- 43 -

3. ВЛАДИМИР МАТВЕЕВИЧ КРЮКОВ

 

В старших классах 11-ой школы русский язык и литературу преподавала нам Таисия Алексеевна Бадина. Она еще до революции окончила Киевские Высшие женские курсы и свой предмет знала хорошо, но ее связывала программа, за пределы которой выходить она остерегалась, Проверять наши сочинения ей иногда помогал ее давний знакомый Владимир Матвеевич Крюков,

Владимир Матвеевич родился в Елизаветграде в 1901 году в семье банковского служащего. Гимназию он закончил во время Гражданской войны, в 1919, — это был последний гимназический выпуск. За все время советской власти Крюков ни в каких советских учреждениях не работал, он жил репетиторством. Каким-то образом это ускользало от взора финорганов (и других органов), и его никогда никто не беспокоил.

В нашем 10-м классе Крюков по фамилиям знал нас всех, но почему-то заинтересовался только мной. Он стал расспрашивать Таисию Алексеевну, кто такой Негретов, и решил со мной познакомиться. В мае 1941, в день нашего выпускного экзамена по математике, он ждал меня возле школы, Я был удивлен, когда какой-то незнакомый человек подошел ко мне и дал лист бумаги с решением всех вариантов задач. Он попросил

 

- 44 -

вернуть этот лист вечером и дал свой адрес. "Я знаю его, — сказа мне один из моих товарищей по классу, — это учитель. Он репетировал мою сестру по математике". Я не нуждался в шпаргалке, и Крюков это знал, вся эта затея была с его стороны только предлогом для знакомства.

Вечером он спросил меня, куда я после школы хотел бы пойти учиться, Я сказал, что по новому закону нас, десятиклассников, забирают в армию, но если бы можно было дальше учиться, я бы поступил на исторический факультет университета.

— Я сам историк, — возразил Владимир Матвеевич, — но я бы дважды подумал, прежде чем поступать на исторический.

Такое заявление было для меня неожиданностью, я думал, что он математик, и мне было непонятно, почему он, историк, предостерегает меня от поступления на исторический факультет.

До Крюкова я никаких историков не знал. В школе мы учились без учебников — их все никак не могли написать, а учителей истории у нас настоящих не было — их подбирали по другим данным.

Крюков после гимназии нигде больше не учился. Исторические факультеты в университетах были восстановлены у нас только в 1934, и Владимир Матвеевич очень жалел, что не знал в 20-е годы о существовании РАНИОНа. Вряд ли бы его туда пустило его соцпроисхождение из служащих, но попытаться стоило. В свободные летние месяцы Крюков ездил в Москву и познакомился

 

- 45 -

там с некоторыми нашими историками. В рассказах он упоминал имена Грацианского, Косминского и Неусыхина, но я не запомнил, кого из них он знал лично. Может быть, всех. Московские историки дали ему одну из книг А, Допша. Сначала ему не давался языковой барьер, но постепенно он вчитался и очень гордился тем, что читал Допша в подлиннике. В первый его приезд в Москву (кажется, это было в 1935) его спросили, почему бы ему не сдать университетский курс экстерном. Он начал было готовиться к экзаменам, но тут подошел 1937 год, и всем стало не до экстернов, Крюков многого достиг самообразованием, но настойчивым человеком он не был.

В истории Крюкова больше всего интересовали античность и раннее средневековье, за все время нашего знакомства он только один раз говорил со мной о Ключевском,

Мне Крюков дал очень много. Многие вещи я впервые услышал от него, но, не имея систематического образования, он и мне излагал свои знания бессистемно. Впрочем, я был настолько невежественен, что в беседе со мной трудно было выдержать какую-нибудь систему. Я перебивал его едва ли не на каждом втором слове, требуя объяснений, и так мы далеко отклонялись от первоначальной темы, часто забывая, с чего и разговор начался.

