НИКОЛАЙ СТАРОСТИН,
Герой Социалистического Труда,
заслуженный мастер спорта
ВЕСНА ПАТРИАРХА
«Дело братьев Старостиных»
Закончилась страшная зима 1941—1942 года. И хотя никто тогда, конечно, не мог знать, сколько продлится война, мне казалось, что худшее времена позади. Я не предполагал, что для меня такие времена только наступают. Их еще предстояло пережить...
Много раз пытался вспомнить что-либо примечательное о том дне, то, что выделило бы его в памяти. Но нет, все было как обычно.
Утром по дороге из дома в «Спартак» я прикорнул в автомобиле — эта выработанная по необходимости привычка помогала хоть как-то компенсировать систематическое недосыпыние. Может быть, поэтому до меня не сразу дошел смысл того, что сказал Петр, шофер:
— Николай Петрович, что-то нас подозрительно сопровождает одна и та же машина.
Я непонимающе посмотрел на Петра, потом обернулся и через заднее стекло различил в едущем за нами автомобиле двух мрачных субъектов в одинаковых фетровых шляпах.
Резко изменив маршрут, мы долго плутали по городу, но когда, наконец, подъехали к конторе «Спартака», то через полминуты увидели, как туда же медленно подкатили наши «знакомые» и остановились чуть поодаль, па противоположной стороне Спартаковского переулка.
В молодости я был горяч. Подобная назойливость показалась мне оскорбительной. Быстро подойдя к сопровождавшей пас машине, я рванул переднюю дверцу и почти прокричал на ухо тому, кто сидел за рулем:
— Скажите своему начальнику, что, если ему надо что-нибудь узнать, он может пригласить меня к себе, а не заставлять вас гоняться за мной по всему городу.
Они явно не ожидали такого, а поскольку, видимо, никаких инструкций на этот счет не имели, то растерялись и, не промолвив ни слова, укатили.
Ни назавтра, ни через день я слежки не обнаружил.
Эмоции улеглись, нужно было собраться с мыслями. Не
скажу, что я запаниковал, но и отмахиваться, делать вид, что ничего тревожного не произошло, было бы наивно и глупо. Не те стояли времена. Уже не первый год повсюду внезапно исчезали люди.
Поразмыслив, позвонил второму секретарю Московского горкома партии Павлюкову:
— Александр Александрович, за мной следят.
— Что это вы вдруг, выдумали? Наверное, просто устали, вот и мерещится всякая чушь.
— Боюсь, это не чушь. Вы же знаете, с пустяками я обращаться не люблю.
— Хорошо, не беспокойтесь, я разберусь.
На душе полегчало. По своей наивности я не понимал, что ни Павлюков, ни кто-либо другой в предписанном ходе вещей ничего уже изменить не могли.
Примерно через год на допросе начальник следственного отдела НКВД Есаулов как бы невзначай оборонил:
«Знаете, Старостин, почему ваше дело ведет Центр, а не Москва? Там бы ему хода не дали. Больно уж у вас заступников много».
Стало ясно, что Павлюков сдержал слово и действительно попытался разобраться в происходившем. Очевидно, его заступничество только подлило масла в огонь.
...20 марта 1942 года мне удалось вернуться с работы раньше обычного. Назавтра предстоял трудный день. Он таким и оказался. Причем начался гораздо раньше и совсем не так, как я рассчитывал.
Проснулся от яркого света, ударившего в глаза. Два направленных в лицо луча от фонарей, две вытянутые руки с пистолетами и низкий грубый голос:
— Где оружие?
Все выглядело довольно комично. Мне казалось, я еще не проснулся и вижу дурной сон. Крик «Встать!» мгновенно вернул меня к реальности.
— Зачем же так шуметь? Вы разбудите детей. Револьвер в ящике письменного стола. Там же и разрешение на его хранение.
— Одевайтесь! Вот ордер на ваш арест.
Забрав револьвер, «гости» явно почувствовали себя спокойнее. Их предупредили, что они идут брать опасного террориста Старостина, и бравые «чекисты» всерьез опасались вооруженного сопротивления.
Обычно я очень чутко сплю, и поэтому не мог взять в толк, как посторонние люди ночью бесшумно проникли в квартиру. Дверь закрывалась на цепочку, ее можно было
открыть только изнутри, а звонок я бы непременно услышал. Что за чертовщина?
