- 126 -

24. Сергей Михайлович (Николаевич) Ивашов-Мусатов

(По роману Солженицына: "крепостной художник")

 

В своём романе "В круге первом" Александр Солженицын создал образ "крепостного художника" Кондрашова-Иванова, которого, можно сказать, списал с натуры с Сергея Михайловича Ивашова-Мусатова, руководителя художественной группы Марфинской шарашки. Но мне есть что добавить к этому образу, так как более года, ежедневно находясь в его обществе, я впитывал в себя всё то полезное, что исходило от него, правда, не всегда удачно.

Сергей Михайлович встретил меня с радостной улыбкой, протянув руки, как бы принимая в объятия. Это было довольно естественно и доброжелательно, хотя и отдавало чем-то театральным. "О, в нашем полку прибыло!" - восторженно воскликнул он, пожимая мне руку. Я сразу же оказался в окружении художников, которых он по очереди называл по имени: "Соломон Моисеевич Гершов, член Московского отделения Союза художников; Семён Машталлер, художник-копиист, и, наконец, ваш покорный слуга, Сергей Михайлович Ивашов-Мусатов!"

На душе сразу же потеплело, от фигур художников повеяло чем-то родным, богемным. Густой запах маслянных красок, льняного масла, стоящие на мольбертах холсты с набросками, эскизами будущих картин и портретов, валяющиеся по углам подрамники и рулоны холста и бумаги... Но, главное, доброжелательные улыбки на их лицах! Жизнь продолжается!

Сергей Михайлович расспросил меня по поводу моего амплуа и, когда я признался, что тяну лишь на копии и владею техникой росписи шёлка, он даже обрадовался: "Это как раз то, что нам недоставало, так как мы с Гершовым выполняем большой заказ: пишем "портретную галлерею" русских учёных и композиторов для Центрального клуба МТБ им. Дзержинского. Но в одном из филиалов клуба требуются даже не копии, а дубликаты, и если вы справитесь с этим, будет просто замечательно!" Он

 

- 127 -

произнёс это восторженно, с такой эйфорией, будто после окончания этого заказа с наших сроков сбросят лет по двадцать!

Он стоял прямой, высокий, обросший давно не стриженными светлыми волосами. На худом, с ввалившимися щеками и тонкой линией рта лице, красовались круглые старомодные очки. Старая светлокоричневая вельветовая куртка с огромными нашивными карманами была надета поверх комбинезона, - в студии было довольно прохладно. На ногах большущие кирзовые сапоги с протёртыми до дыр голенищами.

Мне отвели место у одного из окон полуовальной студии, дали мольберт, кисти, краски, холст (всё это было страшнейшим дефицитом на свободе в те годы, но на "шарашке" всего этого хватало в избытке), и я приступил к работе, - дублированию портрета известного кораблестроителя, академика Крылова. Подлинником был портрет, выполненный Гершовым в нейтральных тонах.

Манера его письма в корне отличалась от Мусатовской, писал он размашисто, большими щетинными кистями, беспорядочно, как бы шлёпал мазки на холст так, что аж брызги летели. Воистину было интересно наблюдать за процессом его работы: после серии молниеносных ударов кистью, он быстро пятился метров шесть-семь к своей табуретке, на которую, не оглядываясь, с ходу садился. Изо рта у него вечно торчал окурок папиросы "Беломорканал", который он время от времени прикуривал, не отрывая прищуренного взгляда от плодов очередного набега на холст. Затем всё повторялось с начала. Какое-то время спустя, его привычка пятиться обернулась для него трагедией: однажды я не устоял перед соблазном положить на его табурет свою палитру с многочисленными кучками краски, и он сел на неё. Трудно передать в словах последствия моей, мягко говоря, проделки. Не считая его обляпанного комбинезона, он был в страшном недоумении и возмущении оттого, что как будто - с виду - здравомыслящий человек (это я) мог устроить ему такую пакость!? А он был уверен, что сделал я это, конечно же, умышленно. Мне стало настолько стыдно, что я был не в силах произнести и слова, не хватило смелости честно признаться. И лишь спустя девять лет, когда освободившись, я приехал в Москву и случайно встретил его в магазине "Художественный салон", напротив Столешникова переулка, то признался во всём и покаялся. Мы вместе посмеялись, вспоминая дни, проведённые на шарашке. Он, кстати, рассказал, что переехал из Москвы в Ленинград, демонстративно вышел из Московского Союза художников, который при его аресте в 1948 году, не встал на его защиту, то есть не выполнил своих прямых функций по защите прав своих членов! Это было восхитительной наивностью: Союз художников - против Министерства государственной безопасности СССР!