Но не только в области истории Крюков был моим первым учителем. До Крюкова я не знал идейных противников советской власти, и только от него я впервые услышал принципиальную кри-

 

- 46 -

тику большевизма. Уже в старших классах гимназии он считал себя кадетом, во время Гражданской войны сочувствовал добровольцам, после ее окончания он, по его словам, стал "внутренним эмигрантом", В течение первых двух месяцев нашего знакомства Крюков высказывал свои взгляды сдержанно, но достаточно определенно. Я слабо защищался, чувствуя свою полнейшую беззащитность перед ним. Когда я вернулся из моего 19-дневного похода, я стал слушать Крюкова другими ушами. Я хотел получить объяснение случившейся катастрофы, а у Крюкова уже не было причин сдерживаться. Фундаментом моего мировоззрения был исторический материализм. Нельзя же отрицать тот факт, что на смену одной общественно-экономической формации приходит другая, следовательно, думал я, пришествие социализма неизбежно. Крюков дал мне статью Петра Струве (кажется, в "Русской мысли") "Оговорки материалистического понимания истории", и это был последний удар по стройному зданию моего научного мировоззрения. Я увидел, что истмат не наука, а догмат, в лучшем случае гипотеза, не разработанная даже ее творцами, и несостоятельность ее стала обнаруживаться еще при жизни Энгельса.

Несколько слов Крюкова и одна статья Петра Струве — не слишком ли это мало для того, чтобы разрушить целое мировоззрение? А много ли надо учености, отвечу я вопросом, чтобы опровергнуть мудрость второго параграфа четвертой

 

- 47 -

главы "Краткого курса истории ВКПб"?[1]

Так Крюков стал для меня авторитетом, и часто дома я, возбуждая ревность матери, начинал какую-нибудь фразу словами: "Владимир Матвеевич сказал, что..."

В процессе познания участвует не только разум, но и чувство. Во время оккупации я стал более восприимчив к новым идеям, чем был до нее, и очень скоро из красного превратился в белого. Я даже изучил старое правописание (по Я. К. Гроту) и стал писать свою фамилию так, как писал ее мой отец — через "Ъ" (от слова "грьть"). Крюков при немцах стал служить в редакции нашей городской газеты и приносил оттуда издававшуюся в Берлине эмигрантскую газету "Новое слово", которую мы прочитывали от первой до последней строки. Самые интересные статьи в ней принадлежали не перу эмигранта, а перу жителя Киева Торопова. В "Новом слове" нам не нравился только ее пронемецкий дух, но мы считали, что редакция вынуждена была его усвоить, чтобы сохранить газету. "Большевизм — враг номер один", — писал Торопов в одной из своих статей. Мы тоже были пораженцами, хотя и не последовательными, Я в глубине души чувствовал себя ренегатом. Исход из духовного плена был необратим, я уже никогда не вернулся к наивной вере 17-летнего комсомоль-

 


[1]Критика Крюкова была не глубока.Он, современник дискуссии об азиатском способе производства 1930-1931 годов, ничего, по-видимому о ней не знал, и даже это выражение я от него никогда не слыхал.

- 48 -

ца, но я не мог забыть, что в тот день, когда я бросил свою винтовку, я еще был правоверным советским человеком. Значит, думал я, я сначала отступился от своих убеждений, а потом уже изменил их. "Как я буду смотреть в глаза нашим солдатам, если они вернутся?" — говорил я Крюкову.

Меня оккупационный режим коснулся только весной 42-го года, когда я уже не мог уклоняться от работы, другие прелесть его вкусили раньше. Перед бегством из Кировограда наши постреляли в тюрьме политических, кого не успели угнать[1]. Немцы, когда пришли, пускали в тюрьму желающих смотреть... Позже они много писали в газетах о Катыни и Виннице. А сами уже в сентябре 1941 расстреляли всех евреев, не щадя даже женщин и детей. Зимой в лагере стали умирать наши пленные, и я видел, как по улицам везли в телегах их едва прикрытые рогожей трупы. Еще не выиграв войны, немцы совершенно откровенно говорили (устно, в газетах этого не писали), как они после войны будут господствовать в Европе, "А что будут делать русские и украинцы?" — спрашивали их. Немцы снисходительно улыбались такому наивному вопросу: "Работать!" Разумеется, рабам учиться незачем. Школы сохранились только начальные, единственный на оккупированной территории университет в Киеве был закрыт еще осенью 1941, на студентов была устроена облава, и их увезли в Германию на работу. Было официально объявлено,

 


[1] Уголовников выпустили. Мне рассказала это одна женщина, служившая в 1941 в администрации Кировоградской тюрьмы.