Все разъяснилось несколько минут спустя. Когда меня уводили, жившая у нас домработница, очень скромная провинциальная женщина, бывшая монашка, всегда такая приветливая со мной, даже не вышла попрощаться. Это она абсолютно точно знала час, когда сбросить цепочку и открыть дверь.
Монашка-осведомитель? Удивительно! Впрочем, в моей жизни наступало время, когда надо было отвыкать чему-либо удивляться.
Не разрешив взять с собой никаких вещей, меня вывели на родную Спиридоньевку. Последнее, что я успел увидеть, пока заталкивали в машину, два испуганно светящихся окна на фоне, как тогда показалось, совершенно мертвого дома.
Ровно через десять минут я очутился на Лубянке.
Может, прозвучит нескромно, но братья Старостины олицетворяли собой успехи и необычайную популярность «Спартака», которые столь болезненно воспринимались почетным председателем «Динамо». Берия не любил, когда ему кто-нибудь своим существованием на свободе напоминал о неудачах.
Конечно, к 1942 году мои опасения заметно ослабели, но, как оказалось, я в очередной раз выдавал желаемое за действительное. Судьбе было угодно, чтобы меня неотступно преследовала зловещая тень Берии. Странным было другое: почему меня не арестовали гораздо раньше? Я и не предполагал, что мое затянувшееся пребывание на свободе очень скоро получит неожиданное объяснение.
Потом в своем «деле» я читал показания Косарева, которые он якобы дал во время следствия. Стало ясно, на краю какой пропасти я находился.
Признавая себя виновным, он «сознался» в том, что считал возможным, если понадобится, приступить к террору против руководителей партии и правительства, для чего организовал среди спортсменов боевую группу во главе с Николаем Старостиным. Расчет был безошибочным — к тому времени Косарев был расстрелян, а показания человека, которого нет в живых,— тяжелейшая улика, ее очень сложно опровергнуть. Затевалось «спартаковское дело» с заранее предрешенной концовкой. Оставалось соблюсти формальность.
Однако случилось непредвиденное: Молотов не подписал ордера на арест.
Моя дочь Ляля училась в 175-й школе. Там же в классе на год старше училась Светлана Сталина, а на год младше — Светлана Молотова. Первая держалась обособленно, вторая же была общительной, и они с Лялей какое-то время дружили, о чем знала жена Молотова Жемчужная, каждый день приезжавшая за дочерью в школу после уроков.
Может быть, учитывая это, и дрогнула рука Молотова, когда на зеленое сукно его стола лег ордер на арест с выведенной в нем фамилией — Старостин.
Редчайший случай: Берии не удалось осуществить задуманное. У меня есть основания полагать, что, если бы он смог «взять» нас в 1939 году (я уже говорил, что тогда мы ждали ареста каждый день), с братьями Старостиными все было решено одним ударом.
В 1942-м было не до футбола, и, честно говоря, я начал думать, что опасность миновала. Забыв, что у логики беззакония есть своя железная логика. То, что не сделал Председатель Совнаркома Молотов, тремя годами позже сделал секретарь ЦК Маленков.
...После тщательного обыска меня запихнули в узкий темный бокс. Часа через два дверь открылась, и молодой охранник с напускной свирепостью сказал:
— Старостин Андрей, выходи!
Я удивленно на него посмотрел и ответил:
— Старостин, но не Андрей.
Парень растерялся. Наверное, с его стороны это был явный прокол — до определенной поры мне не полагалось знать о судьбе братьев.
Я понял, что Андрей где-то рядом.
Его и Петра Старостина арестовали в ту же ночь, что и меня. Чуть позже взяли мужей наших сестер — Петра Попова и Павла Тикстона, близких друзей нашей семьи — спартаковцев Евгения Архангельского и Станислава Леуту. А вскоре один из конвоиров, нарушая все инструкции, шепнул мне: «Александра привезли». Брат в чине майора служил в действующей армии, и, видимо, на его доставку и прочие формальности ушло какое-то время. С этого момента все участники мифического «дела Старостиных» оказались в сборе.
Я плохо разбирался в хитростях сталинской юриспруденции, но одно чрезвычайно радостное открытие для себя сделал: даже мне, дилетанту, было заметно, как мучилось с нами, со всеми братьями, следствие. Начав с обвинения в терроризме, оно скатилось до обвинения в хищении ваго-
на мануфактуры и, в конце концов, вынуждено было опуститься до явной нелепицы о пропаганде нравов буржуазного спорта. За время, проведенное в одиночке внутренней тюрьмы Лубянки, я так и не смог привыкнуть к мысли, что любая нелепица в этом ведомстве тянула минимум на десять лет.
