда в зону вошёл этап. Впустили этап в ворота, сразу и отличил. Не один иудей был в этапе, набор пошёл городской, и напрасно бандеры выкрикивали родные деревенские места в поиске земляков. С их мест подмели уже начисто.

Значит, наш человек отличил его сразу, подошёл без спроса кто откуда. Кто откуда дело десятое, главное – счастливчик. Возле счастливчика потереться, что-то да перепадёт.

Какой же он счастливчик… в этапе зеков? Так разве не видать? Года на три моложе, на фронте под огнём по-пластунски не ползал – это раз. Этот «раз» в лагере без пользы, а что лицо у него не тюремной костистости – признак полезный. Такое лицо в тюрьме может быть только от вкусных передач. Значит, маменька не пустые руки приносила на свиданки, сыночка и в лагере не забудет. Не забудет, хотя лагерь особый, где одна пятьдесят восьмая

18

статья – особо опасные против царства-государства преступники под номерами на шапке, на груди, на спине и на штанине. В пятидесятом году эти Особые лагеря Лаврентий Палыч стране подарил. У Палыча свой резон на то был. Шпана и урки не работяги, но и зекам подарок - от той же напасти, шпаны и урок, избавились. А номера носить не тяжело, не гири, и что бараки на ночь запирают стерпеть можно. Зекам ночами с дамами не гулять. Какие там дамы? Над зоной, вроде, и вороны летают без вороних. А что только два письма в год отсюда можно посылать – это начальство так прописало, полагая, что так и будет. Если на тюремной каше за дешево индустрию строить – без вольняшек специалистов в рабочей зоне не обойтись, а им тоже от зеков что-нибудь нужно. Кому шкафчик смастерят, кому кровать из труб водопроводных сварят. Ограды на могилки… Мало ли чего вольному человеку нужно задарма, что на воле и за деньги не купить. В общем, не откажут за зоной письмо в ящик бросить.

Вот, значит, известив где, кто, когда и почему, можно рассказать, как наш человек обрёл себе друга, с которым лёг рядом в лужу. Вывел он его внутри зоны из этапной толпы – точно счастливчик. Прямо сливочным маслом пахнет. Вывел и повёл к себе в барак атепе. Не подумайте, что слово «атепе» из французского языка в лагерную феню приблудилось, оно означает «административно технический персонал», то есть привёл наш человек новенького в барак придурков. Это первое для него добро. Добро второе – разговор с нарядчиком Жопамордой.

-С неба тебе, Морда, яичко к пасхе. Посылочник. Папа с мамой большие люди на воле. (А ведь это ещё догадка. Курочка может скупым стервятником оказаться. Тогда Морда припомнит. Эх, была - не была, кто не рискует – не ест хлеб с маслом. Сказал бы «не пьёт шампанское», так оно в лагере ни к чему. Водица без градусов.)

-Большие люди теперь в лагерях куски сшибают, - ответил Жопаморда.

- А у него на воле.

Нет – не прогадал. Приканал он из Одесского интерклуба, мамаша актриса, папаша музыкант. – Сами, - говорит, - из комсомола водиться с иностранцами направили, сами и посадили. Ни за что.

-Как же, друг мой, ни за что? Без разрешения водится с иностранцами и не стучать – сразу посадят, а ты два года при них на воле был. И сколько же отстегнули?

-Пять лет.

-Ну, счастливчик. Да знаешь ли, что ты один на миллион? Тут четвертная срок общий, червонец малый срок, а про пятёру в Особлаге и не слыхали. Чесекаэры, и те не меньше восьми, так они в других лагерях.

-Кто это, чесекаэры?

-Чесекаэры – это, милый, члены наших семей, семьи контриков, значит.

-Гебешники, кто бумаги составлял в Особое Совещание, все знакомые. Их подмазали.

-Зря растратили деньги, лучше бы – на посылки. Здесь, что четвертная, что пятёрка. Контрикам один выход, на кладбище с биркой к ноге.

-Как, так?

-А просто. Доходяг-покойников здесь хоронят без имени-фамилии. Бирка с номером к ноге и – прощай мама. Ладно, ладно, - стал утешать. - Не знаю, как с пятёркой сроку при пятьдесят восьмой статье. Тебя, может, и на поселение. Во всяком случае, с Одессой распрощайся. И вот главное, стучать здесь зарекись. У бандер ножи острые, они на

19

лагпункте хозяева. Опер тебя обязательно вызовет, сразу ему заяви. Мол, посадили – хватит. На недельку в БУР пойдешь – это ничего. Не кладбище, что стукачу в зоне светит. БУР, милый, это барак усиленного режима, горячая пища через день, но я тебя и там не забуду. Надзиратели, охранники, они тоже люди, им тоже кое-что от зеков надобно.

Вот, счастливчик такую полезную науку постигал бы на своей шкуре. Разве она хлеба с маслом не стоит? Разве мало стоит, что с этапа сразу в придурки, помощником нормировщика - наш человек его проценты выработки считать учил? Но и посылки не подгадили. Бацыльные посылки приходили: сыры всякие, консервы разные. Посылки в Особлаге ограничены количеством, но вольняшки для него от мамаши деньги передавали. На те деньги они же и бацылу доставляли, правда, в три дорога. Чтоб тем, кто не сидел, ясно было, разъясню: бацилла на человеческом языке – это такая тварь вредная, а по фене очень полезный редкий в лагере продукт - жиры всякие.

Уж извините Бога ради, за словечки воровской фени. Хотя в особлаге, кроме бандер, лесных братьев и полицаев, сплошь Фан Фанычи, интеллигенты, по стажу сидения почётно выделяются контрики прежних наборов, когда лагеря ещё были общими. Словечки из фени их и отличают. Так что «бацыла» в смысле жиров говорится именно с «ы», чего не сидевшие грамотеи компьютерного обеспечения не знают, потому подчёркивают как ошибку. Во всяком случае, известный автору по прежним общим лагерям, воровской авторитет Витёк, говорил именно «бацыла» и двойного «л» в том слове не слышалось. На том вернёмся к луже, куда конвой положил эту парочку в памятный день пятого марта незабываемого года. Лежат они в ледяной воде, с крыши лагерного управления в звонком воздухе весеннем хрипит рупор.

-Это Бах, - сказал сын музыканта, не поднимая головы.

Наш человек молчал. В его судьбе уже было в чём-то подобное. Бег, стрельба и лёжка под пулемётными очередями в снежном месиве. Бах тоже был. С Бахом тогда всё смолкло, кроме звуков органа, льющихся откуда-то из тыла. Единой ноты никто не испоганил выстрелом. Те, кто напротив, слушали, а кто лежал, знали: в них стрелять не будут до конца музыки, если на ноги не вставать. Кроме Гитлера, фрицы ещё свою музыку любили. Так гнали бы ту музыку до самого темна, в темени целыми обратно в свои окопы уползли бы. Только игла уже шипела в порожнем круге пластинки, и вслед за музыкой раздались гортанные призывы: «коммунистише партай… геносен…» Они, как с цепи сорвались.

Вста-а-ть! – заорали угрюмые. «Лужи не обходить!» И пошла колонна тихо, кому охота в холодной воде валяться, когда ещё не лето? Чёрт с ними, радость в душах не отнимут. Помер Максим…

***

После похорон пошло в дугу. Про дыхание Чейн Стока слышали? Вот после него и пошло, дай Господи этому Чейну многие лета, ежели жив, и пусть будет ему земля пухом, ежели помер. Цареубийцы ещё не утёрли крокодиловы слёзы, а врачи уже на воле. Если отпустили врачей, неслыханное при Усе дело, так, кто не спросит, только ли они страдали безвинно? А ещё лили слёзы с газетных страниц царепритворцы: «… отец родной, встань!» (Господи, спаси и помилуй!) Это призывает встать свояк Председателя похоронной комиссии, скоро он прослывёт большим демократом. А вот слеза фронтового любимца

20

Эренбурга. Помните? «Трепещите белокурые фурии… победители идут!». Этот ещё не знает, во что выльется смерть Всемогущего, на всякий случай слезу ему пустить стоит недорого: «… и великий китайский народ! И народы Латинской Америки…» Как там дальше? В общем, весь мир, включая нас, зеков, включая самого с его народом безродно-космополитским, рыдают по почившему Кощею. Слава Богу, этот Кощей вышел не бессмертным. Скоро небесталанный Эренбург, рыдатель, напишет большую книгу «Люди, годы, жизнь», там будет обо всём, кроме его рыданий на смерть Сталина.

Ладно, пусть поплачут те, кому есть чего опасаться, из нас по этому случаю слезу не выдавить. Разве, если впрямь станут класть под новый мавзолей до небес. Но на Руси, хотя неожиданное горе чаще, и неожиданная радость бывает высвечивает. Вдруг собачника Соловьёва на наше место – а? Короче говоря, Кощей стал стар и новую выдумку вместо уже известных расстрельных чисток не выдумал, хотя начал издалека. Начал с еврейчиков, а все знали, чем и кем кончит. Потому, надо полагать, соратнички его прибрали. Вот хитёр был, а нового способа не придумал. Домушник скокарь Витёк и тот знает, что в одно и то же окно дважды не влазь – поймают. Постарел, постарел хитромудрый, не учёл человеческий фактор. Лаврентий Палыч с Никитой – это вам не Ягода с Ежовым. Эти, если надо, кого угодно сами замочат - хоть и пахана.

Отпели, отплакали царя Иосифа, и что тут пошло в лагерях особых! Что пошло вы себе представить не можете. Перво-наперво, приказ поснимать номера, дыры под ними залатать. Иголки, нитки, латки опять в помещении УРЧа - учетно-распределительной части, где раньше были для номеров. Только раньше тряпицы были белые – теперь чёрные в цвет лагерной робы. Ну, это не так просто. Не просто надевали номера – не просто и снимут. Многие - через кандей. Когда номера надевали, были такие, кто нашил себе сплошь. Ходил человек сплошь в номерах. Правда, не долго ходил. В кандее камеры два на три и лужа посредине – не походишь. Так вот, снимать тоже не хотели. Смотрите, мол, на своё безобразие. И латать дыры под номерами не будем – давайте новое. Кое-кому дали, кое с кого сорвали номера, а наш человек тряпочку с номером О-210 сохранил. Похоже было, что тряпочка эта может стать дорогой.

Номера – что? Одним днём, всё лагерное начальство с красными гебистскими околышами вдруг исчезло. Исчезли гебисты, как их не бывало - простые солдаты на вышках. И при смене караула прежнего ритуала не слыхать. А был ритуал такой: «Пост по охране изменников родины сдал», - восклицал тот, кто слезал с вышки. То же самое «принял», - восклицал, кто на неё влазил. Тут – молчок. Молча слазили и влезали. Сразу разнесся по зекам слушок: в Кремле заваруха, Палыч нам раздаёт оружие – идём Москву воевать. Вы себе только представьте, что было бы, если б Палыч успел раздать оружие зекам. Миллионы обученные убийству в армиях по обе стороны фронта, в лесах, на воде и в небесах. Миллионы озлоблёных, кому терять нечего, пошли бы по городам и весям. В особых лагерях таких абсолютное большинство. Других, раз, два, и обчёлся. Пошли бы в злобе на Сталина, что уже в мавзолее, по городам и весям Расеи власовцы, полицаи, лесные братья, бандеровцы вместе с солдатами фронтов. Ничего живого по дороге не оставили бы.

Правда, бандеры могли такого и не допустить. У них и в лагере была организация – дисциплина. Говорят, они и с немцами воевали, и с Советами, а что проявили себя с лучшей стороны в лагерях, тот, кто про это всё вам пишет, по себе знает. Что было бы известно

21

только тому не осуществлённому «бы». Без «бы» гебе следующими днями вернулось, но уже без Палыча в Москве. Но не прошёл бесследно этот день. Ещё какое-то время не знала вольная обслуга лагерей, кого она стережёт: то ли безвинных страдальцев сталинского террора или по-прежнему зеков контриков. Не знали надзиратели с охраной всё ли ещё они охраняют царство-государство от лютых врагов его или уже стали жандармами тирана, коих будут гонять и терзать, как в семнадцатом году. Видать, и Никита в Москве в штаны наложил. На соседнем лагерном пункте – восстание. Зеки отказались выходить на работу, требуют комиссию по освобождению. Тот лагерный пункт танки раздавили. Сколько трупов, по сию пору неведомо. Но пошли разговоры о московской комиссии. Пока же, за труд какие-то копейки стали платить, ввели зачёты рабочих дней – как в общих лагерях. Мало того, что ларёк в зоне, так в рабочую зону машина заезжала с девахой в белом переднике – пончики с повидлом пять копеек штука. И никто ту деваху не сторожил, здесь не воры с суками, те бы враз её под «трамвай» пустил.

Нет, вы это всё себе представьте. Мысленно влезьте в шкуру ещё вчера умученного даровой работой голодного зека. Представьте себе, что вас привезли из общего лесоповального лагеря, где бригады сидят в лесу хоть день и ночь, пока не дадут норму на всё количество в неё входящих, а входит в неё бригадир с помощником при дрыне, два-три неработающих вора. Всех обработай. Конвой сменят, а зеки в лесу, в сорокоградусный мороз. Представьте себе, что вы один из них, в лаптях, в онучах, на вас марлевый бушлат и шапка об одном ухе.

Нет, это ещё не всё. Вы представьте себе, своё спальное место в жилой зоне на нарах, настеленных жердями, а вместо матраца с одеялом, у вас один этот марлевый бушлат.

И это ещё не всё. Вы представьте себе столовую, где такие же, как вы, ободранные доходяги, музыканты, наяривают «легко на сердце» в ритме черпаков разливающих на второе «кашу» - десяток горошин в черпаке воды. При том, если вы не надёжно держите в руке пайку невесть из чего испечённого хлеба, вместе с миской баланды, ни на секунду не сомневайтесь, что какой-нибудь из шнырящих шкетов, пайку эту у вас вырвет, и всю затолкает себе в пасть, пока вы будете его бить.

И вот вас из того ада, по велению Палыча, отберут вместе с другими Фан Фанычами, власовцами, полицаями, бандерами и лесными братьями - всю пятьдесят восьмую статью, и привезут на станцию Карабас - к названию только «Барабас» приставить. Ни воров, ни шкод, а блатных со случайной пятьдесят восьмой статьёй за побег (побег квалифицировался как саботаж) следующими днями после прибытия бандеры, как баранов зарежут. Кого не успели зарезать, кто не сгорел в блатном бараке, его бандеры же подожгли – тех выгнали под пули охраны в запретную зону. И воцарилось на лагерной зоне тощая, но желанная справедливость под бандеровским лозунгом: «Смерть зека - радость чека». В той справедливости повар, бандеровец, и себе налить гуще баланду боялся. Голод всем поровну. Один из ихних, неся рыжий недоделанный сахар на бригаду (каждому в неделю на пару кружек полусладкого кипятка хватало) не выдержал, сколько-то сожрал. Так в первый нерабочий день по причине бурана, его водили по всем баракам с табличкой на груди: «я у своих товаришив вкрав цукор».

Вот, если вы смогли себе всё это представить, тогда представьте себе и пончики с повидлом по пять копеек штука в рабочей зоне.

22

Счастливчик году не просидел, оперился. Ещё бы. При такой опеке да в такое время. Счастливчик, он счастливчик и есть, можно сказать, жареный петух успел только в его зад прицелиться. Дары родительские и при пончиках с повидлом большая ценность, не один Морда на крючке, даже надзиратель по кличке Лютик («лютики-цветочки, едрёна корень») и тот редкую мазь от экземы получил. Однако что за прок от надзирателя? Ни принесёт, ни вынесет, и есть кому без него. Но Счастливчик уже оперился, не всегда слушается нашего человека. Однажды сказал:

- Что ты всё ерничаешь? Ведь можешь говорить нормальным языком.

Вот, даёт! Врезать, что ли? Так, можно сказать, из одной миски кушают.

-Слушай, сын мамаши. Если бы я нормальным языком Морду за тебя просил, ты бы не сразу в придурки. Наковырялся бы в земле.

-Упрёк?

-Наука. Пригодится и в хорошее время.

Однажды наш человек заскочил в конторку к Счастливчику и опешил. За прорабским столом сидела вольная деваха. Сидела деваха, она да он и больше никого. Когда зашёл, деваха защёлкала костяшками счёт, а без него, видать, был у них разговор. И очень нашему человеку не хотелось уходить оттуда, где молодая сидит, вся из себя стройненькая, по лагерной оценке на пять баллов тянет, может быть, и сытым женщинами, не менее четырёх. Уходить не хочется, а третий лишний, Счастливчик нашему человеку отвечает нехотя, она уткнулась в бумаги. Пусть уткнулась в бумаги, взор ему ласкают две упругие груди, что распирают блузку, глазки потупленные, стан, коленки круглые под столом - всё не мужицкое. Красавица. Он уверен – красавица, даже если без лица, только от грудей и всё ниже. Это же надо, настоящая девица в зоне, в платьице сарафанчике. Не на улице, как торговка пирожками – в помещении с глазу на глаз со Счастливчиком. Но третий – лишний, лишний для друга. От кого другого, он бы не ушёл и под дулом. Сразу бы распустил павлиний хвост из словес. Умеет не только по фене. Лишний для друга, потому осторожно, можно сказать, с некоторым раздумьем прикрыл за собою дверь.

