- 297 -

Глава XV

САМОЕ СТРАШНОЕ

 

В Москве в это время находится моя сестра Ната. В послевоенные годы она работала в харьковской опере, а сейчас приехала в Москву, чтобы устроиться в какой-нибудь другой город — что-то у нее в Харькове не сладилось. К этому времени она разошлась уже и со вторым мужем, живет одна. Я заранее написала Нате в Москву, просила ее разыскать Леню, поговорить с ним обо мне, прощупать его настроение.

Ната встречает меня на вокзале. Мы не виделись девятнадцать лет. С первого взгляда она кажется мне мало похожей на прежнюю Нату — передо мной стоит располневшая пожилая женщина. Потом, постепенно я, как говорится, адаптируюсь к ней, и она уже не выглядит ни толстой, ни пожилой. Сразу же, на перроне вокзала, Ната начинает говорить о Лене. Она была у него, познакомилась и со всей семьей. С восторгом, прямо-таки давясь словами, рассказывает, какой Леня изумительный, как она за две короткие встречи полюбила его и как я должна быть горда, что родила такого сына. Не до гордости мне тогда было, и на восторженные излияния Наты отвечала сдержанно.

Ната повезла меня на Трубниковский переулок — там живет бывшая ученица нашей мамы, Таня, с мужем. Таня — приятная, добрая женщина, родная сестра Лели, тоже Маминой ученицы, уже давно вышедшей замуж за героя моего неудачного первого брака Сеню. Леля с Сеней и его сыном Толей тоже живут в Москве.

У Тани и ее мужа Миши, кроме большой комнаты, есть еще маленькая комнатушка, там мы и устраиваемся с Натой на широкой тахте.

На следующий день мы с сестрой отправляемся к моему сыну, на станцию Строитель. Ната знает, что днем Леня один, предупрежден о моем приезде. Она ведет меня к их дому.

 

- 298 -

Место для меня незнакомое: Ева с семьей за эти годы переменяла квартиру. Я иду и спотыкаюсь, мне кажется, что волнение мое в этот раз еще больше, чем при первой встрече с Леней, после войны. Тогда я шла к нему, окрыленная радостью, уверенная,— пусть эта уверенность и не оправдалась,— что мой сын ждет меня, будет счастлив повидаться со своей мамой, а сейчас я ни в чем хорошем не уверена.

«Вот этот дом!» — показывает мне Ната.

Не успела дойти до входной двери, как из нее выходит Леня — очень высокий, взрослый, очень красивый,— бежит ко мне, наверное, увидел в окно, и обнимает, обнимает с такой недетской силой, что уже после, когда пришла в себя, почувоствовала, как болят ребра. И я его обнимаю — так нежно крепко, как только может мать обнимать свое любимое единственное на свете дитя, обнимаю и плачу, захлебываюсь горькими, но и счастливыми слезами.

Пришли в комнату, сели на тахту, я все прижимаю себе Леню и реву, реву, а он, тоже обнимая меня, все уговаривает как взрослый ребенка: «Ну-ну, не надо!»

Долго это продолжалось. На минуту оторвусь от его плеча, смотрю: боже мой, неужели это — мой сын? Из застенчивого, а потому неловкого, часто угрюмого мальчика со смешным ежиком волос на голове, с неуклюжими жестами он превратился в очень высокого — сто восемьдесят два сантиметра! — совершенно взрослого юношу с огромными, много говорящими, печальными даже в смехе, черными, в неправдоподобно длинных и густых ресницах глазами, с красивой, горделивой, на высокой шее, посадкой головы, с черными же, гладко и живописно лежащими, откинутыми назад волосами, со смуглой чистой кожей, музыкальными, с длинными пальцами, руками.

Ни о чем тогда толком не поговорили. Ната просит Леню приехать завтра на Трубниковский, к нам придет наш племянник Толя и пофотографирует нас. Леня не очень уверенно, но обещает приехать.