Конечно, два года в одиночной камере прошли далеко не в курортных условиях. Но я отдаю себе отчет: участь многих узников Лубянки была гораздо хуже. Почему из нас не «выжали» то, что хотели? Не могу ответить на этот вопрос, могу лишь предположить. Берия расправлялся с руководителями партии и государства, родственниками членов Политбюро. Разумеется, известность Старостиных помешать ему не могла. Но Старостины существовали не сами по себе. В сознании людей они являлись олицетворением «Спартака». Это многое меняло. Предстояло расправиться не просто с несколькими заключенными, а с поддержкой и надеждами миллионов болельщиков — советских людей. Думаю, именно авторитет «Спартака» облегчал нашу участь.
По этапам ГУЛАГа
С годами я перестал удивляться тому, что начальники, бывшие вершителями судеб тысяч и тысяч людей, олицетворением бесчеловечности и ужасов ГУЛАГа, столь благожелательно относились ко всему, что касалось футбола. Их необъятная власть над людьми была ничто по сравнению с властью футбола над ними.
В лагерях не только отбывали срок, работали и умирали. Там жили. Они стали формой человеческого существования. Это было страшно: в созданной системе ценностей футбол превращался в средство выживания.
Популярность «Спартака» шла намного впереди меня. Я еще маялся в гигантской пересылке в Котласе, а генерал-лейтенант Бурдаков, начальник Ухтлага, уже определил мою участь. Так я начал работать тренером ухтинского «Динамо».
...Прошел год, я только-только начал привыкать к местным нравам, к своему положению. И вдруг предписание ГУЛАГа — отправить Старостина на Дальний Восток, в Хабаровск. Бурдаков терялся в догадках, нервничал; ему казалось, что до Москвы дошли слухи о моем относительно льготном пребывании в Ухте. Но и теперь, когда на карту
была поставлена его служебная репутация, а может быть, и карьера — нарушение правил содержания в лагере политзаключенного могло не сойти с рук, — генерал попытался оставить меня у себя в Ухте: отправил в один из лагпунктов в глухой тайге, а в Москву сообщил, что я не здоров и следовать в Хабаровск не могу.
Зимой 1945 года я узнал, что такое лесоповал. В тайге, километрах в трехстах от Ухты, несколько деревянных построек. Высокий забор с колючей проволокой, вышки с пулеметами. Это и есть лагпункт. Подъем в шесть утра. Все толпятся у двери (кто с пилой, кто с топором), подталкивая друг друга в спину,— никому не хочется первым выходить из барака на 30-градусный мороз. Ругань конвоя, пинки, удары прикладами — и построенная колонна исчезает в кромешной темноте. Дорога до повала — пять-шесть километров, и каждый день она уходит дальше и дальше. Когда-то лес валили рядом с лагпунктом, но его давно здесь уже вырубили, вокруг лишь кустарник...
Как только колонна выходила за ворота лагеря, власть конвоя над людьми становилась абсолютной. Злой конвой — страшнее этого мне не доводилось встречать в жизни. Нарушение любого из правил следования типа «шаг вправо, шаг влево» считается побегом, «огонь без предупреждения», «не разговаривать» при злом конвое могло иметь, как говорил мой сосед по нарам — филолог, мастак придумывать новые слова, «пулелетальный» исход. Конвоиры менялись, но их всех уравнивало одно постоянное право — право убивать. И все-таки, несмотря на обжигающий холод и жестокий конвой, хотелось, чтобы дорога к повалу была бесконечной. Увы, она всегда кончалась... И начиналась работа. Причем у каждого своя — «58-я» валила лес, уголовники играли в карты. «Шестерки» быстро разводили костер, стелили вокруг него еловые ветки, на которые усаживались «паханы», доставалась колода...
Когда я впервые узнал, что на языке гулаговских документов уголовники именовались загадочным словосочетанием «общественно-близкие элементы», то посчитал это каким-то чиновничьим бредом. Но потом понял: все дело в том, о каком обществе вести речь. Если об обществе надзирателей и конвоя, то для них, безусловно, уголовники являлись не то что близкими, а просто родными элементами. Начальники лагпунктов относились к уголовникам благосклонно.
В Ухтлаге главным врачом был некто Соколов — страст-
ный футбольный болельщик. Как-то он меня вызвал и предложил:
— Николай Петрович, давайте я вас пристрою в свой санотдел. Вы же физкультурник. Вы знаете, что такое массаж? — Конечно, знаю. — Будете массажистом.