 

- 128 -

/... В 1990 году, когда я уже был в США, прочёл в журнале "Алеф", что Соломон Моисеевич Гершов умер в Ленинграде в 1987 году, - пусть пухом земля ему будет.../

Сергей Михайлович работал в основном круглыми колонковыми кистями, тихо, спокойно. В отличие от Гершова, который сначала делал с виду небрежный набросок углём - одному ему понятный, а затем сразу же переходил на кисти, Мусатов тщательно вырисовывал карандашом будущий портрет, и только после этого, с каким-то причмокиванием, аккуратно вылепливая, наносил мазок за мазком. Его живопись смахивала на мозаику, так как он пользовался почти чистыми цветами красок, и портреты, написанные им, были яркими и жизнерадостными. Тем более я был удивлён, увидев некоторое время спустя его картины, выполненные в нейтральных тонах с преобладанием жёлтых и коричневых цветов. Зато сейчас, работая над портретом, он трудился с таким удовольствием, так размеренно-медленно, как будто смаковал что-то вкусное. Временами он отходил на несколько шагов назад и, любуясь сделанным, подолгу рассматривал холст через согнутую в "окошечко" ладонь.

Когда Мусатов пришёл к выводу, что копия портрета у меня получается, он посоветовал мне писать "дубль", то есть копировать не только рисунок и цвет, но и саму манеру письма, даже характер мазков кисти автора, Гершова. Я согласился, работу продолжил, но лукавый подтолкнул меня на путь неправедный: чтобы довести цвет и характер мазков до точности оригинала, я на нём смешивал краски, затем переносил на свой холст "гершовским" мазком. Получалось довольно отменно! Не ожидая такого коварства, Мусатов и Гершов вовсю нахваливали мои "удивительные успехи" на ниве дублирования, ставя меня в пример другим художникам.

Но скоро моя лафа кончилась - я был пойман с поличным самим Гершовым, который истошно орал на меня, что это элементарное мошенничество и даже своего рода предательство! Вероятнее всего, он сгоряча и в обиде старался найти наиболее обидные слова. В конце концов, Ивашов-Мусатов заступился за меня, говоря, что, хотя это и несерьёзно с моей стороны, мальчишество, но способ как-то оправдал себя, так как дубликат в связи с этим становится настолько близким к оригиналу, что с первого взгляда их довольно трудно отличить друг от друга. Естественно, говорил он, нехорошо размешивать краски на чужом холсте, это может обидеть автора...

Гершов был добрым, отходчивым человеком, сам любил пошутить, и вскоре сдался. Похлопав меня по плечу, он вкрадчиво произнёс: "Ой, смотри, парень, сволоку тебя за это на Лубянку!" Этим дело и кончилось.

Очень быстро я освоился в этой среде, с удовольствием выполнял одну работу за другой, почти перестал чувствовать себя заключённым, о

 

- 129 -

25-летнем сроке думал как о чём-то абстрактном, стал постепенно оттаивать после 10-месячного следствия на Лубянке.