Сказать, что в лагерях впервые увидел вольную женщину – преувеличение. Даже с этапа, из немецкого города Торгау, в Ивдельлаге встретила вольная женщина. В карантинный барак, куда затолкали зеков в исподнем, она вошла. Лихая кубанка, из-под кубанки рыжие волосы обрамляли её белое лицо с двумя синими карбункулами, если только они синими бывают. Китель с лейтенантскими погонами и сапоги, начищенные до зеркального блеска. В руках хлыст, щёлкает хлыстом по голенищам – то ли ангелица, то ли ведьма в ангельском образе.

-Воры! – возвестила ангелица. – Воры есть?

-Есть воры, гражданка начальница, - отозвался красный угол.

-Слушайте, воры. Понятно, что в природе борьба за существование, но кровную не трогать. Кровная пайка священна.

-Знаем, знаем, гражданка начальница, - отозвались воры.

Он смотрел на неё, жалкий в своём исподнем. Господи, та же эсэсовка, что захватили под Люблином. Только снять кубанку, напялить пирожок. Но на той рота попрыгала, пока отняли – эта видать, не тем местом попрыгает на нём, и никто его не отнимет.

23

Были в Ивдельлаге и женщины, пока в сорок девятом годах их не отделили на женские лагерные пункты. Тогда нашему человеку было не до женщин, ноги едва тащил. Когда стал нормировщиком, потому что один из этапа умел считать на логарифмической линейке, малость отьевшись, привел к себе на нары одну. Хлебала она плату, баланду из котелка, наш человек ждал. Потом хлеб жевать не перестала. Так и любил её под жов.

Вот, значит, какие настали времена, вольная девица в рабочей зоне. Хотя вольной девице и в те новые времена попасть к зекам в зону не просто, её личная история обычная и простая. В связи с материальными недостатками в семье, перевелась из дневного на вечерний факультет. Прораб, что вёл строительство в зоне, он же студент того вечернего факультета, взял её на работу. Обыкновенная работа в прорабской за зоной. Обязанности свои она точно не может назвать – можно сказать, на подхвате. Бухгалтеру помогает при составлении отчётов, всякие другие бумажки перебирает. Зарплата небольшая, зато комната. Комнату прораб организовал сразу, как обещал, только в бараке, барак в посёлке со странным названием «Четвертый ВОХР». Что такое «ВОХР» она не знает, пусть ВОХР, пусть барак – дом, где жила с родителями и сёстрами тоже не дворец. Тут хоть стены на одну. И не только голые стены, прораб, Димой зовут, проявил заботу. В зоне из дюймовых труб сварили для неё кровать, сетка пружинная, так называемая, панцирная. Кровать, как кровать, а Диме не понравилась. «Что ограды для могил, что кровати, лепят в одной манере», - сказал. Это он сказал, когда после работы явился с вином справлять новоселье. Попрыгал на панцирной сетке, вроде примерился выдержит ли двоих, и то сказал, а она почувствовала: не открутиться ей после такой его доброты. Почувствовала, что не открутиться и хватанула полстакана «Рябины на коньяке» для храбрости. Она уже самостоятельная, не под родительской опекой. Зарплата, комната своя, к своей комнате невинность, как бы, не к месту. Подружки и без своих комнат давно потеряли.

Всё же ей было не по себе, особенно, когда заставил раздеться при свете. Сказал «я люблю со светом». Потушила свет, он зажёг, потушила – зажёг. Тогда отвернулась, чтоб и себя, и его голого не видеть. Даже не то, что просто не понравилось, было больно и отвратительно. С резинкой, что он натянул, ощущала как посторонний предмет в ране. «Зачем это нужно, - думала под тяжестью чужого потного тела, - Зачем это нужно, когда можно самой получать удовольствие без боли». А он, видать, тоже не ожидал, что девушка, потом забоялся, что не открутится. Забоялся и говорит: «Знаешь, я жениться пока не собираюсь. Институт надо кончать». Она не показала виду, но запомнила. Девчонкам такие слова обидны, даже когда сами замуж не собираются.

Утро пришло нечистоплотное. В ушах навяз скрип самодельных пружин.

-Мне это не понравилось, - сказала ему, когда продрал глаза. – Давай больше не будем, – такая была дура. Расхохотался в ответ и опять пристал.

Слава Богу, больше никогда не оставался на всю ночь. И вот какая странность – понимала, что бесполезно, а сопротивлялась ему. Эта драчка стала Диме подогревом перед началом. И тянулось бы так, и тянулось бы…

В конце квартала затребовали её в управление для бумажной работы. Дима – на дыбы. «Невозможно, - кричал в телефонную трубку, - она всеми днями, вечерами на строительстве». Он лгал, сотруднички в его конторе ухмылялись. Боится, мол, что кто-то ещё попользуется. Наедине сказал ей: «С недельку поработаешь в зоне, а то нагрянут, неприятностей не оберёшься. Зато в зону можно приходить попозже и рано уходить». Заботой нагонял её долг перед собой, не знал, чем долг оплатится.

24

А наш Счастливчик не так уж и зажёгся. С воли не очень давно, а женский пол перед ним ещё в школе стелился. Не лаптем делан. С бабьих точек зрения - красавчик. Это наш человек мужскую красоту не понимает, ему мужчины, как кони, все на одно лицо. Женщинам, должно быть, наоборот, все бабы кобылицы. Так определила Природа для сохранения вида. В общем, когда привёл её мастер с рябым надзирателем по кличке Лютик, Счастливчик и ухом не повёл. Не думал, что останется надолго, тем более, наедине. Лютику скоро надоело в четырёх стенах торчать, и мастер по делам унёсся. Тогда стал застенчиво посматривать. Не чурбан же. Стал он глазами синими, при брюнете - неотразимая смесь в женском понятии - на неё поглядывать. То ли застенчиво смотрел, то ли восхищённо – чёрт его знает, как он смотрел, только точно, как нужно. Вскоре и ответный взгляд. И без слов тот ответный взгляд говорил: «ах, какой симпатичный и несчастный мальчик заключённый». Если женский пол кого-то считает несчастным, так это уже полдела. От женской жалости до всего остального совсем небольшой шаг, а тут, к тому же, и симпатичный.

Пришло время говорить. «Даже, - сказал, - не верится мне. В комнате милая девушка, а не грубые зеки».

Ответа не получил – это ничего. Молчание с потупленными глазками не всякого ответа хуже. А тут другой вопрос, на который не ответить нельзя: «Надолго ли к нам?» – Вопрос, как бы с просьбой, чтоб навсегда. Кто устоит? Несчастный молодой брюнет с синими глазами хочет, чтоб была рядом всегда.

-Возможно, на неделю. А вы давно… давно… так и не нашла слово помягче тюрьмы с лагерем. «Сидите» - совсем грубо.

Он понял. Он понял и добавил в жалость. – Больше года. Остается почти четыре, и было бы за что? Ни за что.

Конечно, ни за что. Такой симпатичный не может быть в чём-то виноват. Только по навету, по людской нечуткости к красоте.

Тут нашего человека принесло, но он пробыл недолго, успели ещё о всяком переговорить до прихода Димы прораба. До его прихода Счастливчик успел и книжку выпросить. Она её достала из сумки, когда сопровождающие ушли, но читать и при нём не стала. Может быть, думала, он тоже уйдёт. Всё ж таки, на работе. На просьбу ответила: «Право, не знаю. Велели ничего не брать и не приносить». Уходя, книжку, вроде, забыла на столе. В первый день всё «вроде», но вроде, хорошо.

Другим днём уже не «вроде» оба ждали, когда останутся наедине, да не всегда масленица, у мастера конторская работа – не отлучался. В обеденный перерыв в столовую с ним ушла. Помялась, когда позвал, но ушла. У неё тоже хорошее чутьё, оставаться по своей воле подозрительно. Ничего. Когда «нельзя» - «хочу» вдвойне. Уже без слов каждый из них это «хочу» в другом чувствует.

Впрочем, в этот день слов было навалом. Когда она ушла на обед с десятником, Счастливчик книжку возвратил на стол, в ней три исписанных листа. Писал полночи, наш человек рядом ворочался, но ничего не спросил. В лагере задавать вопросы неприлично – жди, когда расскажут. Не рассказал, значит, не его дело.

25

Три тетрадных листа Счастливчик исписал – ни одной просьбы. Лишь, как приятно её видеть, как в лагере одиноко, ещё, что книжка хороша – полный литературный разбор, (читал ещё на воле) и взгляд на творчество вообще. Умное письмо, ничего не скажешь. Всё же была одна, почти просьба. Даже не просьба – вопрос. Вопрос, не скучно ли читать его послание, и если не скучно, так может быть, ответит. Когда вернулась, увидела книжку на столе, удивилась. Неужели успел прочесть за ночь? Стала книжку в сумку заталкивать, листки разлетелись по полу. Ах, молодец девчонка, спокойно собрала, будто свои листки, и их - в сумку. Дома прочла, перечитала. Перечитала она его письмо и задумалась. Как вы думаете, почему задумалась? Точно. Задумалась в сравнении. С одной стороны: симпатичный, умный, интеллигентный. Нравится ему – вне сомнений. С другой стороны – Дима. Дима не то, чтобы дурак, но у него всё для себя. Для других, включая её, только в оплату за что-нибудь. Как бы вычислит до мелочи, прибыль снимет, что останется – на тебе. Что говорить? Сравнение не в пользу Диме. Так ведь и не женится на ней – предупредил. Значит, она ему тоже ничего не должна, может поступать, как хочет.

Как она хочет? Он же заключённый. Ну и что? Не навечно. Говорят, скоро этому конец. Даже, если на высылку – куда дальше Сибири? Слава Богу, ещё дней пять можно видеться, можно письма писать. На одном взмахе накатала ответ. «Я не умею так красиво писать, как вы, но…» - и так далее. Тоже красивое письмо. Посыпались послания многостраничные, каждым оборотом фразы нежней. Книжка – почтальон со стола не убирается. А время отстукивает, что ему положено, и для них отсчитало последний её день в зоне. Хотя и выпадала решка расставания, но на обратной стороне орёл временного выигрыша – мастер в этот день не вышел в зону. Одни в последний день, и она поднялась со своего места ему навстречу. Зарылся лицом в волосы, как в солнечный свет, и не было слов, жгучее желание выплеснуло лишь что-то бессвязное. Однако осознал, где находятся, войти могут в любую минуту – отступил. А она не помогла – подступила.

– Если войдут, ты пропала, - шептал, когда жадные руки скользили по телу в дрожи, тело изгибами помогало себя высвободить, губы тянулись к губам с ответным шёпотом.

-Где же ещё, когда же? Тебе отсюда не выйти.

И обнявшись, опустились на колени.

Когда очнулся, приподнял с пола, раскинутая, она валилась обратно. Увидел её всю, снова охватило желание. Потом суетился, непослушными руками застёгивал пуговки на блузке. И долго ещё собою подпирали дверь, чтоб снаружи никто не открыл – прощались. На вахту ему пришлось бежать, чтоб успеть к счёту, а она вышла, когда уже конвой с рабочей зоны сняли. Заключённых уводят, снимают конвой с рабочей зоны – запомните это.

С того дня близость с Димой стала для неё невозможной. Прямо воротило от одной мысли. Но ведь, зависила от Димы. Мог уволить – прощай надежда снова увидеться. Хитрила. Месячные для него на долго затянулись, месячные не навсегда – теперь только отказывать. Что бы там ни было, чем переспать теперь с Димой, лучше удавиться.

Не любил Счастливчик посвящать в интим третье лицо, да куда денешься? Теперь нужен наш человек, чтоб хотя бы пересылку писем организовал. У нашего человека шофер самосвала в друзьях, тот вольный шофер каждый день в зоне и за зоной. Так что на нарах вечером наш человек про всё услышал с заключением:

-Думаю, с ней по-настоящему…

-Ещё бы, не по-настоящему. Здесь и с козлом по-настоящему, а если уж коза…

-Зачем ты так? Хорошая девочка.

26

-Пользуйся, если хорошая. Пользуйся – не забывай. Папа, мама, институт – всё такое.

Нехорошо стало на душе у нашего человека. Про козла с козой, явно из зависти. Ну, ещё от обиды. Молчал, молчал, когда понадобился – на тебе. Короче говоря, посыпались послания туда и оттуда, слова в них, после того, что уже было - сухие поленья в костёр души. Читала, перечитывала послания, пересказывать их не стоит. В них одних «люблю» не сосчитать, остальное - за что люблю, с перечислением не только телесного по частям, но и что в душе, и что словами можно выразить, и что постороннему останется невыраженным. Вот она читала такое послание, после нескольких дней разлуки, и тут её озарило. Страшное озарило… но возможное.

***

Однажды почтальон, шофер, не застал её в конторе.

-Нету, – сказала уборщица тетя Клава. –Чтой-то ты повадился. Аль замуж берешь?

-Даш адрес невесты – потом замуж.

-Погодь, спрошу, кто знает.

-В посёлке Четвёртый ВОХР она. Восемнадцатый барак, - громко ответила плановичка Надежда Васильевна. Ответила громко, чтоб Дима слышал. Пусть не думает, будто молодая да красивая у него на одного. Дима и без этого насторожился. Что ещё за жених нашёлся? Сопоставил с отговорочками, вышел вроде по нужде на человека того посмотреть. Посмотрел, малость успокоился. Ростом для неё не вышел, да толстоват. Однако всё равно заскребло душу. От баб всего можно ожидать. Вот он заявил, что не женится, а ему назло. Если мозгами раскинуть, выйдет за такого, ему же, Диме, лучше. Будет замужем и от него никуда не денется, вместе прятаться станут. Лучше ли, хуже ли – пока скребота на душе, и от той скреботы не усидел на работе, сослуживцам сказал «кто спросит – на объекте», сел в газик и скомандовал шофёру: «Четвёртый ВОХР». На подъезде к бараку газик разминулся с самосвалом того шофёра. «Вот и хорошо, - подумал Дима, - скандал ни к чему. Только бы вместе не уехали». Всю дорогу за то, что едет, себя ругал. Здравый смысл подсказывает: пусть идёт, как идёт. Так ведь, кроме здравого смысла в живого человека и дурь вложена. Всегда умел себя держать в руках – польза налицо. Из работяг выбился в прорабы, начальство уважает, подчинённые боятся. На работе Дмитрий Сергеевич, в институте – Дима, свой парень. На собраниях всегда в президиуме. Самое время ему вытащить из колоды большой козырь – женитьбу, что откроет перспективы. Какие перспективы с этой? Отрицательная величина. Женитьбу на ней не простит зам секретаря горкома по промышленности, папаша рыжей шлюхи. Смирился бы зам секретаря, если бы Дима женился на дочери кого-нибудь его повыше – на этой не простит. И засохнет он в прорабах, если и из прорабов не попрут. Горкому не трудно. Эта вообще из пришлых. Дед, что ли, в коллективизацию выслан, а в тридцать седьмом его подобрали напрочь.

И то спросить, чего он присох? Не потому ли присох, что у неё первый? Так это чистая физиология, и с лица воду не пить – жена, она и есть жена. Другим может быть симпатичной, а мужу всегда симпатичней чужие жёны. Пусть катится к тому шоферюге.

С такими мыслями Дима шагал к бараку от угла, где отпустил газик. Шагов с десяток не доходя, видел, как её рука высунулась в форточку, чтоб её захлопнуть. Значит, не уехала со своим шофером. Дома.

27

Дома-то дома, а на стук не отзывается. Ясно уже – не хочет открывать. Тут взошло ему в голову, что все эти её дела: и что не спит с ним, и жених этот никудышний – просто ему ловушка. Мол, хочешь со мною спать – женись. Не на того напала! И загремел он кулаком по раме, стёкла задребезжали. Так можно весь барак переполошить. Пусть, он её прораб, имеет право интересоваться, почему не на работе. Ничего ей не осталось, кроме как выйти к нему. «Сейчас», - крикнула и накинула пальто, говорить решила не в комнате. Нет, не дал выйти. Только откинула щеколду, грудью вдавил внутрь. Сразу же облапал, рванул пальто так, что посыпались пуговицы. Потащил на кровать, без внимания, что колотила по нему руками и ногами. Сопротивлялясь. Но он решил, как сейчас будет, так и потом получится, даже если за того шофера выйдет замуж.

Забарахтались на постели, ей с ним не сладить. Одну руку прижал боком, другую из-за спины захватил, ногой ноги держит. Свободной рукой добрался до застёжек, шуровал, пока не услышал, по-прежнему знакомое «подожди». Это значит, сама, что на ней осталось, снимет, а он, чтоб отвернулся. Как и прежде, не хочет, чтоб видел голой. Это пусть – отвернулся. «Вот, - подумал, - так-то – лучше. Мужской напор всегда берёт. Природа!»

Скрипнули пружины – села. А дальше, вместо обычного малого скрипения пружин, когда раздевалась, услышал сказанное твёрдо:

-Если сейчас же не уйдешь - заявлю. В том виде, в каком оставишь, пойду и заявлю. Даже не оденусь. Честное комсомольское…

Рот раскрыл от удивления. И осенило его вдруг, что она может шантажировать, не только тем, что сейчас не произошло, но и тем, что раньше с ней было. Такое нужно пресекать сразу.

-Заставишь жениться, через месяц разведусь. Кто помешает?

Не сразу и она поняла, что за женитьба с разводом. Поняла – рассмеялась. Но оборвала смех - дело серьёзное.

-Считай, что поженились и уже развелись.

С порога Дима глянул на неё – кошка с горящими глазами. Засела в памяти желанной вдвойне, вдвойне, потому что нельзя. А всё равно его цель выше бабы. Баб много – он один. Пусть даже ночами снится. Мало ли, что кому снится. Нет, свои планы Дима на постельные удовольствия не сменяет. Сначала пусть свершится, тогда всё будет. В ЗАГС она его не затянет, потому что женитьба в его положении ключ к будущему. Пусть не дешёвый ключ, спать с той рыжей шлюхой. За то - перспектива. И эту он не выставит. Только не трепалась бы, что ублажал за спаньё с ним. Но есть, есть ещё надежда совместить полезное с приятным. Время покажет.

