- 35 -

Письмо № 41

 

Здравствуй, милая Иринка!

Как я и мог предполагать, второе письмо не дошло до тебя, точнее, оно даже не вышло отсюда, а осталось в моем «досье». Формальным основанием для его конфискации были «сведения, не подлежащие разглашению, и клеветнические измышления», — так объявила мне цензор, вызвав меня по этому поводу в свой кабинет. Я спросил ее тогда: может ли она указать мне эти самые «сведения», чтобы я на будущее знал, о чем можно писать и о чем нельзя, а также указать, где они нашли «клеветнические измышления»? «Мы никому ничего не указываем, — говорит мне цензор, — что можно писать и что нельзя, вы сами прекрасно знаете, целую книгу вон написали. А клеветнические измышления в письме — от начала и до конца. И хочу вас предупредить, что если вы будете продолжать писать такие письма, то администрация вынуждена будет вас наказывать». «Да, но если все в моем письме клевета, — черт дернул меня на эту бессмысленную полемику, — тогда клевета и то, что передо мной сейчас цензор ИТК». «Как это?» — не поняла цензор, недоуменно подняв брови. «Все очень просто, — поясняю ей как ни в чем ни бывало, — передо мной сидит не цензор исправительно-трудового учреждения самого передового и демократичного государства в мире, а представитель инквизиции одного из концлагерей варварской державы». Какие-то мгновения она взирала на меня с неподдельным удивлением, а затем и молвила: «Ну, Обухов, так Вы договоритесь до второго срока. И вообще, это у Вас было никакое не письмо Ирине, а целое сочинение, которое Вы хотели через Ирину переправить на Запад». «Прямо-таки на Запад? — мне очень хотелось тогда рассмеяться. — Что это вам

 


1 Опубликовано в журнале «Звезда» (1995. №6).

- 36 -

Западнее мерещится? Впрочем, пусть будет по-вашему... Если у вас нет ко мне больше вопросов, мне можно идти?». Цензор утвердительно мотнула головой, и я вышел из кабинета. Так прошло у меня первое «свидание» с цензором.

Учитывая, однако, твое беспокойство из-за отсутствия писем, Ириша, а также лимит на почтовые отправления, я вынужден был послать тебе письмо под номером три уведомительно-бессодержательное. Писать все время только о «природе и погоде», ты сама понимаешь, нелепо, а о своем добром здравии — тем более, потому что упоминание о нездоровье будет тоже «сведением, не подлежащим разглашению». Поэтому мне не остается ничего другого, как пробовать в каждом втором письме рассказать тебе о чем-нибудь из недавнего прошлого. Будем надеяться, что моего здоровья хватит на четыре года и мне не придется писать «клевету» или разглашать «государственную тайну». К тому же на тюремную медицину надеяться нечего, она с простыми-то болезнями едва справляется, а если что-то посерьезнее, то «прощай, Вася». Теперь продолжу свой рассказ о моих приключениях «в заключениях» и, чтобы не повторяться, в прошлом письме я вкратце написал тебе, о чем было второе письмо.

Ленинград встретил нас тогда солнцем, выглядывающем из-за низких кучевых облаков. Совсем недавно прошел хороший дождь, и асфальт был еще мокрый. Во всех ложбинках и неровностях летного поля поблескивали свежие лужи, отражавшие кусочки бирюзового сентябрьского неба. Когда самолет подрулил к месту его стоянки, в иллюминаторе я увидел две «Волги» черного и бежевого цвета, стоявшие невдалеке, и рядом с ними трое человек в штатском. «Это за нами», — подумал я и не ошибся. Теперь порядок выхода был обратным, вначале самолет покинули все пассажиры, и лишь потом минут через пять вышли и мы. И тут произошел еще один забавный эпизод, только другого рода. Едва я сделал шаг из самолета на трап, как один ретивый чекист в этакой кожанке сталин-

 

- 37 -

ских времен, встречавший нас у двери, вцепился в мое предплечье. Я посмотрел на него, словно на идиота, и, вероятно, так выразительно, что он отпустил мою руку. Может быть, он понял по моей насмешливой гримасе, насколько глупо его действие, а может быть, просто безо всякой причины изменил свои намерения, только факт остается фактом, — мой взгляд как-то на него повлиял.

Из аэропорта в свое управление на Литейный ленинградские чекисты везли меня таким же курьерским ходом, игнорируя светофоры и дорожные знаки, единственно, может быть, поспокойнее и, я бы сказал, поувереннее, а не так «дерганно», как их московские коллеги. Никакой надобности гнать по Ленинграду с включенными мигалками и один раз даже с сиреной, когда пересекали Невский, не было и быть не могло. Безопасность советского государства уж никак не пострадала бы оттого, привезли бы меня в управление на четверть часа раньше или позже. По-видимому, это у них действительно манера такая — показывать при каждом удобном случае свою всесильностъ и вседозволенность, равно как и выполнять распоряжения начальства «на ура». К Большому дому мы подъехали сбоку по улице Воинова и зашли в подъезд, из которого я не вышел ни через три дня, ни через три месяца. Через этот подъезд, мне кажется, ходила и ты по вызовам на следствие. Вначале меня провели в какую-то просторную комнату на третьем этаже, что-то типа «зала ожидания» со множеством стульев и кадкой с пальмой посередине. Два оконца, между прочим, уже были зарешеченные. Погулял с полчаса вокруг этой пальмы в присутствии чекиста, смотревшего на меня, как сторожевой пес на кота, и затем меня приглашают пройти в кабинет следственного отдела на этом же этаже.