Ивашов-Мусатов и Гершов частенько спорили, ссорились. Один любил Гольбейна, Рубенса и Карла Брюллова, другой - Рембрандта и кого-то ещё. Например, Гершов восхищался Левитаном, а Мусатов не переносил его... Спорили и о музыке, и если оба сходились на том, что о Моцарте и Бетховене спорить не обязательно, то о Бородине и Римском-Корсакове спорили до изнеможения. Вечером, уходя с работы, они иногда клялись, что вообще не будут разговаривать друг с другом на эти темы, но приходило утро - всё начиналось с начала. Когда они стояли лицом к лицу, зрелище было забавным: Гершов маленький, задиристый, пытаясь что-то доказать, подпрыгивал перед великаном Мусатовым, задирая вверх голову.

Однажды, в выходной день, Сергей Михайлович пригласил меня к "своей тумбочке" у кровати. Это означало пригласить в гости. Накануне он получил передачу от жены и всё вывалил на тумбочку: сыр, пирог, копчёную колбасу и другие яства, чем на шарашке нас не кормили. Пока мы говорили о том, о сём, он достал металлическую тёрку и стал натирать сыр. Шутя, я спросил его, не собирается ли он посыпать макароны, сваренные по-итальянски? С грустной улыбкой он ответил, что отнюдь нет, просто он не в состоянии разжевывать сыр, так как у него практически не осталось зубов, хотя ему нет ещё и пятидесяти - он ровесник века. Все зубы у него выпали в течение полугода после ареста и следствия.

Только после этого я понял, почему у него ввалившиеся щёки и губы. Как будто было не до веселья, но он, потирая руки, воскликнул: "Ну-с, "вьюнош", забудем обо всём, станем пировать и веселиться на славу, - пожалуйте к столу!" Мы провели вместе почти весь день, дважды ходили на прогулку, пропустили обед, чтобы не испортить вкусовых ощущений, но вечером на ужин всё же пошли. Переговорили обо всём. Когда я рассказал о себе, он ахал, вздыхал и как-то по-бабьи прижимал руки к груди, успокаивая меня, хотя я и не думал волноваться, - говорил, что, возможно, всё образуется...

С его слов, жил он на тогдашней окраине Москвы, в Кунцеве, у Москва-реки: паршивая комнатёнка на втором этаже старого деревянного дома. Потом участие в коллективном чтении рукописи какого-то писателя, которого стали таскать в МТБ, а затем арестовали. Потом и его очередь подошла...

/... Забегая вперёд, в 1958 год, я, освободившись из лагеря, воочию увидел это жильё, так как расставшись с Сергеем Михайловичем в 1950 году, я не мог забыть нашей дружбы на Марфинской и Кучинской шарашках и, впервые получив возможность побывать в Москве, сразу же стал его разыскивать через справочные службы, которые не в пример сегодняшним работали тогда на высшем уровне. Я знал, что он

 

- 130 -

освободился на четыре года раньше меня, то есть в 1954-1955 годах. Но в справочных мне отвечали, что есть единственный, носящий эту двойную фамилию, но он не Сергей Михайлович, а Сергей Николаевич. Приехав в Кунцево, разыскал дом, похожий на полуразвалившийся барак, обшитый потрескавшимися от времени досками. Прямо с улицы, на второй этаж его жилища, вела прямая, как строительный трап, лестница. На звонок "вертушки" дверь открылась и я увидел Сергея Михайловича. Он за эти восемь лет располнел, лицо округлилось, - вставил зубы. Одной рукой он прижимал к себе какой-то свёрток, другой прикрывал глаза от яркого июньского солнца.

От радости встречи во мне всё всколыхнулось. Но он явно не узнавал меня, а когда же я назвал себя, без особого энтузиазма пригласил войти.

Комната была мала, страшно захламлена какими-то вещами, холстами, мольбертами. На антресолях, вдоль стен, навалом лежали подрамники, покрытые слоем пыли, а на когда-то белённых стенах виднелись многочисленные следы былых сражений с клопами, которых я не встречал с времён путешествий по пересылкам и лагерным баракам первой половины своего заключения. Зрелище было малопривлекательным и мне, грешным делом, подумалось, что условия жизни и работы, - если отбросить такой "пустяк", как свобода, - были для Ивашова-Мусатова гораздо лучше на шарашке, чем дома.