***

Дима ушёл – с глаз долой, из мыслей вон. Её мыли про другого. Её ведь уже озарило. А озарило вот что. Когда расставляют охрану рабочей зоны? Охрану расставляют, перед тем, как запустить зеков в ворота. После работы, когда они уже за воротами, охрану снимают, на проходной вольная сторожиха. Сидит себе сторожиха, носки вяжет. После съёма зеков шастают через проходную всякие, кому ещё пропуска не выписали, у кого разовые дела на строительстве. Если раньше зеков войти в зону, спрятаться в подготовленном месте, так целый день может пробыть с ним, и уйдет оттуда, когда их уведут. Вот какое открытие! Как это до неё никто не догадался?

28

Догадались, милая, давно догадались. Бывшие зечки за деньги «пуляются» в зону. На что есть спрос, на то будет и предложение даже при лагерном социализме. Когда ещё деньги зекам не давали, так был натуральный обмен. Тумбочки, табуретки, даже шифоньеры, что без машины на себе не утащишь. Кому за любвь, кому за долю с продажи, кому на продажу с любовью пополам. Теперь и деньги – на деньги охотниц не мало при зарплате в семьдесят рублей. Бывшая зечка за рабочую смену человек десять пропускает – считай, месячная зарплата. А здесь ведь по чистой любви, и боится Счастливчик рисковать любимой. Бывшие зечки, бытовички, которые в посёлках при лагерях остались, стыда ещё в зонах лишились. Риска им никакого. Бывает, ловят, за вахту выставят – всё. Поймают его любовь – прощай работа, комсомол и институт. Такой позор на всю округу. Но и хочется. Ох, как хочется!

В общем, с её письмом, где такое предложение, пошёл Счастливчик к нашему человеку советоваться, рассчитывал, что друг ему скажет: «можно раз сама так решила». Если можно, то и место, что по-лагерному заначкой зовётся, вдвоём оборудуют. Но друг сказал: «если с любовью, рисковать нехорошо». В конце концов, сошлись на том, что он опишет все возможные последствия, и тогда чему быть, того, не миновать. Ответ? Сами понимаете, какой ответ. Мол, времена не те, чтоб посадили, остальное - пустяки. Не те времена.

Насчёт хороших времён, так они больше в ожидании. Как бы «а» уже есть, а «б» ещё не настало. Сидят ещё все, кого Навуходоносор посадил. И танками зеков уже после Уса эти, новые, давили. Весь лагерный пункт. Правда, комиссию по пересмотру дел обещают. Вот-вот приедет.

Короче говоря, вдвоём за пару часов из блоков сложили вторую стенку в подвале будущего заводоуправления. Счастливчик подавал, наш человек клал. Отделили той стенкой заначку такую, что в ней и вода с раковиной, и унитаз, только что кровати нет - на полу щит деревянный с кучей бушлатов, чтоб мягким было брачное ложе. Вход с улицы через траншею для труб, их ещё не скоро положат. Сложили они ту стенку, обтёрли руки и оглянули – стенка не хуже других стен. Тут же ей письмо с планом.

На утро Счастливчик возжёг в заначке свечу, капля пламени на ней застыла, будто рисованная. Наш человек на стрёме. Ежели влезть в траншею для труб, можно услышать воркующие голоса, женский и мужской. Можно подслушать и кое-что другое, да не стоит – одно расстройство. На стрёме ему не подслушивать, насвистывать положено. Если кто в сторону заначки идет, «широка страна моя родная». Это, чтоб притихли. И свечи в тот первый день благополучно догорели, а если благополучно, так ещё хочется. И пошло-поехало. Скоро иссякли все оправдания не выходов на работу. Дима, сколько мог, терпел. Нагонял её долги для приятного будущего вдвоём. Только это же опять сотрудничкам для обсуждения, для разговорчиков, которые могут до начальства дойти. Кому-то часа не попустит, кому-то дни - и ничего. Ему уже пришлось говорить, что она на стройке, а сам по утрам на пустой её стол поглядывал – ясно, что врёт. Одним днём он не выдержал, после рабочего дня опять поехал в посёлок Четвёртый ВОХР. Ждал не долго, скоро показалась. Шла так, что веяло от неё особенным покоем, таким покоем, какой может быть только у женщин, всем на свете вполне удовлетворённых. А у Димы ревность, но он твердо решил, что встреча пройдёт по-хорошему. И было бы по-хорошему, но когда пожимал руку, увидел ничем не прикрытый на шее засос. Ну представьте себе, он к ней с добром – у неё засос. Пусть без того догадывался, что идёт не с посиделок, но догадка – одно, явный знак – другое. Это что же значит? Это значит, что он покрывает её невыходы на работу для того, чтоб с кем-то спала. И прежде чем подумал, влепил ей прямо по лицу. Нет, нет, кулак не сжал. Кулак у него ещё от рабочего, крепкий кулак. Если кулаком, можно под суд угодить. А что она? Она только губы сжала, повернулась и ушла. Конечно, не стоило так. Ну и пусть. Пусть знает, что просто от своего не откажется. За битую двух небитых дают.

***

Закон жизни надзирателя Лукашова Ивана - не высовываться. Это он усвоил прочно,

29

держится золотой середины. Бьют передних да задних – до середины, бабушка надвое гадала, доберутся ли. Он, Лукашов, при папашке особенно не усердствовал, и хотя по тому продвинулся по службе мало, зато в теперешнее, паскудное время за себя не очень опасается. Не то, что бывший напарник Воскобойников. Воскобойников выбился в лейтенанты, но ещё не известно как ему обернутся звездочки на погонах. Не известно, не припомнят ли ему ломаные хребты зеков, которых самолично в смирительных рубашках подвешивал через блок на потолке вахты. Было на этом лагпункте такое наказание в прежние времена. Сильно провинившийся, начальником приговаривался «к рубашке». Составляли протокол, вроде вот в этот момент буйствует на вахте, приводенный для внушения, как положено себя вести. Свободные части длинющих рукавов и штанин связывали узлом за спиной и за узел поднимали через блок. Прощай хребёт. Ну, так и в том беззаконии Лукашов не участвовал. Оно ведь на стройках всякое может случиться. Может и кирпич на голову свалиться, ищи потом виновного. Воскобойников, он больше на вахте отирается, а Лукашов в гуще зеков. Вот Воскобойникову зеки и кликуху дали «Кабысдох», а он, Лукашов - «Лютик» в зоне, за зоной «Рябой». Рябой он и есть, в детстве оспой болел. Ежели теперь далеко зайдёт, лагеря, как говорят, распустят, Лукашов, может и старую специальность вспомнить, был в молодости каменщиком. Не сахар специальность, так не тюрьма - на тюрьму ему дел не наберут, как далеко бы влево-вправо не шарахнулись. Правда, в своём детстве Лукашов успел повидать, как в семнадцатом году городовых гоняли. Тогда прихватили и их околоточного только потому, что околоточный – зла никому не чинил. Можно надеяться, до того теперь не дойдёт. Власть сменилась плавно, кое-кого пришили, кто остался – из тех же сталинских соколов. Не должно до самосуда дойти – перед судом чист. На многое закрывал глаза. Бывало, сколько перед ним шапку не сдергивали, а он вроде не видел. Взять, хотя бы, лагерника лепилу-врача. Когда тот залетел в барак усиленного режима на хлеб и воду, Лукашов в своё дежурство разрешил печку топить. Пусть лепила экзему ему лечил - он, Лукашов, рисковал. Приказ был не топить, а если бы начальство налетело? Побег, правда, вскрыл, так куда ему было деваться? Если бы не вскрыл, уже тогда мог бы на каменщицкие работы топать. Начальник был суровый, не чета нынешнему. Сказал ему тот начальник: «Хитрозадый ты, Лукашов, но отпуск внеочередной заслужил». Пусть хитрозадый - лучше чем телок. Он, Лукашов, работу свою изучил до тонкостей. К примеру, другой не обратил бы внимание на то, что один зек своему прорабу, какой день больным сказывается, а в жилой зоне не остается. Готовит побег? Так вроде ни к чему, без того ждут освобождения. Лукашов не упустит, хотя бы из чистого интереса. Интерес – игра, и в игре можно выиграть. Поиграет, хотя других забот по горло.

Своих забот у Лукашова действительно по горло. Год этот выпал с отклонениями. Вроде ранняя весна была, а тепла и в июле нет. Беспрерывные дожди вымыли с огородов, что успели посадить – жди голода. Страна, правда, необъятная, по этому куску судить не приходится, так картошка-то на своём кусочке. Картошка основной продукт, а напрасно жена с дочерьми грязь месили. Сам Лукашов по воскресеньям на огороде ползал напрасно.

И в это воскресенье из-за дождя ему делать на огороде нечего, так что пошёл он в зону свой интерес проявить. Он уже выследил подвал, куда надолго сигает зек, который ему мазь от экземы доставал, дружок его там же вертится. Ничего плохого он, Лукашов, тому зеку не хочет, но и впредь мазь потребуется, тот не отвертится. Так что, только такой интерес. Времена не те, чтоб кому-то на ноги наступать, впору глядеть, чтоб свои не оттоптали.

Нашёл, нашёл Лукашов заначку. Другому, не такому опытному, и в голову не пришло бы. Это же надо, целую стену сложили! Щит с бушлатами, ящик из-под облицовочной плитки, на нём свечные огарки. Что тут у них – молельня? Лукашов в курсе всех лагерных дел. Бандеры, что на этом лагпункте заправляют, в свои праздники Богу молятся. Мало того, что своему Богу молятся, так организовали и для евреев, и для мусульман в их праздники. Выставляют людей на шухере, чтоб предупреждать, если надзиратели поблизости. Но какая это молельня? Сюда этот сигает не по праздникам и на целый день. Следов подкопа нет, и место для подкопа неподходящее, до запретной зоны далеко. Главное – дух, духами пахнет. Зечки, которые пуляются, духами не душатся. Может быть, какая-нибудь из поселенок, из членов семьи контриков духами душится, так она в зону на заработки не пойдёт – не

30

бытовичка освобождённая. Вот, интереса ради, Лукашов не только выходного не пожалел, остался в зоне вечером, после рабочего дня. Что же он увидел с того места, где схоронился? Батюшки! Из заначки, как ни в чём не бывало, вышла и пошла на выход прораба Дмитрия Сергеича техник-студентка, его полюбовница по слухам. Вот тебе уголовница! Что ж ему, Лукашову, теперь делать? С одной стороны, такой скандал интересный – с другой, их не сегодня-завтра поосвобождают, зачем ему враги? И неизвестно, как на всё это Дмитрий Сергеевич посмотрит. Может быть, он в курсе, может быть, ему плевать. Закрыть глаза – только и делов. Как их закрыть, если не закрываются? Это же, как гончую остановить, когда заяц почти в зубах.

В очередное отсутствие Счастливчика, Лукашов места себе не находил, метался по зоне. Тут и пришло решение. Пусть этот Воскобойников, лейтенант, себе врагов находит. Пошёл его искать, где ему быть? Конечно, на вахте лясы точит.

-Товарищ лейтенант, мне в поликлинику назначено, всего два часа до съёма остаётся. Так я пойду. Вот ещё, что. Надо бы посмотреть, что зеки в подвале заводоуправления делают. В конце прохода у них заначка. Поди, от работы прячутся. Я бы сам, да опаздываю.

Воскобойников слушал, и не слышал. Дежурный на вахте рассказывал, как его застал муж, когда он был с его женой в постели. Врал, конечно, но здорово. Кто был на проходной, за животы держались. Лукашов ответа не дождался, махнул рукой и вышел за зону. С десяток шагов отошёл – вернулся.

-Я говорю, товарищ лейтенант, зеки в подвале заводоуправления гужуются. У них там заначка.

Опять без ответа. У этого, с позволения сказать, лейтенанта, никакого интересу к работе. Лясы бы только точить. «И чего это я привязался? - подумал. – Мазь мне доставал. Ну и что - мазь? Пусть малость хлебнёт интеллигенция. И мази у них, и всё. Не сеют, не пашут, дожди им ни почём». В третий раз сказал Лукашов Воскобойникову.

-Слышал, слышал я – иди. – Это, когда Воскобойников уже отсмеялся.

И пришлось нашему человеку высвистывать тревогу. Воскобойников зажёг спичку в подвале, перед ним стена кое-как сложенная. Не одна эта стена сложена кое-как, а он Воскобойников, за качество не отвечает. Не ему дом кладут. Словом - подневольный труд по Марксу. Не падает стена, пусть себе стоит. И вышел Воскобойников с матерком, потому что спичка догорая, обожгла пальцы. Первый порыв – на вахту вернуться, но этот нормировщик, зек, с ним в подвал спускался - явно на стрёме. Так что он решил дом обойти. Вот к стенке доски прислонёны, из траншеи торчат. Ногой откинул пару досок, дух оттуда пошёл подозрительный. Теплый жилой дух, ещё с чем-то необычным для земли. И он уже в траншее.

-А ну выходи без последнего, - заорал в дыру. Голову туда не суёт, голова у него не казённая. Кирпичом по голове, потом скажут, несчастный случай.

-Нет там никого, гражданин начальник. Дыру для труб заложили досками, чтоб вода не затекала.

-Я-те дам воду! Скачи на вахту, пусть Белибеев с Коготько сюда идут. Одна нога здесь - другая там.

Так он ему и побежит. За углом ждёт, что будет.

А было вот что. Счастливчик решил один выйти, с тетрадью и карандашом. Мол, обмерял сколько сделано. Могло сработать. Могло, если бы не был Воскобойников предупреждён про заначку. Теперь представьте себе, как повели его милую через всю зону на вахту под улюлюканье всех вольных, что в зоне, ещё и зеков. А она шла, волосы по плечам рассыпаны, взор не потупленный.

Первый порыв Кабысдоха, когда её из заначки вывели, тут же звонить этому заносчивому Дмитрию Сергеевичу, чтоб своими глазами видел свои рога. Да какие рога – от зеков! Но завертелось в голове, что это, может быть, не простое пуляние. Студентка, к контрикам зекам. Возможно, листовки какие, чёрт его знает, что возможно. Пусть опер разбирается. Когда это вошло в голову, скомандовал: «Следовать за мной! Шаг вправо, шаг влево – побег…» Хотел закончить, как положено «оружие применяю без предупреждения», но не закончил. Оружия у него нет, в зоне с оружием запрещено.

31

С вахты воронок её увёз в Серый дом. В каких-то городах эти дома называют иначе, в Москве-столице Лубянкой зовут, а в том городе это дом «Серый». Воскобойников тоже поехал, неужели ему кому-то лавры уступать. Против ожиданий майор там слушал вяло. После доклада задал посторонний вопрос о наружности задержанной. Потом сказал: «Ты это того… вроде грамотный, а обстановку не сечешь. Отпусти её немедленно, я сообщу фамилию по месту работы», - и подписал пропуска на выход.

Да… видать конь, что всех их в гору вез, притомился, вот-вот падёт. А насчёт звонка по месту работы, Воскобоников ждать не будет, пока эта машина заскорузлая провернётся. Сам Дмитрию, Сергеевичу позвонит. Пусть он свою зазнобу рогами заколет. И не только Дмитрию Сергеевичу, позвонил прямо начальнику строительного управления. Тот немедленно вызвал Диму «на ковёр».

-Ты эту проститутку на работу принимал? Ты для неё комнату выпросил? Ты и расхлёбывай. Не знаю, каким путём, комнату немедленно освободить! Уволить. Нет, не просто уволить. Через собрание. Через открытое комсомольское собрание. Решение в институт, пусть и оттуда выгонят. Мне ещё таких неприятностей не хватает. Всё!

***

В шесть утра она уже у дороги утоптанной тысячами ног. Эта дорога по пустырям огибает населённые места так, что понятно: кратчайший путь из пункта А в пункт Б для тех, кто гонит зеков, не главное. Главное – не мозолить глаза населению. Обдувает колонны ветер с юга, из казахских степей. Там он обвеял такие же колонны по дороге в шахты. Дальше понесется ветер к колоннам северных лесоповальных лагерей. Может быть, достигнет тундры с лагерями Воркутинскими и Норильскими. А если повернёт ветер на восток или запад, то даже ураганом не дотянет до конца запретных зон с вышками и часовыми на них. Широка страна.

Колонну за колонной прогоняют мимо девчонки, впереди надзиратели, по бокам конвоиры, сзади собаководы с овчарками. Все оборачиваются на неё. Зачем стоит у ненужной вольным дороги, кого высматривает? Надзиратели орут, чтоб уходила, собаководы науськивают псов, только, что с поводков не отпускают – она стоит, ветер волосы разметает. Собаковод колонны, в которой он, овчарку совсем близко подпустил, вздыбилась оскалённой пастью перед лицом.

Но и на другое утро стояла, и на следующее.

Утренние эти представления возбудили лагерь. Неслыханные времена – пугают, а она не боится. Стала эта девчонка у дороги символом близких перемен. Издалека высматривали, вертели головами, а вот, и нет её в одно утро. Где же?

Конвоиры вздохнули с облегчением, должно быть, всё ж таки, упекли. А ты не стой на горе крутой. Не стой, где не положено. Власть, она власть, её долго не подразнишь.

Надзиратель Лукашов эту радость не разделил.

-Не померла же, - сказал Воскобойникову. – Должно быть, опять в зоне.

-Для того нужно умом тронуться. В эмгебе таскали, с работы, из института выгнали. Остаётся посадить.