- 49 -

что сохраняется в силе советское гражданское право. Отсутствие частной собственности на средства производства на оккупированной советской территории облегчало немцам грабеж наших богатств. В Европе им приходилось иметь дело с массой владельцев, крупных и мелких, в Советском Союзе был только один собственник — государство, и при его изгнании все его имущество становилось бесхозным и переходило по праву войны к победителю — германскому государству, в интересах которого было сохранение сложившихся порядков. Вот почему немцы на оккупированной территории и не пытались восстановить капитализм. Были сохранены колхозы, только они стали называться артелями, и они по-прежнему обязаны были сдавать хлеб государству — теперь германскому. Мой отчим после ареста не вернулся на железную дорогу, он стал работать бухгалтером в "Заготзерно", там же он продолжал работать и при немцах. До войны они проводили хлебозаготовки, то же самое они делали и при немцах. На молокозаводе упаковывали в аккуратные ящички сливочное масло и отправляли его в Германию, местному населению оставляли обрат, Заготзерно, мельницы, молокозаводы, маслозаводы — все это при немцах находилось в ведении Центральоста (Zentralost), акционерной немецкой компании, созданной для эксплуатации восточных территорий. Воины Александра Македонского, завоевав Восток, сами ориентализировались, — немцы, проиграв войну, сохранили себя для Запада (даже в ГДР).

Сталинское государство не только вступило в

 

- 50 -

сговор с гитлеровским Райхом о разделе Польши, развязав тем самым Вторую мировую войну, не только развалило оборону страны и отдало немцам пол-России на поток и разграбление, — оно еще и растлило душу народа. Во Франции или в Польше немцы подвергались бойкоту со стороны населения, там им приходилось довольствоваться профессиональными проститутками, у нас же не считалось зазорным для девушки иметь немца-ухажера. Не все гуляли с немцами, но были и такие девушки и молодые женщины, которые откровенно говорили, что предпочитают немцев нашим парням, потому что наши заняты на грязных работах. Гнет и унижение оккупации пробудили замолкнувшее было патриотическое чувство, и это чувство неожиданно оказалось советским. Острословы говорили: "Чего Сталин не мог добиться за двадцать лет, и чего Гитлер добился за один год? — Чтобы мы полюбили Советскую власть".

Крюков был антисоветчиком и пораженцем и он готов был сотрудничать с немцами, если бы они обещали восстановить единую и неделимую Российскую империю. Но немцы, надеясь на свою силу, пренебрегали даже украинскими националистами, тем менее у них было желания брать себе в союзники националистов великорусских, И Крюков заколебался в своем пораженчестве уже в первую оккупационную зиму. "Большевики защищают государственную целостность России", — сказал он после того, как немцев остановили под Москвой, Летом 1942 он очень беспокоился, как

 

- 51 -

бы немцы не прорвались в Закавказье, "Я бы скорее пустил их в Москву, — говорил он, — Москва была и будет русской, а в Закавказье, если туда войдут немцы, поднимут голову сепаратисты".

После Сталинграда немцам пришлось все-таки выискивать среди русских те элементы, которые готовы были с ними сотрудничать без предварительных условий. Летом 1943 в редакции "Кировоградских в1стей", где работал Крюков, появился Олег Поляков. Это был первый русский из-за рубежа, с которым мы познакомились. Сын эмигрантов, он родился в Югославии и Россию увидел впервые только поступив на немецкую службу. Он приходил в редакцию чаще в штатском, но иногда в военной форме с нашивкой на рукаве "РОА" — Русская освободительная армия. Эта армия — сущая мистификация, в действительности были лишь отдельные отряды из советских военнопленных, вкрапленные в вермахт. Олег Поляков служил в немецкой разведке, боровшейся с партизанами, и одновременно вел свою русскую работу как член НТСНП (Национально-трудовой союз нового поколения. Теперь, по сведениям из советской печати, они именуют себя проще — Народно-трудовой союз, НТС). Эта организация возникла среди русских эмигрантов в начале 1930-х годов под сильным влиянием итальянского фашизма, как я сообразил еще в 45-м году. Я читал их брошюры — глубиной мысли они не поражали. Вообще у меня сложилось впечатление, что эта организация боль-