Назавтра приходит к нам с аппаратом Толя. Я вижу его через много лет превратившимся из мальчика в худого жилистого, но в общем-то очень приятного мужчину. Он ласково улыбается своим теткам, но в его добрых светлых глазах то и дело мелькает грустная тень. Я рада очень встрече, ведь Толя мне родной, свой, но эту радость сбивают, мало сказать сложные, обстоятельства моей жизни.

Леня не пришел. Долго ждали. Я нервничаю, даже разговор с Толей не клеится, а ведь так надо поговорить с ним обстоятельно, знаю, что тяжело ему живется, что он очень болен, из-

 

- 299 -

за болезни никак не закончит институт. Разговаривает с Толей в основном Ната - так, ни о чем серьезном.

А на следующий день я отправилась в Вильнюс, оттуда в Друскининкай.

Приезжаю вечером, путевка в санаторий у меня с завтрашнего дня. Оказывается, свободного места в санатории до утра нет, и меня помещают на ночь в стоящий невдалеке от санатория костел — ставят в преддверии его кушетку. На эту кушетку я ни на минуту не прилегла за всю ночь. Страшно было совершенно одной в пустом, мрачном, словно бы отрешенном от живого мира храме. Всю ночь простояла у закрытой входной двери и старалась уловить хоть какой-нибудь звук извне. Глупая! Если бы я знала, что ждет меня в недалеком будущем, разве стала бы бояться этой невинной темноты, тишины и отсутствия людей вокруг! Ведь эти часы были одними из последних достаточно мирных для моей души.

На утро меня поместили в палату, где была скромная, приятная женщина. И пошла курортная жизнь. Слева от санатория красавец Неман, справа густой сосновый лес, полный до отказа белых грибов.

Так, славно, беззаботно, в надежде на скорое свидание с Леней (ведь я рассчитывала весь август провести с ним в Москве, дать ему возможность окончить здесь десятый класс, а там уже решать, как быть дальше, чтобы снова быть вместе), — так прожила я в Друскининкае шесть дней. А на седьмой получаю от Наты письмо: «Леня безнадежно болен, ему осталось жить считанные месяцы. Заболевание крови». Я бегу за билетом на Москву.

В Москве на вокзале Ната говорит мне:

«Леню хотели отправить в школьный лагерь. Сделали анализ крови, оказалось лейкоцитов 800. Это лейкопения - рак крови. Леню поместили в Институт гематологии»

На следующее утро еду в этот институт. Там напрямик говорю, что я — мать Лени, только что приехала, и мне выдают пропуск. Леня встречает меня радостно, по-настоящему хорошо. Удивляется, почему я так скоро вернулась.

— Узнала о твоей болезни,— говорю,— хочу быть с тобой, а там, в санатории, мне не понравилось.

Изо всех сил убираю с лица отчаяние.

«Так ты побудешь в Москве?» — спрашивает Леня «Конечно. Пока ты не поправишься, буду здесь» — «И будешь приходить ко мне?» улыбается он. «Непременно. Каждый день».

 

- 300 -

По лицу Лени снова пробежала улыбка, глаза его мягко засветились. Потом нахмурился: «Вот навязалась эта болезнь. Скоро начнутся занятия, все же десятый класс. Но я надеюсь, что к тому времени вылечат?» — «Я тоже надеюсь,— насколько возможно бодро, поддерживаю его, только слушайся врачей, принимай все лекарства» «Да, придется» - соглашается Леня.

Выйдя из палаты, нахожу Лениного лечащего врача, молодую женщину. Знакомлюсь, говорю, что я — мать, она с не прикрытым интересом меня рассматривает. Стоим в вестибюле. Спрашиваю, как она находит Леню, действительно ли его болезнь угрожает жизни. Врач без всяких колебаний рубит: «Да, у Лени лейкопения, ему осталось жить месяца три, не больше. Никакой надежды нет».