-Кто нынче посадит? То-то и оно.

В тот день, когда зеки уже построились в колонну по пять для счёта и выхода из рабочей зоны, Лукашов подошёл к Воскобойникову.

-Слышь, лейтенант, задержись, что-то интересное покажу.

-Завтра день будет, некогда мне.

Но Лукашов подмигнул с кивком, и увязалось предложение задержаться с утренним разговором. Привёл его Лукашов в помещение компрессорной.

-Ну, товарищ лейтенант, проявляй чекистскую сметку. Где новая заначка?

-Ладно, не тяни. Показывай.

Лукашов запустил руку в круглую дырку для манометра в металлической панели, и открыл её, как дверцу на петлях. Повертел дверцу для наглядности и сказал: - Это только вход, а заначка за стеной выкопана. Снаружи заначка.

32

-Там она?

-Не. Он целый день в своей бригаде.

***

Дима сидел в конторе хмурый. Сотруднички с пустяками к нему не приставали, кому охота какой-нибудь грубый ответ выслушивать? Тихо в конторе, только бесчувственный телефон то и дело звонком рушит тишину. Где-то раствор не подвезли, где-то кирпич. От звонков Дима отделывался односложно: «знаю», «приму меры», «утрясу». А вот раздался звонок требовательный, настырный звонок, каким звонят начальники для всяких разносов. По такому звонку подхватывай трубку быстро, чтоб к злости не добавить. На этот раз, оказалось, звонит совсем для Димы пустой человек, балабол из охраны зеков. Воскобойников.

-Чего тебе? У меня работы по горло, а ты со своими шуточками, - ответил ему.

-Дмитрий Сергеевич, не шуточки. Настоящий цирк. Ты такого в жизни не видел. Жду на вахте.

Тут догадался Дима, какой там цирк. Показалось, что и сослуживцы усмехнулись, вроде в руках не телефонная трубка - громкоговоритель.

От ворот Воскобойников повёл его к компрессорной. Лукашов отстал, не доходя. Отвернул вроде по своим делам, но застыл на месте, откуда увидит как будет.

-Смотри, Дмитрий Сергеевич, чернявенький стоит? Он на стрёме, - показал глазами Воскобойников. А в заначке с ней другой. Ты его знаешь, раньше был на сантехническом участке нормировщиком.

-Где?

-Что где?

-Заначка где?

-Так вот же, у стены. Мусором строительным присыпана. Да не смотри ты так – вспугнешь раньше времени. Где этот Лукашов? Выводить будем.

-Погоди. Почему место до сего дня не спланировано? – заорал Дима, вроде перед ним не надзирательский начальник, а мастер перед ним ответственный. Воскобойников широко открыл глаза.

-Мне откуда знать? А хоть бы спланировали – они другое хитрое место найдут.

-Где бульдозер?

-Бульдозерист до обеда спал в кабине, теперь – слышишь? – у заводоуправления тарахтит.

Посмотрел Воскобойников на побелевшее лицо Димы, на сжатые его губы тонкими ниточками, и понял, зачем нужен бульдозер. С ума спятил! Он такому делу не свидетель… не обязан он… он уйдёт.

-Куда пошёл? Забери с собой чернявого.

Это можно. Приказал идти с ним, потащил с собой за руку.

Дима сам привёл бульдозериста.

-Я тебе, где велел с утра планировать, туды твою мать?

-Не видал я вас с утра, Дмитрий Сергеевич.

-Глаза водкой залил, потому не видел. А ещё член партии. Начнешь от стены, и чтоб выровнял как для танцев.

-Только и знаете, гонять с места, на место. Здесь ещё траншея теплоцентрали не копана. Двойная работа.

-Много знаешь. Делай, что говорю!

С задранным вверх ножом, на полном газу бульдозер вывернул из-за угла. Тупо ухнул нож о землю. Гусеницы крошили хлам.

Когда бульдозер просел в яму, рука Лукашова потянулась перекреститься. А Дима смотрел, пока полностью завалило, проутюжило, сравняло всё у стены. «Птички в клетке», - привязалась глупая фраза. Прочь ушёл не оглядываясь.

33

Позже ему пришлось писать объяснительную записку. … ранее не судим… из рабочих, член капээсэс… так далее. По делу: … лично руководил бульдозером у стены, потому что по неполной трезвости бульдозериста опасался, что он её своротит. Когда такая опасность миновала, ушёл с места происшествия.

Через несколько дней после происшествия, поступило распоряжение из Москвы об освобождении части политзаключённых, осуждённых Особым совещанием, а так же осуждённых по пятьдесят восьмой статье со сроком до пяти лет. Полдежащих освобождению построили перед вахтой жилой зоны, начальник в проникновенной речи призвал не таить зла на Советскую власть. После речи стал выкликать фамилии по формулярам. Когда дошёл до буквы «я», один формуляр отложил не зачитывая.

Говорили, что тела не было возможности разделить, потому обоих захоронили на лагерном кладбище. Ещё говорили, что родители Елены Шатиловой и Льва Янкина просили о выдаче их тел для перезахоронения, но инструкция о секретности в отношении умерших в лагерях оставалась в действии, даже высокое начальство затруднялось, чем-нибудь помочь.

Опасения Воскобойникова о будущем оказались напрасными, со временем всё утряслось. Если кто, не дай Бог, через пяток лет попадал в Серый дом, то мог видеть Воскобойникова в погонах майора за тем же столом, в том же кабинете, куда когда-то он приводил Леночку.

Меньше повезло Лукашову. После расформирования политических лагерей, он работал на стройке каменщиком, под началом прораба, бывшего заключённого. Лукашов не жалуется. Бывший зек зла не таил, отличал за старательность.

Дима – позже его стало неудобно называть Димой – Дмитрий Сергеевич вторым браком удачно женился в Москву. В том браке счастлив, и достиг вершин в своём министерстве. Дмитрий Сергеевич покровительствует тем, с кем когда-то работал на стройках, многих из них перетащил в центр. Подчинённым любит приводить примеры из собственной практики строительства химкомбината.

Однажды, на многолюдном совещании, друг убиенного видел Дмитрия Сергеевича, восшедшим на трибуну. С трибуны он окинул зал взглядом, скользнул глазами и по нему, но конечно, не узнал.

Речь была деловой.

Вместо послесловия к повести. ЛЮДИ ИВДЕЛЬЛАГА

34

Вместо послесловия к повести

ЛЮДИ ИВДЕЛЬЛАГА

«Все время лился взятый сгоряча,

из лесов сражений,

поток бандеровцев»

А. Солженицын,

«Архипела ГУЛАГ»

Этап

Экспроприация Советами имущества третьего рейха не обошла и тюрьмы. В руинах разгромленной Германии тюрьма в городе Торгау досталась победителям целой. Заменили лишь гитлеровскую охрану не менее опытной сталинской. Летом сорок седьмого года английские военные передали меня с рук на руки советским, и попал я в эту тюрьму, к удивлению, в большую светлую камеру, в меру заполненную странными заключенными. К тем заключённым само начальство ещё не знало, как относится - это были пожилые эмигранты послереволюционной волны, которые сами пожелали вернуться на родину победительницу. Победа над Гитлером затмила им страх в терроре революции. В той камере относительно прочих лучше кормили, позволяли курить, если были сигареты, и даже не отобрали личные вещи, лучшие из них доставались охране в обмен на табак и продукты. Я тоже выменял часы «Лонжин» в золотом корпусе на дюжину пачек немецких сигарет, начинённых мало похожей на табак травой, с добавлением какого-то количества хлебных паек. Скоро эта сделка определилась удачей, в этапе после минской пересылки зеков размешали в вагонах с блатными, они отобрали всё, что можно было обменять у конвоя на продовольствие для себя. Обмен происходил через небольшое отверстие в полу для естественных надобностей, в ту дыру не все и не всегда попадали. Почему бывшие вояки безропотно покорялись кучке блатых мне непонятно по сею пору, как и то, что я оказался в той особенной камере. Возможно, считали, что не врага им англичане не выдали бы, а враг врага - друг. Причину выдачи английский следователь объяснил без намёков. «Если бы ты не был глупым, - сказал мне следователь, - то не говорил бы, что собрался в Палестину, где и без тебя евреи нам досаждают». Как бы там ни было, Советам не долго пришлось со мной разбираться, вскоре я оказался в подвале Потсдамского СМЕРШа, откуда уже осуждённого трибуналом вернули в ту же тюрьму Торгау, но в камеру, где прежняя вспоминалась курортом. За день до этапа меня перевели в подвальное помещение тюрьмы, где собирали этапируемых. Подвал уже был заполнили настолько, что в нём было место для того, чтоб сидеть на полу меж колен сидящего сзади, при том, что кто-то сидел меж твоих колен. На том «вокзале» охране приходилось время от времени всовывать в дверное окошко горящую свечу для проверки наличия кислорода в воздухе. По недостатку кислорода свеча гасла, и охранники нагоняли воздух из коридора, мотая дверью, словно мехом при горне. К счастью мне «посчастливилось» провести там одну ночь, в то время, как из других камер некоторым выпало и две, и три ночи - начальство загодя собирало этап. Никто из нас тогда не знал, что и такое дело, как этап из переполненной тюрьмы в лагеря регулируется самой Москвой. Более, чем через полсотни лет, мой друг и односеделец Яша Шепетинский побывал в тюрьме Торгау, давно переданной германским властям. Яша имел хорошие связи в Германии, он завязал их, когда был приглашён немецким следствием на опознание одного

35

гитлеровского изувера. Яшу, как особого туриста, тепло встретило местное начальство, позволило заглянуть в камеру, где некогда сидел, и даже предложили порыться в тюремном архиве, брошенном русскими, как не представляющем продажной ценности. Копаясь в бумагах, Яша набрёл на документ, имеющий прямое отношение к нему и ко мне. Вот этот документ:

Принято по «ВЧ»

Берлин

Товарищу Серову

На N 0012/c

Подлежащих отправке 2050 осуждённых из Торгау прошу направить в нижеследующие лагеря:

1. Осуждённых за воинские бытовые преступления 1483 человека годных к физическому труду в МВД N830 на станцию Катки, Казанской железной дороги.

2. Осуждённых за к/р преступления 417 человек, а так же всех бандитов, беглецов из мест заключения, перебежчиков границы и других заключённых за особо опасные преступления, годных к физическому труду в Ивдельлаг на станцию Ивдель Свердловской дороги.

3. Всех остальных, непригодных к физическому труду в Карлаг на станцию Карабас, Карагандинской железной дороги.

4. Об отправке эшелонов и количестве отправленных прошу сообщить для подготовки к приёму в перевалочные пункты.

И.О. НАЧАЛЬНИКА ГУЛАГА

Генерал-майор (ДОБРЫНИН)

Передала Кадыкова

Прияла Капкевич 30. 1.47 13.00

Вот по второму пункту этого распоряжения самого и. о. начальника ГУЛАГа, я как перебежчик границы и особо опасный к.р. преступник годный к физическому труду 8 февраля сорок седьмого года загудел в лесоповальный Ивдельлаг. А поездка туда длилась полтора месяца, и каждый день, за исключением нескольких в минской пересылке, проводилась проверка полсотни зеков в вагонах. Это действо происходило так: На какой-то остановке вдруг с визгом и грохотом открывалась вагонная дверь, с криком «переходи на правую сторону без последнего!» внутрь врывались охранники, один из них держал большой деревянный молоток на длинной рукояти. Снаружи другие охранники такими же молотками грохотали по стенкам вагона, проверяя их целость. В том адском грохоте зекам следовал приказ: «Перебегать по одному налево! Быстрей! Быстрей!» Со счётом каждый перебегающий получал размашистый удар по спине молотком, бьющий был так натренирован, что мне ни разу за полтора месяца не удалось перебежать со скоростью опережающей удар. Получил сполна. К чести того битюга-умельца надо сказать, что не слышно было, чтоб кого-то изувечил. Обходились синяками.

Вот я кое-что из того, что описал в повести, здесь повторяю, но делаю это для того, чтоб знали – ничего не выдумал. Всё - правда. Добавлю, что этап был долгим трудным, голодным. После минской пересылки, где размешали с блатными, они даже воду, что давали на день, забирали к себе на верхние нары. Остальные лизали наледь с вагонных болтов.

36

Остаётся добавить, что истинным бежавшим из эшелона (часть повести «Побег») был мой будущий друг Яков Шепетинский. Этот случай я описал до встречи с ним в Израиле, как представлял его со слов зеков, которые тоже были о том наслышаны. Находился я в другом вагоне, слышал стрельбу, потом была долгая остановка в заснеженном поле с неоднократным пересчётом зеков всю ночь, а уже засветло охрана открыла двери вагона, и мы увидели приподнятого охранниками с земли зека с кровавой маской вместо лица. Один из державших его для наглядности поднял за подбородок бессильно опущенную голову, и прорычал: «Смотрите, суки! Так будет с каждым, кто задумал побег!» Точно, как Яша осуществил этот неудачный побег, и многое другое из его судьбы партизана и сидельца германских и советских мест заключения можно прочитать в книге «Приговор». (Яков Шепетинский. Тель-Авив. 2002.) Книга вышла на русском, немецком, иврите и английском языках.

До конца сороковых годов в лагерях ГУЛАГа «контрики» и «бытовики» содержались вместе. Вероятно, на определенном этапе власть хотела показать, что у неё нет противников, одни уголовные преступники. Не удостоенные судами и тройками «вышки», расстрела, отбывали свой срок в лагерях общего назначения, не разделённых и по признаку пола. По каким соображениям в те времена не отделяли даже заключенных женщин определить трудно. Может быть, в порядке женского равноправия. Вероятней, что по лености высокого начальства, ему проще было числить всех зеков в общей таблице. Женщины находились в одной зоне с мужчинами в отдельных бараках. Наиболее привлекательные из них были как бы дополнительной льготой для лагерной обслуги, «придурков», а прочие бывали и в смешанных рабочих бригадах. Увы, в те годы в лагерях по лагерной поговорке «сотни плакали, а один смеялся», тем сотням было не до любви. Смертный голод стер влечение полов напрочь, женщины работяги не отличались от работяг мужчин даже по виду. Как я уже описал в повести, при распиле сваленных стволов зечка и напарник поочерёдно писали в распил для облегчения хода двуручной пилы, когда её заклинивало. Посмотреть бы на эти измученные голодом и непосильным трудом подобия людей в морозном лесу со стороны. Да что смотреть на других, хотелось бы мне сытому посмотреть на себя там в японской шапке с оторванным наушником, марлевом бушлате, в бахилах и лаптях. И про собачника Соловьёва с наручниками за проданную шинель я не выдумал, в подтверждение шрамы на моих руках. Этому извергу, по не избытой ненависти, я даже подлинную фамилию сохранил. И был я тогда тонкий, звонкий и прозрачный, по лагерному определению доходяг.

До большого набора так называемых «бандеровцев» из западных областей Украины, «лесных братьев» из Прибалтики, в лагерях преобладали бытовики, осуждённые, как говорилось, «за колоски», то есть, за мелкие кражи с колхозных полей, предприятий и госучреждений. Чаще прочих сроков им «отваливали» по восемь лет лагерей, вероятно, по созвучию со статьёй, по которой судили. Статья называлась «от седьмого восьмого, тридцать восьмого» по времени указа введения. Эти, с позволения сказать, воры с некоторым количеством настоящих воров, кому лагерь «дом родной», сук, тех же воров, презревших воровской закон не работать ни на каких работах, относились к бытовикам. Власть определяла их «социально близкими», они освобождались по концу сроков, а контриков, в лучшем исходе, отправляли на поселения «в места отдалённые» или оставляли при Ивдельлаге, он и был таким местом. Но чаще по концу первого срока контрики получали извещение о втором сроке. Разделение заключённых на бытовиков и контриков было, так сказать, государственным. Существовало ещё и внутрилагерное разделение. Воры в законе и суки - «блатные», они кроваво враждовали между собой, а бытовиков числили в фраерах-мужиках, обязанных за них «горбить», и их обслуживать. Администрации

37

положено было считать контриков «особо опасными против государства» преступниками, вовсе бесправными париями, у блатных же пользовались уважением, по крайней мере те, кто умел «тискать романы» (с ударением на «о») и те, кто выбился в «придурки». Уничижительной кличкой «придурки» обозначалась внутрилагерная обслуга быта и производства – вместе с ворами и суками они были лагерной аристократией, которой по чину «ломалась» пайка-горбушка с баландой гуще, или даже то и другое «от пуза», то есть, сколько хотели. Нужда производства в специалистах заставляла начальство закрывать глаза на идеологические установки, и хотя заместитель начальника лагеря по режиму орал контрикам: «плевать на вашу работу – мне нужны ваши муки», заместитель того же начальника по производству не мог обойтись без умелых и грамотных. Вот и мне повезло после нескольких лет на повале леса. К тому времени я успел «дойти» от первой категории (спил дерева с корня ручной лучковой пилой), через категорию вторую (разделка ствола двуручной пилой), третью (обрубка сучьев) - до третей индивидуальный труд (кострожёг). Дальше была только четвертая инвалидная категория, близкая к бирке к ноге «духарика»-мертвеца. Степень «доходиловки», категория, определялась вольным врачом, по лагерному «лепилой», простейшим способом. Раз или два в году перед лепилой следовало спустить штаны, щипком того, что осталось от ягодицы, он назначал категорию.