 

- 52 -

шого значения идеологии не придавала. Главное — захватить власть. ("Наша программа проста: мы хотим власти", — говорил Муссолини), Источник же власти — не волеизъявление народа, а целеустремленная, дисциплинированная организация, подобная той, которая была у большевиков или у итальянских последователей дуче. Нигде я у них этого не вычитал, и устно так прямо это не говорилось, но именно к такому выводу я пришел позже, вспоминая их принципиальную враждебность к западно-европейской демократии,

В лагере — вспоминая, размышляя и сопоставляя — я пришел еще к одному выводу. Несомненно, немцы знали о двойной деятельности служивших у них "союзников" (так члены НТСНП называли себя), но не пресекали ее. Почему? Начиная в 1941 войну против России, немцы очень рассчитывали на внутреннюю смуту в нашей стране, 1917 год их не обманул, но он пришел слишком поздно. Хотя Россия и дезертировала с фронта борьбы против общего врага, но западные демократии, не приняв большевистского лозунга поражения своего правительства в империалистической войне, довели ее до конца и избавили Россию от тяжелого и позорного Брестского мирного договора. 1941 год начался для немцев удачно. Сталинская клика поработала для них так усердно, как не смогли бы это сделать никакие шпионы и диверсанты вместе взятые[1].

 


[1] См.А.М.Некрич.1941.22июня., М., 1965.

- 53 -

Однако революция не вспыхнула. Заплатив за просчеты своего преступного правительства двадцатью миллионами жизней, наш народ выстоял в войне и спас страну от порабощения. Немцы уже зимой 1941-1942 годов были озадачены тем, что Восточный фронт стабилизировался. В их газетах начали появляться статьи на тему "Почему они воюют?" В устной пропаганде откровенно слышалось: "Почему не появляется новый Ленин?" Памятники Ленину разрушались, но в то же самое время немцы страстно желали его второго пришествия. Если он не приходил, его надо было создать. И создали. Генерал Власов, конечно, не Ленин, но наше время — время эрзацев. Так, примерно, я думал, сидя в лагере.

Но все это позднейшие мысли, а в 1943 я с надеждой смотрел на "союзников": может быть, им удастся сыграть роль "третьей силы" в германо-советской борьбе? Руководителей организации мы не знали, а рядовые члены, с которыми мы встречались, производили хорошее впечатление — все они по большей части были молодыми людьми, горячо желавшими освободить Россию от большевизма, и искренне уверенными в том, что они используют немцев в своих интересах. Из них на меня наибольшее впечатление произвели два человека, правда, они были не совсем рядовыми. Об одном, Олеге Полякове, я уже говорил, другого, Бориса Мартино, я немного знал в Варшаве. Это были выдающиеся среди "союзников" деятели, настоящие политики, и в случае удачи, несомненно, стали бы государственными людьми.

 

- 54 -

Высокую оценку давали им и следственные органы, когда нас с Крюковым допрашивали.

Я был демократом (конституционным демократом — вслед за Крюковым), идеологии НТСНП не разделял и не скрывал этого от Полякова, но нас объединяло общее отрицательное отношение к большевизму, поэтому, когда Поляков предложил мне вступить в организацию, я дал согласие. Никакими формальностями прием в члены Союза не обставлялся. В сущности меня привело в НТСНП любопытство: интересно было, чем живут зарубежные соотечественники. Сам бы я в организацию не напрашивался, но когда мне предложили войти в нее, было уже неудобно давать задний ход. Позже, в 1945, следователь мне сказал: "Вы с Крюковым взялись не за свое дело. Вы не борцы", И я в глубине души с ним согласился. Действительно, я не борец, а созерцатель,