Санчасть в лагере занимала отдельный громадный барак. Прошло почти 50 лет, а не могу забыть ту картину.
Когда я вошел в барак, забитый полуживыми существами, они все кашляли. Но это был не кашель — это был булькающий свист, который вырывался из поврежденных легких. А как забыть их лихорадочные глаза, обреченные на смерть лица...
И вот что еще снится мне иногда по ночам. Я знал секретные сводки, где указывалось, сколько работоспособных, сколько больных, сколько «черных»— так обозначались умершие — находится в лагере. Каждый день в Ухте умирало не меньше сорока человек. Тела свозились в морг. Черт меня дернул туда пойти. Я увидел горы голых трупов, которые пожирали сидевшие па них сотни крыс...
На Север и на Урал заключенных гнали тысячами. Добирался я по маршруту Ухта — Котлас — Вологда — Киров — Молотов — Свердловск — Омск — Новосибирск — Красноярск — Иркуск — Чита — Хабаровск целых полгода и прибыл к месту назначения 8 мая 1945-го.
Большую часть этого путешествия я промаялся в «пересылках», которых насчиталось с добрых десяток.
Заправляли всем там, как правило, уголовники. Они имели связи с охраной, через нее сбывали в город отнятый у «политических» дефицит. Взамен разживались водкой и табаком. В огромных камерах «пересылок» почти в открытую шла картежная игра на что и во что попало. Проигрывали не только вещи, но и людей. И если «шестерка» не выполняла приказ главаря убить человека, наказание было одно — смерть.
Ко мне уголовники относились более чем доброжелательно. С этапа на этап каким-то непонятным для меня образом передавался негласный уговор: Старостина не трогать.
Принадлежность к футболу была лучшей охранной грамотой. Когда вечерами по просьбе своих соседей по парам я начинал вспоминать футбольные истории, игра в карты сразу прекращалась.
Но у меня не было желания отсиживаться по «пересылкам», я рвался в назначенный мне Хабаровск в надежде, что местное «Динамо», как это было в Ухте, проявит ко
мне интерес. Не зря же меня туда затребовали...
«Хозяин» Дальнего Востока генерал-полковник Гоглидзе оказался таким же горячим поклонником футбола, как и начальник Ухтлага генерал-лейтенант Бурдаков, но при этом куда более искушенным и знающим толк в этом деле. Он вел футбольную схватку с маршалом Малиновским, который командовал Дальневосточной армией и опекал две армейские команды: хабаровского СКА и Военно-Воздушных Сил. Именно Гоглидзе затребовал меня в свои владения и, несмотря на противодействие Бурдакова, добился своего.
...После Хабаровска — Казахстан, пожизненная ссылка.
Прихожу на первую тренировку местных футболистов. Дождь. И вижу прелюбопытную картину — команда месит грязь, а в середине поля под зонтиком, в плаще и шляпе, в ботинках с галошами расхаживает тренер и дает указания.
Это был Аркадий Вольфович Хохман, бывший центрфорвард сборной Румынии, который после окончания войны добровольно изъявил желание остаться в СССР, был «душевно» встречен и быстро отправлен на Дальний Восток, затем в Алма-Ату. Это было одно из самых приятных знакомств в моей жизни. По кругозору и уровню интеллигентности Хохман выделялся среди наших тренеров, второго такого вряд ли отыщешь. Игроков он называл исключительно на «вы».
— Игорь, вот вы здесь сделали ошибку... Сергей, зачем вы туда побежали...
Слушать это было забавно, а эффект имело поразительный. Его авторитет был непререкаем.
Во многом благодаря ему у меня появилось в Казахстане много друзей. Да и алма-атинский «Кайрат» с тех пор стал для меня командой почти родной...
Что говорить, в моих воспоминаниях Алма-Ата занимает особое место. Иногда закрываю глаза и вижу — лежу в яблоневом саду, рядом ручеек, арык. Можно спокойно спать под яблоней, и ни одного комара. Проснуться, поднять руку и сорвать самое вкусное в мире яблоко — алма-атинский апорт.
Согласитесь, после стольких лет скитаний — это ли не подарок судьбы!
Но главные события были впереди.
Впоследствии мне часто приходилось читать и слышать воспоминания людей о том, какое впечатление произвела на них весть о смерти Сталина. Я отношу себя к тем из
них, кто не ассоциировал это событие с концом света. Одиннадцать лет, проведенных к тому времени на этапах, окончательно развеяли в моем представлении миф о справедливости и гениальности «вождя народа». Я чувствовал: в судьбе должны произойти перемены. Но окончательно поверил в их реальность только после ареста Берии.