Я ничего не отвечаю, не могу сказать ни слова. Молча иду к выходу, а там, за порогом, валюсь на землю и вою, как зверь. Кто-то подходит, что-то говорит — не понимаю, не слушаю. Наконец подошла Ната с сестрой Лени Тосей. Ната как-то помогает мне затихнуть, тащит домой.

Стала я ездить к Лене ежедневно. В воскресенье встретилась там со всеми его родственниками. Встретились мирно, какие теперь могли быть распри? Приехала и сестра Иосифа, Марья Владимировна. Она в этой семье — заводила. Властная, надменная, любит командовать всеми и решать за всех, шумная, капризная — даже в этих страшных обстоятельствах — и не располагающая к себе. Может быть, только меня, учитывая нашу с ней борьбу за Леню? Нет. Когда я приехала к Лене в понедельник, меня вызвала к себе его лечащий врач. Была там и доцент этого отделения. Обе стали расспрашивать меня о наших отношениях с той семьей, о том, почему Леня с ними, а не со мной. Я вкратце рассказала. Тогда обе наперебой заговорили о том, как ужасно все они особенно тетка, отзывались обо мне: «И мы были настроены против вас, а теперь видим, что все не так: видим, как изменился Леня с вашим приездом, как повеселел, как ждет вас уже с утра а сегодня попросил выдать постоянный пропуск только вам «моей матери»...»

Как бы радостно мне было это слышать, если бы в сердце оставалось хоть какое-то место для радости.

Леня тоже сказал мне: «Не хочу, чтобы они часто приходили»,— и нахмурился.

Я провожу у Лени часа три-четыре. Таскаю с собой огромные передачи — что-то мясное, торты, ананасы, разные фрукты и сладости. Конечно, Леня не съедает и малой доли всего

 

- 301 -

этого, но вижу, как приятно ему угощать своих сопалатников, их шесть человек, все старше Лени и большинство из них не москвичи, не имеют передач.

Много мы с Леней разговариваем. Я все время ношу маску если не веселости (до веселости силы мои не достают), то спокойствия, а бывает, что и строгости. Иной раз станет невмоготу, не могу сдержать слезы, неукротимую тоску. Хватаю с его столика грязную посуду, выбегаю из палаты и в туалете плачу — до судорог, до тошноты. А потом возвращаюсь, как ни в чем не бывало, с чистой посудой. Леня удивленно смотрит: «Ты плакала?» — а я делаю сердитое лицо: «Конечно, плакала. Врач сказала мне, что ты куришь, а ведь этим ты затягиваешь свою болезнь и возвращение в школу».— «Не надо плакать, я больше не буду, обещаю тебе»,— говорит мой сын, кладя свою руку на мою.

И как хватает у меня сил снова не разразиться рыданиями? Хватает, на все хватает.

Леня заботится — куда он будет поступать после десятого класса. И все спрашивает меня, что я ему посоветую. Мне говорила Марья Владимировна (оказывается, эти два года он жил у нее, в центре Москвы, только каникулы проводил у Евы), что, когда она была у Лени в школе в конце прошлого учебного года, преподаватель литературы сказал ей: «Не знаю, что выйдет из этого мальчика, но во всяком случае не то, что из всех остальных».

Как-то Леня спросил, заглядывая ласково мне в глаза: «Поедем в Калинин? Один мальчик говорил, что это очень хороший город».— «Поедем,— ответила я.— Куда хочешь, поедем, только бы мы были вместе».

Да, строим мы с ним планы: он — на полном серьезе, а я — только так, чтобы поддержать его веру в будущее, со смертельной тоской в душе. И все же через тоску пробивается какое-то жалкое подобие радости оттого, что Леня хочет жить со мной. Теперь он уже взрослый, шестнадцать с половиной лет, уже многое понимает, осознает. А вдруг врачи ошибаются, вдруг поправится? Это «вдруг» все время проносится на каком-то отдалении от сознания. И так призываешь его, это «вдруг», так жаждешь, чтобы в тебя вошла надежда на благополучный исход этого ужаса. Но нет, тут же какая-нибудь реальность, пусть самая мелкая, прогоняет все шальные надежды, и снова приходит жуткая безысходность.