Вхожу я туда и вижу: за столом сидит знакомый майор, прилетевший со мной из Москвы, и продолжает изучать мою рукопись. Глянув на меня, майор гостеприимным жестом показывает мне на стул за отдельным маленьким столиком: «Присаживайтесь, Герман Викторович, разго-

 

- 38 -

вор у нас предстоит длинный и не легкий». Он опять уткнулся В мою рукопись и какие-то бумаги. Я молча уселся на указанный стул и несколько минут осматривал кабинет с непременными его атрибутами — портретом Дзержинского и картой европейской части СССР. У меня было такое чувство, словно я не в первый раз здесь и вся эта обстановка мне знакома до чертиков. Безусловно, я видел подобные кабинеты в кинофильмах о «доблестных» чекистах, и теперь это просто всплыло в моей памяти. «Тут еще глобуса не хватает», — отчего-то пришла мне в голову странная издевательская мысль. Чекист оторвался наконец от бумаг, будто спохватившись и вдруг вспомнив о моем присутствии: «Так начнем нашу беседу, Вы не возражаете?». Я безразлично пожал плечами. Майор внимательно посмотрел на меня и продолжил: «Протокол допроса в Москве мы, конечно, приложим к делу, но нас он мало удовлетворяет. Мы надеемся, что Вы расскажете нам побольше обо всем этом...», — он приподнял за край мою рукопись. «Расскажу что?» — кисло улыбнулся я. «Все, Герман Викторович! — многозначительно произнес с ударением чекист. — От начала и до конца. Откуда у Вас эта рукопись? Если Вы все это написали, то кто подстрекал Вас на такой безответственный шаг? Есть ли у вас родственники или друзья за границей?..».

Чекист откинулся на спинку стула и выжидающе уставился на меня. Я молчал. «Вы не хотите отвечать?» — майор облокотился на стол и со скучающим видом подпер ладонью щеку. «А что я должен отвечать? — прикидываюсь я несмышленышем. — Столько вопросов...». «Ну, хорошо, —чекист чуть оживился, —начнем с того, чья это рукопись?». «Я не знаю, — гну я свое, — ведь вы меня уже об этом спрашивали в Москве...». Следователь как-то хитро ухмыльнулся: «Ладно, оставим пока Ваши московские показания в стороне, скорее всего, они сделаны необдуманно и сгоряча, — он выдержал паузу и добавил, — теперь же от Вас целиком зависит, какие окончательные выводы мы сделаем. В первую очередь —

 

- 39 -

от искренности Ваших показаний и желания помочь нам». «В каком смысле помочь?»:— словно недопоняв, переспросил я. «В смысле помочь нам в проведении следствия, — майор терпеливо втолковывал мне азбучные истины «морали силы», которые знает даже школьник, — и если поймете свои ошибки, то найти мужество признаться в них...». «А-а-а, конечно, — поддакнул я, но мысленно показал ему кукиш в кармане, а так как нападение —лучшее средство защиты, согласно проверенной мудрости, то я решил сам перейти к вопросам, — только о каком следствии вы говорите? Ведь пока я не арестованный и не подследственный, а всего лишь задержанный, не так ли?». «Безусловно. Сегодня, да, — утвердительно кивнул майор, — но завтра будет решаться вопрос о санкции на ваш арест и начале следствия. И я думаю, — он опять сделал многозначительную паузу, — вопрос будет решен положительно...».

«Я знаю», — тихо про себя пробормотал я. «Что?» — переспросил следователь. «Я говорю, что не знаю, кем этот вопрос должен решаться и почему положительно?». «Не беспокойтесь, мы все делаем по закону. Иногда санкцию на арест руководство управления запрашивает у областной прокуратуры еще до задержания преступника, но в вашем случае этого не могло быть, так как эта рукопись обнаружена милицией совершенно неожиданно. А то, что областная прокуратура, скорее всего, удовлетворит наше ходатайство о Вашем аресте, мне подсказывает мой служебный опыт...». Меня так и подмывало на какую-нибудь колкость, потому что это было единственное, что могло мне дать хоть какую-то маленькую моральную компенсацию моего бесправного положения: «А у Вас большой опыт в области арестов таких "преступников", как я?». Майор уклонился от прямого ответа: «Можно сказать, это большая удача, что данная рукопись попала к нам, а не на Запад...». «Не то —что?—не удержался я от реплики. — Советская власть тут же бы рухнула?». «Рухнуть бы — не рухнула, — чекист привык, очевидно, к таким

 

- 40 -

разговорам, — но известный ущерб ее авторитету был бы нанесен...». Далее он задал мне рад стереотипных вопросов, не заслуживающих, я полагаю, особого внимания и, как ты можешь догадываться, так и не получил на них исчерпывающих ответов. Чекисты пытались «ковать железо, пока горячо», но им даже не пришло в голову, что ковали они вовсе не железо и, как позже выяснилось, по сути ковать-то им было нечего.