Спасение выпало неожиданно и не было ему соизмеримого счастья - стал «придурком». Случилось это так: один из лагерных пунктов начальство решило укрупнить, туда погнали этап, я попал в него, как сбагриваемый «доходяга», выработавший рабочий ресурс. С прибытием к воротам того лагпунка, к этапу вывели нарядчика и нормировщика для отбора заключённых нужных профессий. На вопросы нарядчика, кто был, столяром, портным, слесарем трудно было сосчитать поднятые руки. По лагерной поговорке «умри ты сегодня, а я завтра» – когда ещё узнают, что ни одной из названных специальностей не владеет. День же «канта» (не работы) – год жизни» по лагерной мудрости. Пока нарядчик разбирался с армией столяров, плотников и портных, нормировщик, высокий «бацыльный» (через «ы» с ударением), то есть, нехудой человек, вынул из кармана логарифмическую линейку. Вынул он логарифмическую линейку с вопросом, кто на такой штуке умеет считать, В отличие от рубанка, швейной машинки и зубила с молотком, инструмент проверки налицо – конкурента мне не нашлось. Вечером того дня, нормировщик, русский человек с польской фамилией Скалдыцкий, привёл меня к рабочему месту в небольшую выгороженную в углу барака конуру, посадил перед столом, на нём высилась изрядная горка нарядов, и сказал: «К утру по каждому нужно вычислить процент выработки. Если ошибёшься, бригаде недодадут пайку, тебя убьют. Может быть, только искалечат». С тем ушёл спать. Я знал - сказано не для красного словца.

Скалдыцкий

Скалдыцкий «повторник» - сидел вторично. Первый раз посадили, когда был ещё студентом Петербургского университета, в относительно либеральные двадцатые годы. Получил пять лет Соловецких лагерей. По его словам тот срок он отсидел за восторг от освобождения из ЧеКа любимого профессора. Профессора отпустили вскоре после ареста. Студенты наняли лихача-извозчика и с букетом цветов помчались на квартиру поздравлять счастливца. «Чёрт меня дёрнул толкнуть там речь», - рассказывал Скалдыцкий. На Соловках ему довелось быть свидетелем становления советских лагерей. Возможно, он находился в особых условиях по несовершеннолетию, распространялись ли такие условия на всех, не говорил, но признанные политическими заключёнными ещё пользовались преимуществами

38

перед прочими. Организация лагеря отличалась от лагерей «построенного социализма в отдельно взятой стране». Вместо рабочих бригад были отделения, взводы и роты. Как в армии. С побудкой поднимался флаг на шесте, и был свой Соловецкий гимн. Вот первый куплет, дальше не помню:

Край наш, наш Соловецкий,

Ты для каэров и шпаны любимый край.

Нежно с улыбкой детской

На работу, на работу поспевай.

Каэры, «политики» имели льготы в части питания и литературы. Обращались к ним на «вы», что не мешало расстрелам по каким-то заглазным приговорам бывших офицеров Белой армии. После освобождения обратно в университет Скалдыцкого не приняли, то ли из-за сидения, то ли потому, что не вышел происхождением. «Смотрите, - жаловался он, – как только сходит снег, я намерено хожу босиком, а меня всё упрекают буржуазным видом». Спокойствие в любых обстоятельствах, вальяжная манера разговора с непременным юморком, даже особая манера материться при необходимости, уличали в нём интеллигента не первого поколения. Повторно Скалдыцкого взяли через некоторое время после начала войны. В камеру он вошёл как бывалый зек, вытер подошвы ботинок о брошенное блатными на пол полотенце и тут же ввязался в беседу на военные темы. «Что вы говорите? - отпарировал кому-то. - Германия имеет столько-то запасов нефти, столько-то того, столько-то другого». Следующим днём его привели на допрос, следователь вынул из двери тяжёлую ручку, покрутил её перед его носом и прошипел: «Ну-ка, бля, рассказывай о своей связи с германским генеральным штабом». Бывалый человек от следователей ожидал чего угодно, но этот вопрос поставил в тупик. Били, пока следователь не спросил, откуда он знает всю эту цифирь. «Откройте журнал «Техника молодёжи» номер такой-то», - ответил, выплюнув в ладонь выбитый зуб.

Тем временем немцы приблизились к местам, где он сидел неподалеку от Ленинграда. В один из дней часть заключённых выдернули из камер, каждому без суда и следствия объявили статью и срок, этапом повезли в лесоповальный Ивдельлаг. Возможно, в страхе оказаться в геманском плену, сведущие в деле посадок люди успели удрать, и статью со сроком Скалдыцкому выписал какой-нибудь писарь. Так это или иначе, получилось, что Скалдыцкий осуждён по заглавию к разделу уголовного кодекса «Особо опасные против государства преступления». Статья пятьдесят восем в его деле была проставлена, но без пункта и санкции к нему. Получилось, что Скалдыцкий совершил все преступления раздела, включая потиворечащие друг другу. То есть, он изменил родине, как гражданское, так и военное лицо одновременно (пункты 1а и 1Б). Он же шпион (пункт 6), антисоветский агитатор (пункт 10), террорист (забыл пункт за давностью лет), и саботажник социалистического строительства (пункт14). Член антисоветской организации (пункт 11) и прочее, и прочее. Но и подобному универсалу контрреволюции должны были бы перечислить все причитающиеся пункты со сроками наказания. Нужно сказать, что неудобства от утраты тех пунктов были не очень обременительны. Если есть зеки с определением «лицо склонное к контрреволюции», так может быть некто с заглавием статьи в кодексе. Но администрация привыкла к тому, что к номеру статьи, если он присвоен, должен быть и пункт. Пару раз в году в лагерях проводилась так называемая инвентаризация. Заключённых выгоняли из бараков, начальник учётно-распределительной части (УРЧ) выкрикивал фамилию по формуляру, а заключённый должен был чётко отрапортовать имя отчество, статью, пункт и срок. Когда дело доходило до Скалдыцкого, он отвечал:

39

-Анатолий Иванович. Статья пятьдесят восемь, срок десять лет.

Вопрос:

-Пункт?

-Пункта нет.

-Как это нет?

-Вот и я жалуюсь

-Отходи в сторону.

Не более, чем дважды в году ему приходилось стоять в стороне пару часов, пока пропустят зеков с началом фамилий от буквы «с» до «я», после чего разбираются с прочими. Эти не такое обстоятельство Скалдыцкий превратил в долгосрочное развлечение придурков – вслух зачитывал свои жалобы под общий хохот. «Я понимаю, что в спешке эвакуации были возможны ошибки, - писал Скалдыцкий в адреса от прокурора лагеря до председателя Верховного Совета, обещая жаловаться и самому генеральному секретарю. «Ошибку необходимо исправить, поскольку она вызывает потерю моего и администрации лагеря рабочего времени». Далее следовало исчисление потерь рабочего времени по годам в часах и минутах с перерасчётом в рубли и копейки. В заключении он соглашался на любой пункт статьи пятьдесят восемь по выбору рассматривающих жалобу. Всем было известно, что жалобы любого рода не идут далее оперуполномоченного центрального лагпункта Ивдельлага, и на них приходит один и тот же никем не подписанный ответ: «оснований для пересмотра дела не усмотрено». Некто написал просьбу о переводе с общих работ на должность повара, и бросил её в специальный ящик на двери УРЧа. Ответ был тот же, «оснований для пересмотра дела не усмотрено». Смехотворность такой просьбы в лагере, где сварена и съедена вся трава, оценит лишь сидевший в те времена. Так развлекались придурки, можно сказать, пировавшие во время чумы. Правда, пир был баландогорбушечным.. Прочим было не до шуток. В сорок седьмом, сорок восьмом годах не редко после развода на работу дневальные впрягались в телегу отвезить на вахту за ночь умерших. Мёрли зеки в возрасте за сорок, мёрли и те, кто ужу не мог просто съесть свою пайку хлеба, испечённого неизвестно из чего, а варил её с чем ни попадя. Везли и убитых ночами блатными, проигранных в карты, в результате взаимной вражды воров и сук, по прочим, известным лишь убийцам делам. Бывало, убийца объявлялся сам в охоте к перемене мест отсидки. В общем, везли дневальные на вахту трупы на списание из живых в «духарики. Списание происходило простым способом. Чтоб убедиться, что представлен труп, охранник прокалывал живот штыком, говорят, в иных местах били кувалдой по черепку. Так или иначе, притворяйся – не притворяйся, под акт о смерти подгонят

Евселович

В выделённом углу придурошного барака АТП (административно-технический персонал) третьим, со мной и Скалдыцким, обитал секретарь начальника лагпункта, Семён Евсеевич Евселович. Начальника лагпункта, капитана Воронцова, по концу войны списали из армии ввиду полной непригодности к чему бы то ни было. Неизвестные зекам обстоятельства привели его в ГУЛАГ. Из-за безграмотности и непомерного потребления спиртного от него невозможно было получить внятный ответ ни на какой вопрос. Трактовка воли сего начальника по вопросам обыденных дел зеков постепенно перешла к секретарю Евселовичу. Скажем, является бригадир с жалобой на применение непосильной нормы выработки из-за мелколесной делянки. Начальник на заявлении ставит закорючку, которую

40

истолковать может только Евселович. Он и будет утрясать вопрос с вольным начальником производства. Бывало, кто-то пытался сам выяснить у Воронцова, что обозначала его закорючка-резолюция, вьедливый зек вылетал из кабинета без оглядки.

Евселович, как и Скалдыцкий, сел с началом войны, ко времени нашего знакомства уже был тёртым лагерником и, как прочие, не чурался мата, а мат у него получался с интеллигентским налётом. В нечастые нерабочие воскресенья многочисленные попрошайки и желающие обменять недельную ложку неочищенного рыжего сахара на хлеб надоедали обитателям барака АТП. Когда у Евселовича иссякало терпение, он снимал с носа пенсне и давал указание дневальному: «Ну-ка факни его мокрым коком по затылку!» Заметил, перед тем, как выругаться пенсне неприменно снималось. Видимо, считал, что пенсне и мат даже английский несовместимы.

Мы жили бок о бок не один год, воспоминания о человеке, настовлявшим меня лагерной этике, требуют воспроизвести его внешность. Но по прошествии не одного десятка лет представление клеит на его лицо острую бородку с усами а-ля Троцкий, которые в лагере не возможно было иметь. Я не представляю себе Евселовича без тех атрибутов интеллигента начала двадцатого века. В действительности его лицо, как у всех в лагере было обрамлено проросшей щетиной, которую в нечастый банный день стригли машинкой. Как и полагается интеллигенту, он не отличался богатырским телосложением, только сквозь стёкла неизменного пенсне смотрели пронзительные глаза, точно оценивающие каждого с первого взгляда. Таким был Семён Евсеевич Евселович, которому так подошла бы острая бородка с усами а-ля Троцкий, что без них немогу себе его представить. Пенсне Евселовича - отдельная тема, она связанна с другим персонажем и последует ниже. Сначала история за что и как его посадили. На воле Евселович был известным адвокатом в столице Сибири Новосибирске. В том городе, как и везде в Союзе, в тридцать седьмом году сажали многих. В числе арестованных был некий директор завода, его красавицу жену, предмет восхищения знати города, в силу каких-то хитросплетений не посадили, как ЧСКР, что означает член семьи контрреволюционера. К обожателям этой дамы принадлежал и известный адвокат. Лаврентий Павлович Берия с восшествием на ГУЛАГовский Олимп допустил некоторый откат, кое-кто из сидельцев расстрелянного Ежова вернулся в город. Сеё первое и последнее в сталинские времена благодеяние не затронуло мужа красавицы. И вот она при всём своём великолепии явилась к Евселовичу и молвила: «я готова отдать всё, чем ещё располагаю за попытку освободить мужа». Располагала же она после конфискации имущества только собственной фигурой, правда, такой фигурой обладала не всякая женщина. По словам Евсиловича фигура состояла из двух частей соединённых осиной талией и была увенчана головкой в гриве пепельных волос. Волосы обрамляли лицо достойное кисти художника способного передать на холсте томные глаза, что обещали. Все эти прелести покоилось на точёных ногах. Так описывал её Евселович в минуты вдохновения. Ему бы тут же востребовать часть вознаграждения авансом, что в юридических услугах дело обычное. Но порядочный человек не станет хватать женщину в слезах, даже если она столь привлекательна. Награду он отложил до благополучного исхода дела, в чём мало сомневался. Знал дело директора и считал, что во время отката опровергнуть абсурдное обвинение не составит труда. Красавица была поднята с колен и обнадёженная отправлена во свояси, а Евселович, вопреки своей твёрдой установке не встревать в политические дела без приглашения НКВД, помчался в Москву на собственные средства. Там с помощью бывшего сокурсника по институту, пробился к большому начальнику, который по рекомендации отнёсся к нему весьма благожелательно. Начальник затребовал дело бывшего

41

директора, оно тут же легло на его стол. Полистал начальник дело, по мере листания благожелательность с его лица сникала. Захлопнув папку, он сухо сказал: «Возвращайтесь к себе, не думаю, что по этому делу можно ожидать положительного решения». В кулуарах дома напротив памятника Дзержинскому, опять же с помощью бывшего сокурсника, Евселович выяснил: действительно, ожидать нечего. Откат относился к некоторым ещё живым, но кто уже расстрелян, тот так и останется врагом народа, ибо партия не ошибается, когда ошибку исправить нельзя. По поводу расстрелянного жаловаться можно только только царю небесному, к нему атеист адвокат доступа не имел. Что тут поделаешь? В конце концов, и страшного – ничего. Ну, напрасная командировка без командировочных – всё. Не тут–то было, Видимо, начальник Новосибирского НКВД получил за Евселовича «втык» из Москвы. Возможно, тот, которого Евселович в Москве поставил в неловкое положение, накричал на новосибирского подчинённого: «Что это у тебя за бардак? Кому ни лень суются со всякими просьбами!» Короче говоря, по возвращению Евселович был вызван в кабинет, где новосибирский начальник процедил ему сквозь зубы несколько матерных фраз без англицизмов. Последняя фраза была: «Я тебе, бля, это припомню!» И припомнил. С началом войны Евселович стал японским шпионом. Якобы единственный радиотехник в Новосибирске чинил ему приёмник, он же чинил и кому-то из представителей японской миссии, вроде бы на самом деле являясь шпионским связным. Интересно, что радиотехник-связной, центральная фигура в деле Евселовича, не сел. Видимо, город нуждался в его редкой в то время профессии. Евселович же отправился в лагеря, как японский шпион по статье 58-6 с червонцем сроку и пятью годами «по рогам» - поражение в правах. Взяли его на выходе из ресторана в дни, когда ещё не были введены продовольственные карточки. За ужином Евселович не дожевал гуся, и тот недоглоданый гусь терзал его в голоде общих работ куда больше не полученного вознаграждения от красавицы. Но приоритеты дело наживное, в придурках с прежним восхищением вспоминал даму, от которой не вкусил, а гусь вспоминался лишь к баланде, когда хотелось сдобрить её юмором.

Шестёрка Шкода

Шестёрки – нечто вроде пионерии для кандидатов в воры. Впрочем, это обозначение применялось в более широком смысле. Шестерить, значило и прислуживать начальству, всякому влиятельному человеку. Но Шкода был прямым кандидатом в воры. Собственно говоря, в человеческом понимании он давно был вором, с малолетсва воровал на воле, но по возрасту в «закон» не подходил. Ивдельлаг как будто бы не предназначался малолеткам, следовательно Шкоде было не меньше восемнадцати. Значит, малолетним он был только с виду.. Короче говоря, низкорослый с лукавым мальчишеским лицом, Шкода выглядел пацаном лет пятнадцати. На воле его обучили делу щипача – карманника и в том деле он явно преуспел. Шкода был вездесущ, казалось, его можно видеть зыркающим по сторонам в разных местах одновременно. «Работал» он и с применением специальных орудий жульнического труда. На пример, был у него котелок с крышкой без дна. С тем котелком выходил к любителям варки хлебной пайки и просил местечка у костерка, после чего надо было суметь отвлечь хозяина от его варева на мгновенье. Для того был напарник, который подходил вроде постороннего с каким-нибудь вопросом. Мгновения хватало, чтоб накрыть чужое варево «инструментом» закрыть крышкой и затем выразить потерпевшему

42

соболезнование по поводу утраты. «Здесь за пайкой надо смотреть, - назидательно говорил Шкода. – Вот отвернулся, и твой котелок сперли, а мой остался». На счёт слова «сперли», нужно понимать, что им заменено словцо, которое может ввести редактора в затруднительное положение. Другой приём: Шкода являлся в барак менаять вроде бы непочатую банку консервированой рыбы в томате на пайку хлеба. Банка была совершенно целой и с весом. Неравноценный обмен объяснял тем, что получил «кешер» (посылку), консервов у него много, а хлеба нет. Как в целой банке оказывался песок, вместо объявленного на этикетке содержимого, знал только Шкода. На вид банка была безукоризненной. Все эти делишки не по специальности в лагере приносили редкие дивиденды. Обмануть можно только новичков, а этапы с ними не каждый день. Да и специальность щипача мало что давала, зекам в карманах нечего было держать». Пришлось Шкоде специализироваться на пенсне Евселовича. Нужно сказать, что в обиходе Евселович был человеком рассеяным, он и без Шкоды бывало искал своё пенсне чуть ли не имея его на носу. Шкода же или кто-нибудь из его подручных неутомимо за ним следили. Если в розыске ни моя, ни Скалдыцкого помощь не помагала, можно было не сомневаться, к раздаче хлеба объявится Шкода: «Дядь Семён, я нашёл ваши очки за пайку». Были случаи, когда он выпрашивал пайку в счёт будущей находки. Бывало, что и Евселович брал отсрочку оплаты. Их дела шли на взаимном доверии.