Стоим мы с Леней на балконе больницы, и вдруг я слышу, что он очень точно, со всеми тонкостями, насвистывает марш Черномора из «Руслана и Людмилы». Я удивляюсь,

 

- 302 -

в алма-атинское время Леня хоть и любил слушать по радио классическую музыку, никогда ничего не напевал и не насвистывал, я даже не представляла, что у него такой отличный слух. А он будто подслушал мои мысли: «Если бы ты знала, как часто я ругаю себя за то, что не хотел заниматься с тобой музыкой. Вот дурак был!» — «Ничего, Ленечка,— с мучительной бодростью вру я ему,— мы это дело наверстаем. Вот будем жить вместе, снова начнем заниматься. Теперь дела наверняка пойдут лучше».

Глаза Лени засветились радостью.

Когда-то, в первый год нашей с ним жизни в Алма-Ате, я заставляла Леню приходить к концу моего рабочего дня в Дом творчества, там занималась с ним на пианино. Способный он был фантастически, но и ленивый — до невозможности. Играет гаммы, а сам смотрит в окно. «Смотри на руки!» — требую я. А он совсем перестает играть: «Надоело!»

Помучилась я и бросила это дело. И вот теперь... Бедный мой мальчик, пусть думает, что все — еще впереди.

Однажды пришли мы к Лене с Натой и с Лелей, женой Сени. Она знала Леню в Киеве, малышом. Когда вошли в палату, он спал. Через несколько минут открыл глаза — огромные, черные, полные света и печали. Леля была поражена. «Никогда не видела таких глаз, такого лица,— говорила она нам потом, вытирая слезы.— Красота — это даже не главное, мы вот все красивые — и Таня, и я, и моя Тамарка. Красивых много на свете, но Леня... Он один такой...»

Как-то я уходила от Лени вечером. Он пошел провожать меня. Остановились на лестнице, вокруг — никого. Я обняла его и крепко целую. Он смотрит на меня своим печальным и вдумчивым взглядом: «Ты меня очень любишь?» — «Очень»,— отвечаю я. «Странно. Даже после того, как я поступил с тобой?» — «Зачем вспоминать об этом, Ленечка? Я ведь тоже была виновата перед тобой. А ты меня теперь любишь?» — спрашиваю я в свою очередь.

Леня помолчал. «Не знаю. Ты понимаешь, я как-то никого не люблю. Сам не знаю почему. Тебя, конечно, больше, чем других. Вот теперь жду, когда придешь. В общем — не знаю...»

И как-то смущенно пожимает плечами. Тут я чувствую, что надо прекратить этот разговор. И страшно мне, и больно за сына, да что скрывать — и за себя.

Не всегда Леня печален. Иной раз находит на него детское легкомыслие, шаловливость. Познакомился с мальчиком своего же возраста из соседней палаты, тоже обреченным,

 

- 303 -

как почти все здесь. Они выбегают в коридор, шумят, балуются, врачи загоняют их в палаты, выговаривают. Даже профессор Дульцын, очень хорошо к Лене относящийся, как-то накричал на него. Леня мне с улыбкой об этом рассказал. Все — как с обыкновенными детьми, которые вскоре выйдут отсюда домой, продолжать свое только начавшееся существование.

Однажды, когда я, как обычно, пришла к Лене, он встретил меня словами: «Наконец-то я знаю, что за болезнь у меня! — Я вздрогнула, но Леня бодро продолжает: — У меня — лейкопения».— «А что это за болезнь? — собрав, как обычно, все силы, спрашиваю я.— И кто тебе сказал о ней?» — «А я случайно услышал, как профессор Дульцын говорил с нашим доктором. Знаешь что, пойди в библиотеку, посмотри в медицинском справочнике, что это за болезнь и долго ли она тянется, а завтра мне скажешь. Хорошо?» — «Хорошо»,— отвечаю, едва выдавив из себя это слово.