Труднее мне объяснить мотивы поступков Крюкова. Через него я познакомился с Олегом Поляковым, и он же предостерегал меня от слишком тесных связей с "союзниками", "Они приехали и уедут, — говорил Крюков, — а нам с ними (с большевиками) жить", В 1943 фронт к нам приближался, и мы знали, что немцы, отступая, угоняют с собой мужчин призывного возраста. Конечно, кто не хотел уходить, тот прятался, и не всех немцы могли угнать насильно. Мы оставаться не хотели, Крюков, когда поступил на работу в редакцию "Кировоградских властей", сказал мне, что он сам себе подписал

 

- 55 -

смертный приговор, "А с вас, когда придут наши, спросят за 41-й год", — предсказывал он мне, "Надо уходить", Крюков попросил Полякова достать нам нужные бумаги, и тот принес из фельд-комендатуры аусвайсы и маршбефели (что-то вроде наших аттестатов). В аусвайсах было сказано, что мы находимся на службе у немецких вооруженных сил, а маршбефели предписывали нам выехать в Винницу. Кроме этих документов, Поляков дал нам еще адреса в Виннице, Львове и Варшаве. Я смотрел на Крюкова как на старшего, ждал его решения, а он медлил, колебался и тянул с отъездом. В нашем доме жила семья артистов из городского театра. В ночь с 9 на 10 декабря они сказали мне, что на станции стоит эшелон, в котором для театра дают один вагон, и они могут взять меня с собой. Я выехал с ними и на другой день был в Виннице.

Утром 10 декабря, через несколько часов после моего отъезда, в Кировограде началась облава, в которую попал и Крюков, Благодаря маршбефелю ему удалось выйти из лагеря военнопленных, и он вместе с матерью выехал прямо во Львов.

Меня в Виннице взяли рабочим в военную типографию, большинство рабочих и служащих которой были беженцами из Харькова, и вместе с этой типографией я в начале января 1944 переехал во Львов. Там меня через Олега Полякова нашел Крюков. Он не мог найти себе работу и уговорил меня бросить типографию и ехать с ним в Варшаву, где в молодые годы жила его мать. В

 

- 56 -

качестве "остфлюхтлингов" (беженцев с Востока) мы все трое в начале апреля прибыли в оккупированную столицу Польши.

Анна Михайловна была расторопней своего сына и меня. Она устроила Владимира Матвеевича вахтером на какой-то завод, я же поступил землекопом на строительство противопожарного бассейна на станции Варшава-Прага и был несказанно рад этой работе, а то уже продавал с себя последнее.

Четыре месяца я жил и работал среди поляков (я снимал угол в одной польской рабочей семье) и могу сказать, что узнал и полюбил этот гордый народ, с его чувством чести и собственного достоинства, вежливостью и умением держать себя — всем тем, чего так недостает нам, русским. С удовольствием вспоминаю, что и поляки не чуждались меня, принимая в свою компанию как своего. Языком я овладел быстро — славянину легко дается другой славянский язык, а я к тому же знал еще и украинский. Кроме того, я в Кировограде листал учебник церковнославянского языка (у Крюкова брал) и про себя вывел соотношение церковнославянских "юсов" и польских носовых гласных. Крюкову почему-то польский не давался, даже читать он затруднялся. Я решил с этим покончить и попросил однажды у него клочок бумажки. Он порылся в своем портмоне и протянул мне какой-то листок, и я написал на нем:

jz=ж

cz=ч и т.д.

 

- 57 -

Крюков спрятал этот листок снова в кошелек и сохранил его до 26 августа 1945 года — до дня нашего ареста. Следователь мне потом (когда мы уже раскололись) со смехом рассказывал, как они на обороте этой бумажки прочли все наши конспиративные адреса, которые Поляков еще в Кировограде дал Крюкову.

За границей Крюкову его кировоградская довоенная жизнь стала казаться потерянным раем. Его советский патриотизм усилился. Он, называвший себя "ветераном антибольшевизма", теперь стал говорить, что большевизм — это наше внутреннее дело, в которое немцев никто не просил вмешиваться. И вообще — Сталин победитель, а победителей не судят.