Иван Стругов

Читая эти истории с «легкого пера», читатель может вообразить, что жизнь в сталинских лагерях была разлюли-малина. Напоминаю, описан баландно-хлебный пир лагерных аристократов за счёт массы умирающих с голоду. В подтверждения приведу слова повара того отдалённого лесоповального лагпункта, с подходящим названием Полуношное. Отдалённым этот лагпункт был, если считать центром затерянный в северной тайге посёлок Ивдель. Кавказец повар Сулейман так оценивал обстановку с питанием среди тех, которым доверял: «Если я вылью масло в котёл, из расчёта два грамма на человека в день, никто его не заметит, скажут сожрали сами повара. Придут воры или суки меня убивать. Может быть, начальство за то, что ему не досталось, успеет выгнать, так и выгнанному припомнят. И на другом лагпункте тоже припомнят, воры пошлют туда ксиву. Жить хочу, кушать хочу. Потому масло дам сильным людям – защитят».

Посмотреть бы на тот лагпункт, к нему не дотянулись провода электричества. В запретной зоне от темна до светла полыхали осветительные костры. Ад кромешный с тенями людей, бродящих в поисках того, чего нет.

Иван Стругов – законный вор. По каким-то причинам воровское толковище разрешило ему числится бригадиром, но всю работу исполнял его помощник с дрыном. Спокойный не оруий, не бьющий, деже без мата в разговоре Стругов присутствовал. На этом спокойном человеке уже числилось две судимости за лагерные трупы – почти не размененная

43

четвертная сроку. И было его присутствие благом для вверенной ему бригады – такой бригадир гарант дополнительной пайки в сто грамм хлеба за якобы перевыполненые нормы выработки. Попробуй перевыполнение не насчитать. Был он плотно сбитым человеком лет под тридцать, который ощущал авторитет располагающего жизнью и смертью прочих, и как царёк тот авторитет иногда подкреплял специфической справедливостью воровсого закона. Бывало, откликался на мелкие просьбы зеков-мужиков, бывало, подкармливал доходяг. Кто не знал, что на нём висит, не поверил бы, что спокойный Ваня Стругов может изрубить человека топором, как коровью тушу. Приёмщиком выработки на лагпункте был тоже крупного сложения немец-бытовик. Иван Стругов жил с ним в ладах, часто покуривали вместе за спокойной беседой, но никогда вместе не ели, не чифирили - вору в законе есть с фраерами нельзя. У приёмщика срок подходил к концу. Перед освобождением ему придётся передавать наличность делового леса по акту. Недостача – новый срок. В последний месяц он старался свести сальдо, ему в том помогали, напиливали коротыши с концов деловой древесины, коротыши вставят в торцы штабелей для счёта, как за целый деловой ствол. Но недостача, видимо, была слишком велика, пришлось жать бригады. В каждой бригаде два-три неработающих вора без дополнительной пайки хлеба. Только бригада Ивана Стругова по-прежнему получала, но это не помогло. Возможно, были какие-то иные причины не выпускать этого человека на волю, известные только воровскому толковищу, толковище решило – карта выпала Стругову. Дело произошло на глазах многих, на моих глазах в том числе. Минуту перед тем обоих можно было видеть в открытую дверь выгороженной кабинки в бараке. Поыхивали дымком самокруток. Вдруг немец-приёмщик пулей вылетел из кабинки, за ним бежал Иван с топором. Спасся бы немец, если б добежал до вахты, входную дверь барака прикрывал шестёрка Попугайчик. Пока отталкивал, Стругов настиг. Голова немца превратилась в кровавое месиво - после фронта, первое убийство на моих глазах. Будет ещё. Тем же днём Стругова на подводе повезли на центральный лагерный пункт. В подводе посадили «на комора». Раздели до гола и связали за спиной руки. Кто может вообразить тучи таёжных комаров-вампиров, тот поймёт счёт Стругова тридцати километров до Ивделя. Но это отсебятина начальства, которому убитый чем-то был дорог. Другим за лагерное убийство и того не полагалось. Мелочь. Незасчёт отсиженного к четвертной.

***

Видать, когда-то, после сорок восьмого года, умница Лаврентий Палыч, запершись в кабинете на Лубянке, прикинул задачки Хозяина по освоению пустынных холодных окраин империи. Предназначенная тому лагерная сила прямо по Марксу эффективной не была. Картина получалась печальная, на все задумки хозяина земли советской зеков явно не хватало, а новый набор в лагеря на тот год не планировался. Это же не с кондачка - взял да набрал. Нужно назначить главарей заговора, арестовать, судить – сценарий с режесурой, с репетициями, чтоб без задоринки. Потом разнорядки по областям страны. Да пока ещё соберут, пока отправят. Короче, необходимо изыскивать внутренний резерв повышения производительности труда. Не напрасно заперся в кабинете Палыч, к Хозяину пошёл с мотивированными мероприятиями. Например, молодые здоровые зечки отлынивают от

44

работы по беременности. Разве удержишь в зоне при мужиках? Не работают, пока кормят грудью, да ещё для того им специальные условия. Зечек от зеков отделить, тогда и охране не будет на кого вину перекидывать. Это для начала. Второе. Хозяин в щедроте душевной решил, что в разрушенной войной стране лучше заставить работать, чем тратить на расстрел девять грамм. Смертную казнь отменили, в обмен на четвертную срока вместо прежнего предела в десять лет. Непродуманный шаг. Пошла убыль рабочей силы от рук бандитов. Кому малости отсиженного от большого срока не жалко при охоте к перемене мест или в тёплую тюрьму на следствие в зиму, тот убивает кого ни попадя и сам о себе докладывает. Отменить этот вредный закон, вышку вернуть, четвертную срока оставить. Умно? Ничего не скажешь, знает Лаврентий Палыч лагерную жизнь. Он, за какое дело не возьмётся – всё до тонкости. Но это ещё и не всё. Грядет главная лагерная реформа. Палыч, и страну реформировал бы, но на то есть Хозяин. Хозяин знает, если кого он в контрики определил, тот посаженный контриком и стал. Опять же, всякие бандеры из западно-украинских мест, прибалты. Ещё, кто тех бандер и прибалтов с оружием в руках прятал, поил-кормил – в общем, не малая часть из Западной Украины и Прибалтийских стран. Всем этим и тем, кого сам Хозяин в контрики определил, всей пятьдесят восьмой статье послабления опасны. Хозяин не дурак, он всё на себя прикидывает. Ну, упаси Бог, сделал бы его контриком Палыч, разве и он не таил бы обиду на власть? То-то. И эту хозяйскую черту Палыч учёл в проекте лагерной реформы. Контриков собрать в отдельные Особые лагеря, как бы для установления режима покруче. Ну, там бараки на ночь запирать. Какая разница человеку, который спит, заперт он или нет? Говорят, что номера зекам-контрикам на грудь, спину, над коленом и на шапку сам Виссарионыч добавил к бериевскому проэкту. С номерами или без, Палыч получит ударную рабочую силу для комсомольских строек, работать которой без блатных никто не будет мешать. Вот ведь парадокс. Казалось, именно эти, на власть обиженные, должны филонить, а они работяги. Привыкли ишачить - иначе не могут.

Началось. Женские бараки сначала отделили забором. Ну, забор для зеков, что слону дробина. С одного края ставили, с другого разбирали. Тогда забор двойной с овчаркой в середине. Овчарка скалилась до темна – тем же вечером отравили. Тогда вышки поставили с часовыми и объявили огневой запретной зоной – не попрыгаешь. В первый день женщины забастовали, на работу не вышли. Собрали их жучки-воровки, из сытых, у вахты, откуда развод на работы. Орали жучки начальнику: «Начальник! Работать не пойдём! Кто нас … того… будет? Ты, что ли?» Конечно, не «того» они орали – напрямую, но я не стану тем прямым словом барышень-читательниц в краску вгонять, хотя и модно сейчас. С тем малым бунтом справились.

Следующим делом стали собирать воров на штрафные лагерные пункты. Ворам по их закону работать в лагерях нельзя под страхом «ссучивания», то есть лишения воровской масти и угрозой ножа. До бериевских реформ лагпункты во всех лагерях разделялись на те, где верховодили воры и те, где верховодили суки. Когда этап подводили к вахте, первым делом те и другие справлялись, чей лагпункт. Если «масть» не подходила, внутрь не шли, и начальство во избежание поножовщины требование удовлетворяло. С другой стороны, особенно допекавшим, грозили отправить «на чужой» лагпункт. По бериевской реформе воров и их заметных «шестёрок» собирали на этап жёстко, противились они. Без мужиков-фраеров – от кого пожива? Будут пауками в банке. В Ивдельлаге при сборе воров на этап

45

какой-то шестерик прибил гвоздями мошонку к тумбочке. Надзиратель побежал к начальству запрашивать, как быть? И получил приказ отправить вместе с тумбочкой. Остались суки без воров, пайка мужицкая от того не прибавилась. Но это уже контриков не колышит, их самих начали свозить в те самые Особые лагеря ужесточённого режима. Два письма в год, по отбою бараки на запор с тюремной парашей на ночь. Как в тюрьмах. Ну, и сталинские номера. Стал я номер О-210. Процедура навешивания номеров была такая: В УРЧе (Учётно-распределительная часть) на столе горкой лежали белые латки размером 10 х 5 сантиметров, чёрная мастика, подушечка, печатки букв и цифр. Зеков обязали вырезать дырку в одежде поменьше латки в месте, где эту латку с нанесенным номером пришьёт. Исполнилось это не без кандея для многих. Одни никак не хотели себя нумеровать, другие наоборот, нашили номера на верхнюю одежду сплошь. Ещё начальство желало, чтоб днём по зоне зеки ходили побригадно строем, а не в одиночку куда попало. Из всех этих новшеств внедрилось только запирание бараков на ночь и номера. Два письма в год отправляли по норме, сверх нормы посылали для них «вольняшки». На строительстве без вольных специалистов и шоферов транспорта не обойтись, им нужны разные поделки, а в магазине не купишь. В каком магазине при Сталине видели вы, скажем, оградки для могил на продажу? А люди мрут. Ещё, скажем, шифонер или даже простую тумбочку. Если в магазине, так за взятку или по разнорядке, а в рабочей зоне почти задарма. Сделают, в условленном месте положат – после сьёма зеков выноси. В общем, вбросить на воле письмо в почтовый ящик мало кто отказывал. Ну и бригада в отхожем месте за бараком облегчалась не строем. Не может бригада из-за каждого строем в сортир ходить. Поводили надзиратели бригады в столовую день-два, на том кончилось. Короче, хочешь от зека работы – придётся многим поступиться. Зато лагеря получились наглядным воплощением внедрённого социализма: от каждого по способности – каждому по труду. За перевыполнение норм выработки сто, двести или даже триста граммов хлеба дополнительно. Особо отличившимся, бывало, и кусок морковной запеканки. Социализм, но и с элементами коммунизма, они в масштабе страны и гению революции, товарищу Ленину, не удались. Только мечтал, что когда-нибудь будет, а в лагере - пожалуйста. Никакого денежного оборота. Вот, стали Особые лагеря провозвестниками грядущего счастья на Земле.

Ладно уж. Какой формацией не обзови, польза зекам без воров и сук ощутилась уже в дороге к тем самым Особым лагерям. Сколько каждому причиталось дорожного пайка, столько получил. Пусть за вычетом украденного самим конвем. Конвойная кража не разбой на глазах и от всего эшелона не так уж много. По всей необъятной империи запыхтели паровозы, волокли паровозы телячьи вагоны, опутанные колючей проволокой с часовыми на площадках. В Воркуту, в Тайшет, в Бухту Ванина – ивдельлаговцев повезли в казахские степи к станции Карабас. Помните детское пугало в сказке про Карабаса-Барабаса? Одинокое строение той станции в пересохшей степи подходило для его обиталища. От станции пёхом в колонне по пять километров десять в клубах пыли поднятой сотнями ног. Вот и наше обиталище с названием Песчанлаг. По началу пяток круглых недостроенных бараков-юрт, человек на сто каждый, окружённых ещё не серьёзным забором из колючей проволоки в один ряд. При нас же до запуска этапа внутрь конвой вывел оттуда строителей, таких же зеков, им эта зона была рабочей, а нам будет жилой. В тех юртах-бараках

46

Виссарионыч наверно узрел элемент казахского национализма, через годок их заменят стандартными гулаговскими бараками большей вместимости, интернациональными по форме: что у Гитлера в кацетах, то и в сталинских лагерях. Учились вожди друг у друга. Не стану кривить душой: ни газовых камер, ни виселиц у товарища Сталина не было. Сами помирали от голода в конце сороковых. Потом стало малость легче. Разница у вождей была в задачах. Гитлер в кацетах искоренял – Сталин строил даровой рабочей силой там, где вольный человек и за деньги не станет.

В новом лагере мы услышали и новый ритуал смены часовых: «Пост по охране изменников родины сдал», - орал уходящий. То же «принял» орал заступающий. Это начальство придумало, чтоб придать важность службе охранников. Охраняют, мол, не каких-то воришек-жуликов, мол, доверены им опасные контрреволюционеры, чем охрана должна гордиться. Что орут за зоной – зекам, плюнуть и растереть. Хоть горшком назови, только в печь не ставь. Бандеры с прибалтами, эту родину даже и мачехой не считают, она для них баба Яга. Бандер с прибалтами много. Куда больше исконных подданных царя Иосифа. Что их подавляющее большинство каждый убедился, когда из теплушек выгнали. В теплушках думали, что так получилось только в своём вагоне. Была ли такая же структура во всех Особых лагерях, судить не берусь, на лагерном пункте строителей нового города Чурубай Нура – точно. Можно полагать, что и во всём этом Песчанлаге украинцы с прибалтами преобладали. Случалось, проводили колонны других лагпунктов поблизости – видели. Чем лица бандер отличались от прочих, мне и определить трудно – только отличались. Прибалты отличались зримо, костистостью более заметной при их росте. Держались прибалты и бандеры земляков кучно, мало кто из прибалтов вообще понимал русский язык. В отношении «засилья» вновь присоединённых к советскому народу в Песчанлаге, можно себе представить такой разговор в кабинете Лаврентия Палыча. Начальник Песчанлага сказал: «Задачу поставили мне серьёзную с малым сроком исполнения. Чтоб дать стране карагандинский уголь и урановую руду для бомбы в срок, пришлите работяг контриков. Да не бывших комсомольцев, понаторевших отлынивать от работы». На том, видать, порешили. Был ли, не был такой разговор, мы у Лаврентия Палыча спросить опоздали.

Вот, значит, прибыли в Чурубай-Нуру в таком составе, собранные из разных лагерных пунктов лесоповального, по славе, штрафного Ивдельлага, и тут же бандеры с прибалтийцами забегали по баракам в поисках земляков. Ощутили они силу большинства и не хотели, как в бытовом лагере каждый только за себя, при ворах, сила которых в том, что вместе. То же у сук и так называемых приблатнённых, отличимых от воров тем, что начальство им благоволит. Без тех и других и новые Особые лагеря ещё не обошлись, оказалось, что некоторые контрики в общих лагерях свою статью блатным напуском прикрывали. Но таких была горсть, а бандеры здесь осознали возможность себя защитить. Что в лагерях защищать? Жизнь, она везде жизнь. Какая бы не была. Да и в большой советской зоне не так уж, чтоб очень отличалась от малой зоны лагерной. Даже голод в те годы был везде. Распределение, оно тоже везде и зависит от распределяющего. В лагере его

47

зовут нарядчиком. Нарядчик может послать бригаду на работу полегче, а то ведь есть и каторжная. Бригада может плотить лес для сплава в ледяной воде, может на пилораме сухой работать. Свой повар - баланда со дна, а не поверху водица. Даже у пайки хлеба есть горбушка и серединка сырая. Значит, свой хлеборез в голоде - достижение. Лепило в санчасти – лимит освобождения от работы. Ну, и так далее. Всё это в борьбе за существование, в которой «смерть» не красное словцо. В общих лагерях трупы зарубленных, зарезанных, удавленных в борьбе за лагерные блага составляли не малую часть лагерного кладбища. Вот и в Особый лагерь при большинстве бандер и прибалтов прибыло сколько-то «полусвета» прежних лагерей, иначе «приблатнённых». В общих лагерях вместе с суками это был «актив» лагерного начальства.

Пока зеки нового лагпункта друг к другу присматривались, приблатнённые успели многое к рукам прибрать. Им, не связанным и воровским законом, это просто. Перед начальством били себя в грудь: они в каэрах по ошибке, люди советские и будут стоять против враждебных сил. Лизали начальству зады ещё более, чем в прежних лагерях, потому что чувствовали зыбкость власти малого количества над подавляющим большинством. Чтоб увеличить себе поддержку, эти люди распустили слушок, будто бы бандеры и прибалты всех прочих собираются перерезать, стали собирать в свой барак-юрту кого уговором, кого силой. Атмосфера накалялась, назревало то, что коммунисты называют революционной ситуацией.