И тут же иду к его врачу, рассказываю ей о Лениных словах и прошу, чтобы к нему с этого дня не пускали никого из мальчиков-соучеников. Ведь он может поручить им достать медицинский справочник и сам все узнает. Врач пообещала.

Назавтра, увидев меня, Леня первым делом спрашивает: «Смотрела в справочнике?» — «Смотрела»,— отвечаю спокойно. «Ну и что за болезнь?» — «Болезнь крови, — говорю. — Лечат ее адренокортикогормоном (Лене все время его вливают), продолжается она два-три месяца».

Леня довольно усмехнулся: «Значит, правильно меня лечат. Но неужели же мне еще полтора месяца здесь лежать? Нет, наверное, раньше выйду, ведь я совсем здоров, а вот приходится пропускать занятия в школе».

Иногда разговор в палате возникает на какую-либо интересную для всех Лениных сопалатников тему. Что-то я им рассказываю, а они слушают, задают вопросы. Пересказываю какие-то истории, прочитанные в журналах, и чувствую, как доволен мной мой сын, даже, можно сказать, горд...

В конце августа мне сказала Ленина палатный врач, что его можно взять на какое-то время домой — ему проделали положенное лечение, сейчас немного лучше, даже лейкоцитов в крови больше, пусть отдохнет от больничной обстановки, а через неделю надо снова привезти его сюда.

Отвезла я сына в Строитель. И сама жила там. Леня доволен, что вырвался из больницы, много бывает на воздухе, к нему часто приезжает товарищ. Однажды пришла и девочка, тоненькая, миловидная. Леня вошел ко мне на кухню —

 

- 304 -

я варила обед — и просяще заглянул в глаза: «Можно мне пойти в кино?»

А я испугалась: «Ленечка, родной, нельзя, ты ведь знаешь, что еще болен. Потерпи, когда все пройдет...»

Как я ругала себя потом за этот запрет! И сейчас сердце раздирается болью. Леня тогда посмотрел на меня полными печали глазами и молча вышел, опустив голову. Нужно было пустить его в кино! Ведь в последний раз! И это ничего, ровно ничего не изменило бы. А вот боялась — все еще жила во мне безумная надежда, это зыбкое, но и спасительное «а вдруг»...

Вхожу как-то из кухни в комнату. Леня играет с кем-то из мальчиков в шахматы. Тот задумался над ходом, а Леня — о чем-то своем. В глазах — отрешенность, печальная раздумчивость... А все окружающие смотрят на него...

Быть может, я, как мать, видела в своем сыне что-то особое, неповторимое. Но нет. Вот он стоит на перроне Ярославского вокзала, ждет меня, я что-то купила в ларьке и возвращаюсь. Подхожу, слышу вокруг: «Гляньте, гляньте на того, в бархатной куртке! И создаст же бог... Счастливая мать!»

Вернулся Ленечка в больницу. Снова ежедневные капельницы, анализы крови. Леня нервничает — уже начались занятия в школе. Я по-прежнему все дни с ним, о возвращении в Алма-Ату и не думаю, пока еще есть какие-то деньги.

Ната устроилась в Иркутскую филармонию и во второй половине сентября уехала. А до этого целый месяц заботилась обо мне.

В конце сентября деньги мои кончились, а тут еще узнала от кого-то, что дом, в котором я живу в Алма-Ате, вот-вот снесут. Что же будет тогда с моими вещами? Уговорили меня поехать недели на две в Алма-Ату,— поработать, получить хоть немного денег, устроиться как-то с жильем и с вещами и вернуться в Москву.

А если говорить о моих ощущениях всесторонне, то надо признаться, что до конца не верила в Ленину смерть. Знала, что все безнадежно, велико, огромно было мое горе, а все равно с помощью каких-то остатков всегда присущего мне оптимизма до конца не верила. Только потому и поехала в Алма-Ату, а если бы не это, наверно, пошла бы милостыню просить по знакомым, но осталась бы до последних дней Лениной жизни.