Он признался мне, что, конечно же, прекрасно меня помнит, но его возмутило, что я сразу же назвал его Сергеем Михайловичем, а не Николаевичем. Я ничего не понял, так как хорошо помнил, что на шарашке он был именно Сергеем Михайловичем. Объяснить мне что-либо по этому вопросу он отказался, настроен был мрачно и, в свою очередь, спросил, что мне от него надобно. Узнав, что я искал встречи в память о наших прекрасных отношениях на шарашках, глядя мимо меня, спросил: "Ну что, встретились? Вот и хорошо..." и отчуждённо отвернулся.

Эта встреча произвела на меня очень тяжкое впечатление и я сначала даже обиделся на него. Но поразмыслив, отнёс всё это на вероятные неурядицы в его жизни, и никогда больше не пытался с ним встретиться.../

После нашего пиршества у тумбочки Сергей Михайлович стал относиться ко мне с ещё большим дружелюбием, называя меня то "вьюношем", то "студентом". Он всегда старался выкроить несколько минут в течение дня, чтобы преподать мне уроки пропорции, рисунка, живописи - отсюда и "студент", - и очень бурно проявлял свою радость, когда видел, что я хоть что-то усвоил.

Картин, кроме портретов русских учёных и композиторов, в том числе и "Изобретатель радио Попов демонстрирует свой беспроволочный телеграф адмиралу Макарову" , он не писал. За год с лишним, который я

 

- 131 -

проработал под его началом, он написал лишь многочисленные эскизы и этюды к задуманным картинам на будущее. Не могу с уверенностью утверждать, что он в дальнейшем написал их, так как в середине 1950 года мы расстались, - я был отправлен в Воркутинские лагеря. Над картиной же "Попов демонстрирует..." он проработал при мне около года и, на мой взгляд, она явно не удалась ему. Фигуры действующих лиц были в неестественных позах, замерли, как бы позируя, не было динамики, и они более походили на восковые фигуры из музея "мадам Тюссо". Общий фон, да и сами фигуры были выписаны с преобладанием жёлто-коричневых тонов. Начальство, посещавшее нашу группу ежемесячно, вежливо скользя взглядом по картине, спешило к портретам учёных и композиторов и к копиям натюрмортов, ими заказанными: портреты в клубы, натюрморты, вероятно, домой. Над натюрмортами работал Семён Машталлер, причём работы эти были, думается, неплохие, ну, скажем, несколько вымученные. Но Ивашову-Мусатову и Гершову они не нравились, так как он , по их мнению, "слепо копировал, в его работах не было даже признаков живописи, а это недопустимо для грамотного художника..." Мусатов называл эти натюрморты "ширпотребом" и "мосторговщиной".

Ни Гершов, ни Мусатов просто не могли выполнять заказы начальства для личных нужд по нескольким причинам: во-первых, манера живописи обоих была совершенно неприемлема для обывателя, - дескать, какая-то "мазня"; во-вторых, вероятно, страшно было заказывать лично для себя картину без утверждённой "сверху" темы - всё-таки "политические", кто их знает, как бы чего не вышло... Кроме того, ни тот, ни другой не соглашались писать копии с репродукций: вот если бы с подлинников, в музее - это другое дело. А так - это удел посредственностей. Если кто-то решался спорить по этому поводу, то немедля терпел жестокое поражение - они дружно, забывая обо всех распрях, кидались в атаку. Сергей Михайлович считался непререкаемым авторитетом по этой части, все его доводы превращались в аксиомы... Он мог уступить лишь Гершову, которого, чувствовалось, немного побаивался, так как тот мог в довольно резких тонах поставить его на место и напомнить, что он такой же "член МОСХО", как и Мусатов. В спорах они оба забывали, что в этой обстановке ни тот, ни другой уже давно не "члены", а простые равноправные зэки...