В Кировограде в ноябре 1943, за месяц до нашего отъезда, немецкие военные власти приказали в 24 часа очистить дом, в котором жил Крюков. Анне Михайловне знакомые уступили комнату, и они спешно к ним переселились, книги Крюкова я мешком переносил к себе. Перед отъездом Крюков попал в облаву и побывал в лагере военнопленных. Все это дало ему повод считать себя не добровольным беженцем, и он настойчиво всем доказывал, что немцы насильно изгнали его из родного города. Во Франции многие русские эмигранты тоже были во время войны настроены просоветски, но то Франция, она слишком далеко от Советского Союза, а Польша рядом, и кое-кто из старых эмигрантов стал сторониться Крюкова: что это за странный большевизанствующий беженец?

 

- 58 -

Мне Крюков стал внушать, что дальше на Запад нам двигаться незачем. Хуже всего встретиться со своими дома, а здесь, за границей, мы утонем в общем потоке, им будет не до нас. Кроме того, война кончается, Советский Союз одержал верх, а кто после победы будет спрашивать нас, что мы делали во время войны? В Варшаве среди эмигрантов я впервые услышал речь о том, что Вторая мировая война кончается и начинается Третья. Крюков отбрасывал такую мысль как совершенно нелепую, — он не верил в способность Западных демократий воевать с Советским Союзом, Нет, нам надо возвращаться. "Вы поступите в университет, — говорил он мне, — будете учиться. Напишете какую-нибудь работу по истории и посвятите ее Сталину",

Я тогда еще смотрел глазами Крюкова, но Крюкова прежнего, такого, каким я его узнал в 1941 году, и пятиться назад, в довоенное состояние, я не мог. Я с удивлением слушал его новые речи и однажды спросил его, как это он, оставаясь в глубине души кадетом, дошел до примирения с большевизмом, "Это мне в наказание за мою бесполезно прожитую жизнь", — сказал он печально. Думаю, что если бы ему предложили приличную и привычную работу, например, в каком-нибудь издательстве, и не в Варшаве, а где-нибудь подальше, например, в Цюрихе, чтобы он почувствовал себя уверенным в завтрашнем дне, — налет советского патриотизма на нем быстро бы слинял.

Между нами продолжали еще сохраняться от-

 

- 59 -

ношения учителя и ученика, но уровни жидкости в сообщающихся сосудах долго не могут стоять на разной высоте, в конце концов они уравниваются. Сумма знаний Крюкова, конечно, была намного больше моей, но я уже начал проявлять самостоятельность и все чаще вступал с ним в спор. "Вы стали зубастым", - сказал он мне как-то в Варшаве после одного такого столкновения мнений. А мнения наши по разным поводам неизбежно должны были расходиться, потому что мы были разными людьми. Еще в 1941, в самом начале нашего знакомства Крюков сказал мне, что его интересуют только мыслящие люди, а масса обыкновенных людей вызывает у него желание произнести молитву фарисея: "Благодарю Тебя, Боже, что я не такой, как они". Я тогда не слушал Крюкова, а внимал ему, и я промолчал, но молчание мое не было знаком согласия: моей молитвой всегда была молитва мытаря.

Была одна тема в наших разговорах, которая вызывала с моей стороны открытое возмущение и несогласие с Крюковым. Мне было семнадцать лет, когда я познакомился с Владимиром Матвеевичем, и кому же мне было поверять свои сердечные переживания, как не ему. Он снисходительно меня выслушивал, но относился к моим излияниям как к чему-то несерьезному. "Придет время, — говорил он, — и вы скажете ей, что вы не можете без нее жить или какую-нибудь другую пошлость, какую говорят в таких случаях". Крюков был холостяк, и это не вызывало у меня удивления. Такой человек... Разве его

 

- 60 -

можно мерить обычной меркой? Но его высказывания об отношениях между мужчиной и женщиной возмущали меня. "Я никогда ни в кого не был влюблен, — он говорил это с гордостью. — В женщинах меня волнуют только ноги". Тут Владимир Матвеевич единомышленника во мне не находил. Мне было 12 лет, когда я влюбился в Ундину Жуковского — бесплотный женский образ, в котором нельзя было разглядеть не только ног, но и лица.

28 июля ко мне пришел Крюков и сказал, что в Русском комитете, под покровительством которого мы находились, объявили, что словацкое правительство предоставило для русских беженцев эшелон. Мы быстро собрались и отправились на станцию,

В Жилине мы узнали, что в Варшаве началось восстание.