«Лене сейчас неплохо,— говорила мне Марья Владимировна,— вы можете смело уехать, а если станет хуже, мы вам

 

- 305 -

сразу же сообщим». Уж не боялась ли, что я перейду на их иждивение?

Вот и полетела я в Алма-Ату. Сразу пошла на работу. За меня, оказывается, все время расписывались в журнале, и делалось это с ведома всей кафедры. Так что я получила деньги за весь сентябрь. Работаю добросовестно, а в остальном отсутствую — ни с кем не разговариваю, хожу как неживая.

Домик, в котором я жила, еще стоит, но все маленькие домишки вокруг уже снесены. Пошла я в горисполком, спрашиваю, что будет со мной, когда снесут дом. Отвечают, что хозяйке решено дать двухкомнатную квартиру — с расчетом, что одна из комнат будет для меня, поскольку я живу в ее квартире уже больше трех лет. Ладно, хоть вещи не останутся на улице и, когда окончательно вернусь в Алма-Ату, будет где жить.

Шестнадцатого октября утром пришла телеграмма: «Состояние Лени очень тяжелое. Тося». Я как-то дошла до драм-театра, позвонила в консерваторию. Через короткое время прибежал Зингер, еще двое молодых педагогов, принесли мне билет на самолет до Москвы на четыре часа дня и собранные у сотрудников деньги — тысячу семьсот рублей. Я положила в чемодан яблок, Зингер с одним из молодых педагогов, взяв машину, поехали со мной в аэропорт. Там выяснилось, что самолет опаздывает на три часа.

Мои спутники сказали, что никуда не уйдут, пока я не улечу. А мне надо быть одной. Прошу их уйти, со слезами прошу, но они все же сидели, пока я не улетела. Летели всю ночь, а утром застряли в Уральске, и нам говорят, что придется просидеть часов шесть. В аэропорту я нашла какую-то пустую комнатушку и сижу в ней. Не плачу, не бьюсь головой о стенку, просто сижу и представляю себе, что вот сейчас Леня умирает. Наконец семнадцатого к семи часам вечера прилетели во Внуково. Автобус довез меня до «Метрополя». Прежде всего, думаю, нужно позвонить в институт и узнать, жив ли Леня. Телефон института я знаю. Из будки-автомата звоню, звоню — никто не отвечает. Наверно, думаю, телефон в автомате испорчен. Вхожу в светящееся здание «Метрополя», в первой же комнате — женщина и телефон. Прошу разрешения позвонить. Женщина испуганно смотрит на меня и поспешно роняет: «Да-да, пожалуйста». Но и этот телефон не заставил институт ответить. Видно, уже кончился рабочий день у тех, кто дает справки. Звоню Леле — и здесь пустые гудки. У Тани телефона нет. Что делать? Придется ехать к Марье Владимировне.

 

- 306 -

Когда вышла на улицу, вдруг подумалось: «А где же мой чемодан?» Возвращаюсь в комнату, откуда звонила, там нет. Иду к телефонной будке и вижу — недалеко от нее, на тротуаре, среди океана людей, стоит мой чемодан. На него натыкаются и проходят мимо.

Взяла чемодан, села в такси, приехала на улицу Калинина. Звоню. На пороге — Игорь, сын Марьи Владимировны. Я ему: «Леня жив?» — «Нет, Ирочка»,— отвечает он, как бы извиняясь.

Я кричала, билась у них в руках. Они возились со мной — Игорь, двоюродный брат Лени, и его жена — возились, как родные. Наконец я спросила, где Леня. В институте, завтра его будут анатомировать.