У прибалтов с украинцами поначалу были какие-то свои разногласия. Прибалты, народ хуторской, угрюмый, прижимистый, мало приученный к общности. Хуторяне каждый за себя. Поначалу и украинцев, бандер, они причисляли к русским угнетателям, видимо, по языковой близости, но выражаясь в терминах тех же коммунистов, разногласия украинцев и прибалтов не носили непримеримый характер. Через пару недель после прибытия на этот лагерный пункт образовались три группировки. Бандеры с прибалтами противостояли приблатнённым, которым благоволило начальство. Третей группой были нейтралы, неизбежные во всякой политической борьбе, она же борьба за кормушку, а борьба с применением оружия есть война, которая по мнению умных людей не более, чем продолжение политики иными средствами. Так вот, средств этих было больше у прибалтов с украинцами, потому что они работали в рабочей зоне, где железа хоть отбавляй при средствах для заточки. Да и народу куда больше, при том, что интеллигенты «Фан Фанычи» и «Сидор Поликарпычи» были нейтралами благожелательным к бандерам в расчёте на более справедливое распределение, а так же по нелюбви к обидчице-родине. Короче говоря, в одно утро погожего нерабочего дня барак-юрта обжитая приблатнёнными, уже названная бараком АТП, запылала разом со всех сторон. Не многие, кто успел выскочить из огня, мчались прямо на вахту, вахта маячила спасением, но на середине пути их ожидали. Кто-то предпочёл более близкую запретную зону, и там был застрелен с вышек охраной. Всего трупов, исключая сгоревших в бараке, насчитали шесть. Удивительное дело – обошлось без каких бы то ни было репресий властей. Видимо, от греха всё списали на будто стихийно возникший пожар. Далее в Особом лагере наступила тощая, но желанная справедливость

48

под лозунгом бандер «смерть зека – радость ЧеКа». Такая справедливость, что повар из них же боялся себе налить баланду погуще. Однажды тоже в погожий нерабочий день по баракам бандеры водили человека с табличкой на груди. На ней было написано полу по-русски, полу по-украински «я у своих товаришив вкрав цукор». Этот бедолага, тоже из их среды, неся недельный паёк сахара на бригаду, не удержался и сколько-то съел. В каждом бараке он влазил на табурет и орал: «Внимание! Я у своих товаришив вкрав цукор!», при том палец его указывал на табличку. Присутствовавший при том надзиратель предложил посадить его в БУР, но ему отказали.

Вскоре после смерти мудрого из мудрейших в Москве положение в лагерях изменилось к лучшему. Стали давать часть заработанных денег. Но и тогда справедливость в Особом лагере торжествовала. Нередко у ящика для жалоб можно было прочесть объявление: «Потерявший деньги получит их у дневального такого-то барака, назвав сумму». Вольные в рабочей зоне говорили, что их собирали для разъяснения, будто изменники родины пишут эти объявления специально, чтоб думали, будто садят честных хороших людей. Но я-то знаю – не специально. Нашедший что-то в том лагере трижды подумает прежде, чем себе присвоить. Суд у бандер был коротким и жестоким.

Что же сказать напоследок? Скажу так: Господи, слава Тебе, за то, что это кончилось. Будем думать - навсегда.

РАССКАЗЫ

ДНЕВНИК СОЛДАТА ГЕЛЬМУТА ПАБСТА

49

ДНЕВНИК СОЛДАТА ГЕЛЬМУТА ПАБСТА

В моём сознании война сидит не извлекаемым осколком. Навсегда. И сны бывают всё ещё военные, будто с тех пор не шесть десятков лет. Бывают сны, что возвращают в молодость, в весну победы, в видения от Польши до Берлина, а после неприятностей - Кировоград. И что за напасть этот город, его я так и не видал? Не мало тех, кто бегал от границы до Москвы, а там лишь считанные километры, но километры те мои, и это сон возводит в драму, которой не было в яви. Ну, прорвалось в наш тыл десятка два немецких танков, с рассветом видел, как они неслись в низине за околицей деревни. В одном белье из хаты выбежали штабники какой-то части и унеслись на Виллисе, а нас ЗИСок при поваре с котлом держал. Единственный на батарее ЗИС был шавкой среди мощных тягачей ленд-лиза, они тянули пушки по любой грязи. ЗИС сел на обод колеса и шофера латали камеру под стертую до плешины резину. Считал, пора раздать гранаты против танков, комбат ответил: «танки, думаю, свои», а я ведь ясно видел чёрные кресты на приземистых с низкой башней Тиграх. Вот тронулись по длинному бугру, дорога в рытвинах, ухабах, и мы у фрицев на виду, а скорость пешехода. Одно лишь счастье, не пристреляна у них ещё дорога, но с каждым залпом взрывы ближе, уже плетёмся мы в огне и громах, моля судьбу, чтоб дала нам уйти до их конца деления на промах. Так ведь и прежде и потом бывало хуже, но сон наверчивает ужас, будто комбат обоим на погибель задумал в плен, и потому не роздал нам гранаты.

Впрочем, что хуже немецкого плена комбату с парт билетом и мне, еврею? После такого сна достаю из потайного ящика пистолет, разбираю его, смазываю, клацаю без патронов, целясь в безобидные предметы.

Война сидит во мне не только страхом, но и картинами моих неполных двух десятков лет. Должно быть, потому заговорил почти стихами, хоть не забыт ни страх, ни вши, ни дождь в окопной грязи. В первый год в Израиле без раздумий променял спокойную работу в типографии на войну в Ливане. Приятель, который привёл в офис фирмы, строящей там армейские базы, чуть не отдавил мне ногу во время тирады босу, что в Ливане готов работать бесплатно. Что это было, желание возврата в подростковое ухарство, когда напрашивался в пекло красоваться храбростью, а там прятал страх за повтором себе: «сам влез – получай». В Ливане оказался то ли к шапочному разбору, то ли вообще та война не походила на бесконечно долгую войну с сильным противником – один в машине разъезжал по пустынным дорогам, инспектируя на базах металлоконструкции и трубопроводы времянки, сколоченные на скорую руку. Единственное утешение - при оружии, в моём владении была американская винтовка автомат «эм шешэсре», с ней не развернуться в машине, но для того и не представилось случая. Оставалось сравнивать эту винтовку с русским автоматом времён войны ПеПеШа при круглом диске на семьдесят два патрона. (Не дай Бог рожок на тридцать шесть, в рожке пружина военного производства не подавала патроны в самое неподходящее время.) В отличие от М-16 ППШ состоял всего из трёх

50

разъёмных частей, и стрелял, когда пауки успевали свить в стволе паутину. Правда, стрелял, и когда в том не было нужды, скажем, если прикладом обо что-нибудь твёрдое ударить. Эту повадку знали и береглись, выпрыгивая из кузовов, держали автомат в вытянутой руке. Во всём прочем он вполне соответствовал запросам фронтовиков, им чистить и смазывать оружие не приходило в голову.

Надо ли говорить, что среди моих книг не мало о войне. За редким исключением это мемуары командующих войсками обеих сторон, они расставляют и переставляют корпусы, дивизии и армии на страницах воспоминаний, словно игроки за шахматной доской, а тянет к воспоминаниям себе подобных. И всегда было любопытно, о чём думали, что чувствовали те, напротив, в которых мы стреляли. Однажды представился случай расспросить пленного, он назвался чехом, по-русски попросил воды. В ответ услышал то же, что говорили все пленные немцы: «Гитлер капут», разве что «капут» был заменён почти русским «коньец». Так и остаться мне в неведении, если бы не пришло время всемирного Интернета. Вот где раздолье. Входишь в сайт «Военная литература Militera project», и бесплатно читай, сколько хочешь. В той Милитере набрёл на дневник немецкого солдата Гельмута Пабста, привлекший описанием солдатских будней в России с другой стороны фронта. Тот, кто его писал, вероятно, был на несколько лет старше меня, интеллигентный парень с наблюдательностью и талантом писателя - свидетельствуют образные описания местностей и людей. Пример:

«Город Витебск весь в руинах. Светофоры повисли на трамвайных проводах, как летучие мыши. С ограды все еще улыбается лицо на киноафише. Население, большей частью женщины, деловито бродит между руин в поисках обуглившихся досок для костра или брошенной утвари. Некоторые улицы на окраинах остались неповрежденными, и то и дело, словно по волшебству возникает уцелевшая маленькая лачуга. Встречаются девушки одетые довольно красиво, хотя иногда на них фуфайки, в руках авоськи, и ходят босыми с узлом за спиной. Есть и крестьяне из сельской местности. У них овчинные тулупы или ватные куртки, а у женщин на головах платки. На окраинах живут рабочие: молодые люди бездельники и женщины с наглыми физиономиями. Иногда поражаешься при виде красивого лица, а потом уже замечаешь, как бедно человек одет».

Знакомая картина, не правда ли? После войны, вероятно, могли появиться книги Гельмута Пабста, но он остался в русской земле где-то западнее Брянска. Надо ли о том сожалеть? Это вопрос! На него и через шесть десятков лет напрашивается упрощённый ответ: «а не ходи с оружием, куда не звали». Впрочем, только время могло определить, что такой ответ упрощён. Как бы там ни было, только время внесло сожаление, что на войне смерть не выбирает худших.

Солдату вермахта, Гельмуту Пабсту, не были чужды мои сомнения в части собственного героизма. «Во всем этом (в поведении на фронте) нет ничего героического. Не следует употреблять это слово в несвойственном ему значении. Мы не герои. Еще вопрос, храбры ли мы? Мы делаем то, что нам велят. Бывают моменты, когда колеблешься. Но все равно идешь и идешь «неколебимо». Это значит, что ты не подаешь виду. Храбрость ли это? Я бы так не сказал».

51

По записям в дневнике и письмам родным, можно определить, что ему очень хотелось быть порядочным человеком и в дерме нацистской оккупации. Возможно ли такое, если направлен с оружием, режимом, который не скрывал своих людоедских намерений? Для того Гельмуту Пабсту только и оставалось вообразить, что этот режим не существует, он его ни разу не упоминает, ни в дневнике, ни в письмах домой. Это тоже поступок. Представьте себе советского военнослужащего, который в дневнике не поминает советскую власть с вечным благодетелем всего человечества. Там же в Милитере есть дневник советского моряка в осаждённом Ленинграде, его за умолчание о партии, о Сталине, спас случай после очень больших неприятностей. Как бы там ни было, умолчание о режиме Гитлера позволяло Гельмуту Пабсту мнить себя не просто оккупантом, а носителем некой культурной миссии для добрых, но некультурных русских, по его записям, чем-то подобных чернокожему дяде Тому. Позвольте, но ведь эти добрые дяди Томы зарылись в землю напротив и в него стреляют? Что ж, пришлось ещё делить русских на злобных иванов-большевиков и тех, кто уже попал за линию германского фронта. Те, кто за линией германского фронта «люди в целом отзывчивы и дружелюбны. Они нам улыбаются. Мать велела своему маленькому ребенку помахать нам ручкой из окна. Люди выглядывают изо всех окон, как только мы проходим мимо». Гельмут Пабст шёл мимо, отступая, и не мог видеть, как встречала нас та же женщина, что велела ребёнку помахать ему ручкой. В конце концов, тот жест мог быть искренним за его личное отношение. А вот противостоящих «иванов» он и его товарищи косят и косят из всех видов оружия, они же настырно идут и идут. Вот как это изложено:

«Они наступают здесь с начала июля. Это невероятно. У них должны быть ужасные потери. Ожесточенная борьба идет за каждый клочок земли. День за днем мы разбиваем их районы сосредоточения. Им редко удается развернуть свою пехоту даже в пределах досягаемости наших пулеметов. Мы видим воронки от бомб, мы видим, как они оттаскивают раненых, их танки остановлены, их самолеты сбивают. Они бегают в страхе и беспомощности, когда наши снаряды ложатся у них под носом. Но потом они снова появляются, двигаясь в открытую, и устремляются в леса, где попадают под настильный огонь нашей артиллерии и пикирующих бомбардировщиков. Конечно, у нас тоже есть потери, но они несравнимы с потерями противника».

Вот ещё не об иванах, может быть, об Ивановой, она пока за его фронтом: «На ступеньке лестницы сидела молодая девушка и смотрела на меня. На ней было светлое платье, глаза у нее были ясные и умные, и она мне показалась привлекательнее любой другой девушки, которую я видел вот уже в течение долгого времени. Но я отбросил эту мысль в тот же момент, как она мне пришла в голову, потому что не могу позволить себе думать об этом». Можно быть уверенным, что не каждый солдат вермахта не позволял себе думать об этом, так что лично ему не грех ручкой махать.

Гельмут Пабст переходит все границы, когда пишет о любви населения к его Германии. Читая о том, несведующий человек непременно подумает: «надо же вообразить такую любовь к жестоким завоевателям, любовь настолько, что завоёванные не задумываясь, бросают насиженные места, какое-никакое имущество, и уходят вместе с ними». Он пишет:

«Мы сжигаем их дома, мы уводим у них последнюю корову из сарая и забираем последнюю картошку из погребов. Мы снимаем с них валенки, нередко на них кричат и с ними грубо обращаются. Однако они всегда собирают свои узлы и уходят с нами, из Калинина и из всех деревень вдоль дороги. Мы выделяем особую команду, чтобы увести их в тыл. Все, что угодно, только бы не быть на другой стороне! Что за раскольничество, что за контраст! Что должны были пережить эти люди! Какой же должна быть миссия по возвращению им порядка и мира, обеспечению их работой и хлебом!»

52

Минуточку! Зачем же выделять для того особые команды и упомянутых в другом месте полицаев, если с немцами население уходит по своей воле? Что эти команды и полицаи носят жителей на руках, чтоб они не утруждали ноги? Невозможно себе представить, что в такое верит неглупый человек, к тому же не умолчавший о выделяемых командах и полицаях. Ба! Да ведь это нам знакомый эзопов язык для письма родителям, письма проходят цензуру. Родители, должно быть, тоже не глупцы, поймут, зачем выделяются особые команды и полицаи, если их сын в армии, которая сжигает дома, уводит последнюю корову и выгребает последнюю картошку. Ну а фраза насчёт работы и хлеба – мечта самого Гельмута Пабста, позволяющая ему мнить себя носителем культуры для доброго, но некультурного русского народа.

Повторю, в дневнике и в письмах домой, нет ни слова о режиме наци. Их, как не бывало. Как будто речь идёт о старой доброй Германии Гёте, Шиллера и Канта. Пусть – о Германии кайзера Вильгельма, но не о Германии Гитлера. И это в барабанном бое нацисткой пропаганды с подпевалами со всех сторон. Солдат Гельмут Пабст не вписывается в Германию Гитлера, но надо быть наивным сверх меры, чтоб вопреки действительности рассуждать о работе и хлебе завоёванным. Чтоб мнить себя культуртрегером для них, когда его высокое и не очень начальство не скрывало стараний умёртвить голодом, болезнями и расстрелами чуть не половину избыточных для работы на немцев россиян. Объясним эту наивность личным желанием этого солдата хлеба и работы для симпатичных ему русских, вопреки прочим «сверхчеловекам» его нации во главе с великим фюрером всех времён и народов. Кстати, этот фюрер в дневнике тоже как бы не существует. Он упомянут лишь раз, как наезжающий в машине на Пабста с потолка помещения обклеенного газетами, туда занесла солдата военная судьба. А Сталин упомянут дважды: раз он глядел с иной газеты на том же потолке. И было это потолочное соседство, без умысла или с ним, столь символично, что на такое по другую сторону фронта вряд ли кто-нибудь решился. Второй раз упомянуты «сталинские сто грамм», их распивали «Иваны» в праздник Первомая. Кое-что знал о нас солдат Гельмут Пабст.

Подстерегающая смертельная опасность вызывала рассуждения о жизни и смерти:

«Смерть в бою — неестественная смерть. Это верно, что противоположная теория является фундаментом учения Квинтона. Квинтон был в этом не прав. (В энциклопедиях нашёл людей с такой фамилией. Есть Квинтон футболист, есть производитель мебели, граф и воспитатель собак доберманов. Квинтона с учением не нашёл.) Отдать свою жизнь во имя своей страны, умереть так, чтоб остаться в сознании народа — это не единственное для нас призвание… Мы живем благодаря любви. Несколько добрых слов иногда даются с трудом. С трудом потому, что слова — слабое утешение, когда мы уже не знаем, что делать; с трудом потому, что мы не можем избавить вас (родителей) от беспокойства за нас. Сомнение и беспокойство сквозят в каждом письме, независимо от того, насколько оно оптимистично. Я чувствую, что они все возрастают».

Ещё бы. Пусть «на дворе» Германия не Гёте, не Шиллера, не Канта, но всё же Германия. Когда она шла вперёд, о Германии Гитлера можно было только умалчивать, но когда её повернули назад, появились сомнения. Этих бы сомнений, когда вермахт «марширен» по Польше, по Франции, от Бреста до Москвы. Тогда ответ казался ясным, и не было сомнений, можно сказать, поголовно. Их, видите ли, вёл фюрер, великий маг, он знал, что

53

делать и мог то, что невозможно вообще. Не потому ли не подумали о том, что Германию и Англию разделяет непосильный германским войскам Ла-Манш? Не подсчитали, сколько нужно войск на войну в России при опыте Наполеона, который и без сумасбродных намерений Гитлера, с растратой на них не малых людских и прочих ресурсов, дошёл до Бородина с четвертью сил. Не слышали о русских морозах, не подсчитали мобилизационные возможности России, не прикинули производственные возможности Америки. Фюрер сказал: «Россию мы можем и должны уничтожить» - ему поверили. Фюрер сказал, что «Америка может делать только кастрюли» – ему поверили. Откуда такая вера ефрейтору, поражённому паранойей? Ему вряд ли можно было доверить командование отделением, а доверился народ большой европейской страны. Такая вера почти всего развитого европейского народа вразумительно не объяснена и через шестьдесят лет.