На одном из собраний команды разбирали с футболистами предыдущую игру. Вдруг входит опоздавший Ермек Утибаев, наш нападающий. Он в то время работал в Совете Министров Казахской ССР. Я никогда не забывал, что остаюсь политическим ссыльным, но считал необходимым поддерживать дисциплину в команде. Пришлось сделать замечание:
— Ермек, почему опаздываешь?
На поле он был скорым на удар, в жизни — скорым на слово:
— Я опоздал из-за этого предателя, врага народа Берии — Ты что мелешь?! Выпил, что ли...
— Как что? Вы не знаете? Берию сегодня арестовали. Он оказался врагом народа и шпионом.
Это известие перевернуло мою жизнь. Я воспринял его, как воспринимается восход солнца на Севере после долгой полярной ночи. Смешались и удивление, и радость, и надежда...
А еще через месяц я услышал в телефонной трубке далекий взволнованный голос жены:
— Николай, мне звонил товарищ, как я поняла, близкой к руководству ЦК. Передал, чтобы ты немедленно написал на имя Хрущева заявление с просьбой о пересмотре вашего дела.
Стоит ли говорить, что я в тот же день отправил его в Москву. Далее события развивались стремительно. Приходит вызов. Я тут же вылетаю в столицу.
Не успел переступить порог дома, как жена протягивает листок из школьной тетради с номером телефона:
— Тебя срочно просили позвонить.
Как медленно крутится телефонный диск... Как бесконечно тянутся гудки... Наконец-то:
— Лебедев слушает...
— Здравствуйте. Это Николай Старостин говорит...
— Срочно приезжайте. Пропуск заказан.
Старший помощник Никиты Сергеевича Хрущева Владимир Сергеевич Лебедев родился и вырос в подмосковной
деревне Черкизово, что рядом с Тарасовской. Пацаном бегал смотреть тренировки спартаковцев, знал всех футболистов в лицо и даже гонял мяч в команде мальчиков за наш клуб. Как только появилась возможность, он лично принял участие в моей судьбе.
Это стало началом конца «дела Старостиных».
Конечно, безумно жаль потерянные в расцвете сил «лагерные» годы. Но человеку свойственно себя успокаивать. Я себя успокаиваю тем, что они не прошли впустую, многому в жизни научили, дали возможность узнать свою собственную страну: от Хабаровска до Владивостока, от Читы до Алма-Аты. И везде футбольный кожаный мяч, как это, может быть, ни странно, оказывался неподвластным Берии. Он стал ему противником, которого Берия победить не сумел.
И вот, наконец, мы все вновь вместе в Москве. Я хорошо помню тот первый семейный вечер. Все уже собрались, ждали только Андрея. Он появился неожиданно и прямо с порога произнес свою знаменитую фразу:
— Все проиграно, кроме чести.
Я понял: Старостины выстояли.
...Разбор нашего дела на заседании Военной коллегии Верховного суда СССР продолжался часа два. Два часа, вместивших двенадцать лет жизни. Пожалуй, ни один документ я никогда не перечитывал столько раз, сколько выданную в тот день отпечатанную на маленьком бланке справку. Бумажка гласила: «Приговор Военной коллегии Верховного суда СССР от 18—20 октября 1943 года в отношении Старостина Н. П. по только что открывшимся вновь обстоятельствам отменен, и дело о нем в уголовном порядке производством прекращено. Председатель Военной коллегии Верховного суда Союза ССР полковник юстиции Борисоглебский. 9 марта 1955 года».
Нас разлучила осень 1943-го. Вернула к жизни весна 1955-го.
Я часто спрашиваю себя: чем объяснить, что футбол приобрел такую власть над людьми? Пожалуй, никто и никогда не сможет исчерпывающе ответить на этот вопрос. Может быть, в его вечной тайне и заключена разгадка.
На своем веку — а я могу говорить это почти в буквальном смысле — встречался и знаком с одареннейшими людьми самых разных профессий. Было бы глупо спорить о приоритетах. Знаю одно: принадлежность ни к одной из них — сама по себе — не может гарантировать жизнь.
Ни к одной, кроме футбола.
До последнего своего часа буду помнить: футбол спас мне жизнь. Жизнь, которую я отдал футболу.
Литературная запись Александра Вайнштейна