Уложили меня на кушетку. Затихла, лежу и слышу, как; Марья Владимировна разговаривает с мужем о каких-то хозяйственных делах... А потом вдруг засыпаю. Какая дикость! Уснуть через два-три часа после того, как узнала о смерти сына! Как это могло произойти? Прошлую ночь, в самолете, когда еще окончательно не знала, ни на миг не вздремнула, а сейчас... Проснулась и вижу: сидит возле меня на стуле Ленечка — в той же розовой полосатой пижаме, в какой был в больнице. Сидит и смотрит на меня своими печальными и мудрыми глазами. Я тянусь к нему: «Ленечка!» — а он исчезает. Потом долго лежу в темноте и стараюсь не плакать громко, не стонать, чтобы не будить Марью Владимировну с мужем...

Утром собралась ехать к Лене, в институт. Игорь берется меня сопровождать, боится отпустить одну. Приехали. Игорь показывает мне какого-то доктора, наверное, главврача, я кидаюсь к нему, умоляю, чтобы меня пустили к Лене.

Он говорит: «Это невозможно».

А я захлебываюсь слезами, становлюсь на колени, хватаю его за полы халата и прошу, прошу. Игорь силой оттаскивает меня. Потом в гардеробе мне выдают Ленины вещи. Взяла я ботинки, прижалась к ним лицом и снова так неистово разрыдалась, что люди собрались. Увез меня Игорь.

А дальше что было? Не помню. Наверное, я лежала. Вечером пришел мой верный друг Леонид Зуев. Пришла и младшая сестра Марьи Владимировны с мужем, они были ко мне очень добры. А присутствие Леонида меня буквально спасало. Не знаю, молча ли я сидела при разговоре его с остальными или вставляла какие-то слова, но все время думала: «Хоть бы он не уходил подольше! Хоть бы подольше был здесь, со мной! Без него мне будет очень страшно. Он свой, он все понимает. А эти — чужие...»

 

- 307 -

Как-то прошла и вторая ночь. На третий день поехали мы все в Яузовскую больницу, где Ленечку анатомировали.

В больнице увидела сына уже в гробу. Какой он хороший лежал, спокойный, почти улыбался. Он такой смуглый, что даже не казался бледным, совсем как живой. Спасибо им, родственникам, все вышли, дали мне побыть вдвоем с моим сыночком...

Потом пришли все — и родственники, и разные их знакомые. Приехала Леля. Много цветов. Это хорошо, Ленечка с первых лет жизни любил цветы.

Повезли Ленечку в крематорий. Там собралось много народу. Родственники, мальчики из его класса, Таня с мужем, еще мои знакомые, конечно, Леонид Зуев. В четыре тридцать гроб переставили па главный постамент — в центре, как в храме у алтаря. Заиграли «Анданте кантабиле» из квартета Чайковского, который Леня так любил.

Гроб стал медленно опускаться в открывшийся люк. Я кидалась вслед, опять кричала, вырывалась из рук, крепко державших меня, Леонида Зуева и мужа младшей сестры Иосифа, потом потеряла сознание. Да, странно, как я тогда не умерла. И после этого еще так долго живу.

Вернулись домой, уселись за стол. Даже я что-то съела. И тут же начали ссориться из-за денег. Марья Владимировна кричит на Евиных девочек — будто они дали меньше, чем она. А мне жутко слушать эту перебранку. А когда Ева и девочки ушли, стало еще хуже: у Игоря включили телевизор, шел, как сейчас помню, «Бродяга». Запустили вовсю, а я лежала на кушетке в маленькой комнате за фанерной перегородкой и не знала куда деваться, как вынести эту пытку. Выйти на улицу не хватит сил. Вот так и лежала...

Через день, в воскресенье, мы похоронили урну с прахом Ленечки — тут же, на кладбище, при крематории.

Спустя еще два дня ездили все на Новодевичье кладбище, заказали в мастерской памятник. Я отдала все бывшие при мне деньги, сказала, что еще вышлю из Алма-Аты.

Узнала я, как умирал Ленечка. Последние четыре дня температура — сорок один с лишним. Язык, горло, десны, небо — сплошные раны. «Ленечка,— говорил ему Дульцын,— ты сильно простудился, у тебя грипп и ангина, но я тебя вылечу, через несколько дней будешь здоров. Ты мне веришь, мой мальчик?» — «Да, верю»,— твердо отвечал Леня.