К сорок третьему году прошлого века начальство солдата Гельмута Пабста в Берлине ещё делало вид, что знает, как добиться победы. Оно объявило тотальную войну, будто до того играло в бирюльки. Большинство приняло этот ответ, иначе война не продлилась бы до мая сорок пятого, но уже появились и те, кто мыслил, подобно солдату Пабсту. Вот, что он пишет по этому поводу:

«Тотальная война способна уничтожить различия между солдатами и гражданскими, и всегда будет позорной, потому что оружие применяется против женщин и детей…Война в России уже не весёлая прогулка: «Там, где фронт накладывает свою лапу, вся прочая жизнь замирает. Он гонит волну, которая достигает мест вдалеке от него. Расположенный ниже город уже изменил свой облик. Дома стали собственностью тех, кто использует их для иных целей. Или это только наши глаза видят их иными — они оценивают город напротив передовой линии нового рубежа и находят, что он хорош». То есть, хорош не для жизни, а в целях обороны.

Не подкреплённые победами, более того, размытые поражениями лозунги из Берлина Гельмутом Пабстом и ему подобными воспринимаются, как пропаганда, которая загнала немецкий народ в западню без выхода:

«Любопытно, что пропаганда играет злые шутки с людьми, она основательно опутывает человека. Разум нации представляется похожим на фотопластинку, которая может быть проявлена по чьей-то прихоти». Не значит ли это, что уже пора спросить фюрера и его главного пропагандиста, где тысячелетний рейх с чернозёмными нивами и тучными стадами, которые должны пасти русские, украинцы и белорусы для немцев? Нет, это вопрос не Гельмута Пабста, он не мыслил категориями рабовладельца, но справедливость ответственности распространяется и на него. Он уже видел расплату, знал, что платить придётся не только Западным демократиям. Платить придётся и большевикам, их он боится и ненавидит позволенной ненавистью, в отличие от своего режима, нелюбовь к которому надо прятать за умолчанием. Казалось, в сравнении с гитлеризмом уже нечего бояться – ан, нет. Гитлеризм пугало для прочих наций, большевики пока только для немцев. Так сложилась история, что на фронте в Восточной Европе у каждой стороны было пугало на другой стороне, и с обеих сторон не без оснований, но думаю, с гитлеризмом даже большевизм несопоставим. Если кто-то находит, что сопоставим, я его понимаю, так что в этом смысле могу понять и солдата Гельмута Пабста, которому о режиме в его Германии приходилось молчать.

54

Осенним днём сорок третьего года солдат Калигулы Гельмут Пабст был убит солдатами Аттилы. Кому видится иначе, может Калигулу с Аттилой поменять местами.

Последняя воля Гельмута Пабста, выраженная в письме родителям за полтора года до смерти.

Россия, 17 апреля 1942 года

Дорогие родители!

Меня заботит только одно: как облегчить вашу боль? Что бы я мог сделать, чтобы смягчить удар, который уже больше не беспокоит меня, а беспокоит только вас? Соберу все свои силы, чтобы попытаться увещевать вас.

Моя жизнь не прожита до конца, но завершена. Она заполнена вашей любовью, и она была так насыщенна, что я могу только благодарить вас снова и снова. И другая жизнь, в которой я намеревался делать свое дело, как подобает мужчине, едва начавшись, полностью завершена, доведена до конца. Та жизнь, которую вы, мой отец и моя мать, мне дали и которую оберегали.

Я так сильно вас люблю.

Если вы хотите поставить небольшой памятник в мою честь в саду, пусть это не будет красивым жестом или нечто увековечивающее горе. Он может быть молодым парнем с робкой улыбкой, излучающим гармонию и умиротворение, молодым человеком, почившим в мире с собой, к которому моё сердце могло быть привязанным без того, чтоб отворачиваться от мира - открытым для всего прекрасного.

Прощайте, я вас так сильно любил...

САГА О БРАЙТОНЕ В СУДНЫЙ ДЕЬ

55

САГА О БРАЙТОНЕ В СУДНЫЙ ДЕЬ

Позвольте представить, Моисей Зямович Винокур, который вывел нас из Египта. О том сообщено читателям на обороте титульного листа его книги «Отобранное». Между прочим, всем, кто не падает в обморок от сочной неформальной лексики, гарантирую удовольствие при чтении этого труда. Щадя тех, кто падает в обморок, я опустил одно ёмкое слово, оно определяет, кто мы есть, выведенные им из Египта. С полным текстом можно ознакомиться в первоисточнике.

Так вот, Моисей Зямович, коллега по перу и по исследованию воровской фени. Исследования мы проводим, как правило, на выделенной ему мэрией Реховота усадьбе, она же территория для проведения торжеств по поводу и без повода на тысячу посадочных мест. Она же спортивный комплекс, в коем он живет и тренирует молодое поколение калечить друг друга в боксёрских перчатках.

Несколько слов о фене. Феня, пожалуй - то немногое, в чём я ощущаю преимущество перед Моисеем Зямовичем, и тем горжусь подобно славянофилу, который гордиться пониманием языка «Слова о полку Игореве» без перевода. Дело в том, что познание чистой фени я получил сидя ещё при Иосифе Виссарионовиче, а Моисей Зямович сидел значительно позже, когда её засорили всякими фраерскими словечками, типа «прикид» и ему подобными. В то же время, я признаю, что Моисей Зямович может гордиться передо мной познанием не только фени русской, но так же её израильского варианта, кроме советского лагеря он имел честь сидеть в «крытке» святой земли.

О том, как проходило его сидение в израильской крытке я ничего не скажу, это описано в его рассказах так ярко, как не описать понаслышке, но обстоятельства ареста стоит изложить. Взятие Моисея Зямовича произошло в восемьдесят восьмом году, в то время он вёл почти семейную жизнь по соседству от меня в Ришоне. Наши родные органы получили донесение недругов Моисея Зямовича о том, что в шкафу меж трусиков и бюстгальтеров его жены хранится противотанковая ракета ЛАУ. По иным равно достоверным данным, органы о том узнали не из донесения недругов Моисея Зямовича, а от перепуганных мирных соседей. Так получилось, что однажды в крайнем подпитии, возможно, в праздник выведения нас из Египта, Моисей Зямович среди бела дня выставил ту ракету в окно. Выставил, но не пульнул, жена не позволила. Она не пила до кондиции, когда пуляют боевыми ракетами по мирному городу. Недруги ли донесли или напуганные очевидцы - так, или иначе, за Моисеем Зямовичем пришли, когда он завтракал при бутылке водки, естественно. Во время трапез эта семейка двери не запирала, на случай появления какого-нибудь сотрапезника собутыльника. Я вообще склонен полагать, что двери их съёмной квартиры не запирались никогда. Так вот, на этот раз в незапертые двери ворвались совершенно трезвые люди с автоматами наперевес. Ворвались они и тут же выкрикнули вопрос: - Где ракета?

-Что за хипишь? - ответил им Моисей Зямович, до того, как пригубил в третий раз уже поднятый со стола стакан. – Возьмите её в бельевом шкафу».

56

По совпадению размеров боевая головка удачно расположилась в половине бюстгальтера, вторая же его половина прочно обвила ствол с завязью узлами. Развязать эти узлы без специальных приспособлений оказалось невозможным. Тогда вооружённый человек, не сдержав смешка, объявил жене Моисея Зямовича, что бюстгальтер вместе с ракетой изымается в качестве вещдока, но она сможет получить его обратно по решению суда. За тем, отвернувшись от ракеты в руках напарника, вероятно, чтоб смехом не испортить второй официальный вопрос, вооружённый человек спросил Моисея Зямовича зачем ему эта боевая штука. Прежде, чем Зямович собрался с ответом, он же предупредил, что ответ может быть использован не в его пользу. Зямович разъяснил: он хранит ракету на случай встречи с арабскими братками-ваххабитами, феня которых ему неизвестна, это вынудит говорить с ними языком ЛАУ.

Должно быть, явившимся вооружённым людям, как многим гражданам Израиля, приходилось разговаривать с арабскими братками-ваххабитами языком оружия, потому операция по изъятию ракеты и аресту проходила в дружественной обстановке. Моисей Зямович даже счёл возможным обратиться к ним с просьбой на минуту снять с него наручники, чтоб выпить в хорошей компании, как говорится, «на посошок». Сославшись на строгую инструкцию, они отказались сесть за стол, и правильно поступили. Согласие могло привести к тому, что после совместного «посошка» некому было бы поддерживать арестованного по дороге к «чёрной Марусе», она ждала на улице. Не каждому человеку удавалось встать из-за стола Моисея Зямовича на твердых ногах.

Следующая моя встреча с другом состоялась на суде, где прокурором была жена известного деятеля, Бейлина. Эта дама старалась изобразить Моисея Зямовича подпольной антипартийной группой против партии, которую вскоре возглавил её супруг. Поскольку подсудимый сидел в одиночестве на предназначенной скамье, суд не согласился считать его группой, и выдал то, что полагается за незаконное владение оружием – четыре года заключения из коих два условно. В общем, через два года настала возможность продолжить наши исследования в области фени, сравнивая уже русские и израильский варианты. Результатом работы было стопроцентное доказательство первородства иврита во всех, но я не стану, приводит здесь таблицы коренных слов, поскольку эта работа заслуживает отдельного труда, и для рассказа не главное. Главное, соответствующее названию, следует ниже. Дело в том, что в кои-то веки я собрался к сыну в Нью-Иорк, о чём стало известно Моисею Зямовичу.

-Ба! – вскричал он. – Вот оказия. Не помню, рассказывал ли тебе, что сидел в израильской тюряге с одним крутым парнем по имени Моня Элсон и хавал с ним пайку-курицу пополам. Так вот, Моня теперь тянет в Америке столько пожизненных, что хватит его внукам носить передачи до конца их дней, если его жена, Марина, сумеет забеременеть в комнате свиданий, родить детей, которые заведут ему этих внуков. Короче говоря, передай Моне и Марине по моей книге «Отобраное», пусть она скрасить ему несколько дней из тех пожизненных. Век мне воли не видать, это богоугодное дело тебе зачтется не на этом, так на том свете. (Должен отметить некоторые изменения в мировозрении Моисея Зямовича. С выходом из израильской тюрьмы его часто можно видеть в кипе, а между первой и четвёртой дозами алкоголя, его речь перемежается библейскими выражениями - результат агит работы сокамерников ортодоксов )

57

-Адрес, телефон Марины? - поспешно спросил я, опасаясь, что буду послан на свидание в тюрьму Синг-Синг.

-Какой адрес?! Какой телефон, - вскричал Моисей Зямович. - Моню Элсона знает весь Кишенёв, вся Одесса и каждая бродячая собака на Брайтоне. Спросишь там первого встречного, где живет его жена Марина, и первый встречный доведет тебя прямо до её двери, как в Одессе.

Брайтон я не забыл за десяток лет отсутствия в Америке, эти десять лет не внесли там значительных перемен. Всё тот же грохот электропоездов на ржавой эстокаде, на том же месте Гастроном. Новое лишь в том, что этот Гастроном больше не удивляет набором русских продуктов, как в присной памяти, продуктовой «Березке» на Больших Грузинах в Москве. Всё это уже можно получить во множестве русских магазинов израильских городов. Но и эта перемена не Брайтона, а Израиля. В Брайтоне за десять лет моего отсутствия не переменил место лотошник с русскими книгами, журналами и газетами, там же, у лестницы выхода из метро, как мне показалось, тот же, за десять лет не постаревший «офисер»-полицейский. В руках «офисера» за спиной покачивается такая же резиновая дубинка. Однажды десять лет тому назад я вместе с полицейским на этом месте наблюдал жанровую сценку. Он не спускал глаз с парочки. Огромного роста чернокожий богатырь тискал в объятьях щупленькую крашено белокурую девицу. Внимание полицейского отвлекло что-то в другой стороне улицы, и тогда уста парочки слились в поцелуе. Без сомнений, это был поцелуй не простой. По движению языка за щёкой гиганта, чувствовалось, что нечто достаточно объёмное, чтоб быть замеченным, втолкнулось девице изо рта в рот. В то же мгновенье они разбежались. Схожесть обстановки через десять лет заставила меня оглянутся в поисках той парочки. Но должно быть, за это время чернокожему человеку подыскали место в тюремной камере, а щуплая девица превратилась в подобие весьма дородных дам, проходящих мимо, если не сгинула в наркотическом кризе. В этот раз полицейский скучал. Скучал он, как и тогда помахивая за седалищем дубинкой, словно наше расставание было таким коротким, что не требует отлучаться даже по нужде.

О-кей, как говорят американцы. Впечатления впечатлениями, а дело - делом. Попробуем по инструкции Моисея Зямовича обратиться к первому встречному с вопросом:

-Простите великодушно, вы не могли бы подсказать, как повидаться с Мариной, женой Мони Элсона?

Любезная улыбка на лице прохожего немедленно перекосилась в испуганную мину. Ни словом не ответив, он отвернул под эстокаду, откуда бросил взгляд через плечо. Нечто подобное повторилось со следующим вопрошаемым. Тогда я решил, что мой сын под два метра ростом, упакованный в кожаное пальто, и с его американским «ар», перетекающим из живота в горло, вылетая из него с вращением звука подобно пуле из ствола нарезного оружия, производит впечатление человека ФБР. Объяснению неудачи в этот день способствовала и статья в газете «Новое русское слово» от лотошника. Подвальная статья в этом «слове» под набранным жирно заголовком сообщала о проходящем суде над местными братками, в ней упоминался Моня Элсон. На ходу проглянув статью, я решил, что и день суда нашему делу помеха, потому, захватив в утешение в Гастрономе редкие в иных районах Нью-Йорка деликатесы - буханку чёрного хлеба с селёдкой, мы возвратились домой.

58

Дома я внимательно прочитал статью. Оказалось, что Моня Элсон не участник этого процесса, он, как и говорил Моисей Зямович, давно сидит. Из той же статьи стало ясно, что Зямович ни сколько не преувеличивал значение Мони в русском ганстерском мире Америки. Он оказался таким большим специалистом бандитских дел и нравов, что корреспондент газеты не поленился добыть разрешения на консультацию с ним в тюремной камере. Интересно, что оба, консультант и автор статьи, горько сетовали тому, что от неподкупности братков из России остался один миф, из статьи следовало, что подсудимые наперегонки бежали к властям записываться в государственные свидетели. «Горько, горько наблюдать такое падение нравов», - сетовал Моня

Следующее явление на Брайтон пришлось на Судный день. Ни одно местное заведение в тот день не работало. Двери ресторанов и магазинов были заперты, и даже бессменный полицейский оставил свой пост, видимо, чтоб участвовать в перекрытии улиц для транспорта. Ничто не работало кроме синагоги. Со всех сторон в улицу, ведущую к пляжу, где она находилась, стекались евреи, натянувшие на себя свой лучший прикид. Хвост очереди на вход упирался в океанский берег. В очереди стояли евреи почтенного возраста в брючных костюмах ещё фабрики «Большевичка», с раскрашенными дамами, увешанными бижутерией, как новогодние елки. Первая молодость большинства дам, приходилась на годы комсомольских строек, с вкраплением тех, кто видел Одессу ещё нэповских времён. У дамских ног крутились разнаряженые внуки, внучки в бантах, пелеринках, всяких завязочках. Отдельно на проезжей части кучковалась молодёжь от двадцати до тридцати, преобладающе в кожаных куртках. К одной такой кучке мы подошли, их лица, по теории Ломброзо, подходили для знакомства с Моней Элсоном. Подошли мы, и я задал наш вопрос.

-На эту тему (дословно) мы обещать вам ничего не можем, - прозвучал ответ, - а вы идите в синагогу там вам, может быть, помогут.

-Как же туда идти, очередь - во какая?

-А вы себе идите прямо, и зайдёте.

Пошли мы прямо и действительно оказались внутри вестибюля. Возможно, разговор с теми людьми являлся достаточным основанием, чтоб никто в очереди не пикнул. Напротив входа открытые двери в зал, там шла служба, справа дверь в служебное помещение. Входим в ту служебную дверь, ребе, может быть, не самый главный, может быть, служка синагоги, снимал талес, одевал пиджак.

-Монямоньмоньмоня, - скороговоркой пробурчал ребе, - не знаю такого.

Мы повернули к выходу, в спину нам прозвучало: - Подождите, вы говорите, из Израиля? В жизни не видел израильский паспорт. Хотите показать?

Израильский паспорт он открыл, как положено справа налево. Сличил моё лицо с фотографией, внимательным взором подобным взору гебешиника на проходе к самолёту в московском аэропорту. Все ещё с моим паспортом в руке он сказал: -Моню, конечно, я не знаю, даже не слышал про него и не хочу слышать. А вы идите обратно на улицу, где эстокада, перейдёте на другую сторону, увидите ресторан «Националь». Там спросите Сеню, он лучший друг Мони. Сеня вам поможет, только не сегодня. Сегодня Судный день, ресторан закрыт.

59

Оставалось поблагодарить служителя Господа нашего. В другой, будний день, мы в третий раз прибыли на Брайтон. Чтоб не смущать видом сына местных жителей он остался ждать меня в машине. За столом в вестибюле «Националя» корпел над бумагами мрачный человек, взгляд от бумаг он оторвал только после сообщения кто меня к нему направил. Тогда я изложил причину явления. Обращённое в упор в меня его лицо отражало раздумье. Наконец - ответ:

-Да, Сеня здесь работает. Но - понимаете? – он не то, чтобы скрывается, но и не то, чтоб не скрывался. Оставьте мне эти книги с запиской для Сени. Я ему передам.

-Спасибо, спасибо тебе, брат, за заботу о томящемся в гойской тюряге, - сказал мне Моисей Зямович, по возвращению в Израиль. – Господь не забудет твои труды, - добавил, разливая в стаканы остаток водки в бутылке. Как я уже говорил, между первым и третьим приемом ему всегда вспоминается Всевышний. А ежели Всевышний сподобит на четвертый приём, после него Моисей Зямович садится писать свои рассказы. Читая, пальчики оближите.