И меня с ним не было! Обещали сообщить мне при малейшем ухудшении, а сообщили в день смерти.

А хотел ли он видеть меня? Не знаю. Ведь им он не мог об этом сказать. Да, конечно, хотел, разве могло быть иначе?

 

- 308 -

Пробыла я у Марьи Владимировны после смерти Лени с неделю. Игорь и его жена Мила — очень внимательны ко мне. Внимательна, как ни странно, и Марья Владимировна. «Да, теперь я вижу, что для вас он дороже, чем для всех нас. Мать есть мать»,— говорит она мне. А о чем думала раньше? Над всем превалировало желание настоять на своем, доказать, что она — сильнее.

И увидела я, пожив у них, что не так уж и нужен им был Леня. Погоревали, поплакали, но сразу же после похорон жизнь вошла в свою колею и потекла спокойно. Искреннее всех горевала Ева. А все же, когда они с Тосей провожали меня до «Метрополя», где я садилась на автобус к аэропорту, и мы прощались, когда она потянулась поцеловать меня, я с каким-то ужасом отпрянула. Ева грустно сказала: «Вы думаете, что мы виноваты в смерти Лени? Нет, нет!»

Я ответила: «Этого я не думаю, Ева Теодоровна. Но...»

И обе замолчали, пожали друг другу руки.

Прилет в Алма-Ату — как в тумане. Помню, как Наталья Феликсовна берет меня в консерватории за руку и говорит: «Идем ко мне! Пока не станешь человеком, я тебя не отпущу».

И прожила я у нее целый месяц. Несколько раз пробовала выходить на работу, но ничего не получалось — не могла играть, мне становилось плохо. Заведующий кафедрой строго сказал: «Зачем вы пытаетесь делать то, чего не можете делать? Идите домой и приходите в себя, а мы как-то обойдемся без вас, как обходились все это время. И расписываться в журнале будем».

Через какое-то время после приезда пошла к Анне Дмитриевне. Она встретила меня в моем горе, как родного человека. Крепко обнимала и горько плакала, просто рыдала — не я, а она. Потом усадила на тахту и сказала: «Рассказывайте! Все-все рассказывайте, не держите в себе, вам будет легче»

И я рассказывала, насколько это у меня получалось. А Анна Дмитриевна слушала и все плакала, и с того дня стала мне очень-очень близким человеком.

Я совсем перестала спать. Меня прикрепили к психоневрологическому диспансеру. Вводили что-то в вену, лечили гипнозом, давали снотворное, и понемногу вернулся какой-то, правда, уже навсегда ущербный, сон.

Помню, как приехала на новую квартиру своей хозяйки, это на каком-то массиве, за городом. Там стоят мои вещи, но хозяйка враждебно говорит, что никакой моей комнаты здесь нет, что я могу убираться, куда хочу. Все же я там переночевала.

 

- 309 -

С декабря начала работать и в горном институте.

Новогодний концерт. Выхожу аккомпанировать своему солисту, он поет песню Туликова. Слова там такие: «Цель наша — правду отстоять, мир для людей, чтоб увидала каждая мать счастье своих детей». Я играю, а слова эти режут меня, как ножом. Проаккомпанировала один куплет, потом — второй и чувствую — руки, ноги, все терпнет, сознание затуманивается. Не начав третий куплет, встаю и направляюсь за сцену. Еле дошла, там кто-то усадил.

И тут же, как назло, подходит ко мне студент, не из моих, просто член месткома. В руках у него — пакет с конфетами. «Ирина Анатольевна, у вас есть дети?» Я ответила: «Нет» И так страшно мне стало, будто только сейчас осознала: нет у меня детей, нет Лени!.. «Не могу больше,— прошу кого-то,— увезите меня домой!»

И отвезли, не дожидаясь конца концерта, на машине директора, - все они знали о моем горе.

Вот так и выживала.