Где-то на исходе второго часа допроса в кабинет входит, а вернее, — едва ли не врывается эдакий солидный дядя невысокого роста с энергичными движениями и франтоватым видом, — темно-синий костюм в полоску на нем хорошо дополнял в тон такой же галстук и голубоватая рубашка. По тому, как он зашел без стука и без разрешения, и по его хозяйской манере держаться сразу чувствовался начальник. И действительно, майор встает, отдает короткий рапорт и представляет его мне: начальник следственного отдела, полковник Третьяков. Может быть, я кивнул ему в знак формального знакомства, а может быть, всего лишь повернул голову в его сторону, не помню, но вставать я и не подумал. Видя такое мое не очень уважительное отношение к вошедшему, майор не слишком настойчиво добавляет: «У нас обычно встают, когда входит кто-нибудь из начальства». «Но это ваш начальник, а не мой, — отвечаю я ему совершенно бесстрастным голосом, потому что мои нервы изрядно обмякли и я попросту устал после сегодняшних приключений, к тому же на голодный желудок, — и я хочу надеяться — никогда моим не будет».

Полковник какие-то мгновения оценивающе разглядывал меня, как будто прикидывая, —насколько я «крепкий орешек» и «орешек» ли вообще, потом он оседлал стул и завел такую речь: как это я, советский гражданин и русский человек (они изучили уже и мою родословную), которого вырастила и воспитала наша Родина, дала высшее образование и прочее, мог посягнуть на «святые устои» и состряпать этакий пасквиль? Как я мог утратить

 

- 41 -

чувство долга и ответственности? Почему не обратился в органы за разъяснениями? И так далее. Слушал я, слушал эти патриотические наставления, но после его слов: «Вы понимаете, на что замахнулись?» не выдержал и говорю: «Вы забыли еще кое-что сказать». «Что я забыл?» — насторожился полковник. «Вы забыли сказать: молодой человек, куда вы идете? Перед вами стена...», — совершенно прозрачно намекая, ты знаешь — на что, Ириша. Выдал я это вовсе не из желания показать свою храбрость или строптивость, мне было тогда на самом деле глубоко наплевать, — какого ранга чекист разговаривает со мной и чем это все может закончиться, настолько утомили меня их вопросы, а тут еще к ним добавились и нравоучения. «Какого лешего тебе от меня надо? Понимаешь, не из того я теста сделан, не из того, из какого вам хотелось бы... Ну, поймали меня из-за моей небрежности, молодцы... Чего еще?» — думал я не без легкого раздражения, глядя на полковника, когда он пытался наставить меня на «путь истинный». Моя подстрекательская фраза возымела свое действие, и я быстро избавился от педагогических излияний начальствующей особы. Полковник что-то фыркнул, резко встал со стула и со словами: «С этим молодым человеком все ясно...», — вышел прочь из кабинета.

На майора этот эпизод не произвел большого впечатления, по-видимому, он слышал в этих стенах и не такое. Странно только, что он вызвал у него весьма неожиданные ассоциации, потому что вскоре после ухода полковника он поинтересовался: «Вы не голодны?». «Нет», — соврал я. Майора мой ответ почему-то не удовлетворил, и он повторил его в другой интерпретации: «Когда вы последний раз ели?». «Вчера вечером», —тут уж не было смысла врать. «Ну, вот, а говорите: не голоден, — он взял телефонную трубку и распорядился кому-то сходить в буфет, затем он достал из стола электрочайник и поставил кипятить воду, — надеюсь, не откажетесь от чая с бутербродами». Я промолчал, но мысленно ответил:

 

- 42 -

«Надейся, что не откажусь... Надо же, о моем желудке забеспокоились, гуманисты...». Примерно через четверть часа в дверях появляется молоденький чекист, наверное, помощник какой-нибудь в чине лейтенанта, и выкладывает майору на стол обычное буфетное снадобье: нарезанную докторскую колбасу, сыр, булочки, кефир.., разделив все это пополам, предлагает мне. Отказываться от еды я не стал, потому что тогда мне было не до «политических» принципов, слишком я умотался за тот день. После этого завтрака-обеда-ужина мы продолжили нашу «беседу», которая мало что дала чекистам. Майор задавал вопросы и печатал на машинке, я гнул свое и нес заведомую чушь. Допрос закончился поздно вечером, часов около девяти, следователь опять куда-то позвонил и устало выпрямился на стуле: «На сегодня, пожалуй, и хватит. Сейчас вас проводят в изолятор, а завтра утром мы снова встретимся. Договорились?». «Ну, конечно, договорились... не пойду же я спозаранку гулять по Невскому...», — все также про себя ответил я и пожал неопределенно плечами.

Пришедший по вызову прапорщик мне сразу чем-то не понравился, такая у него была глупая и самодовольная физиономия, не отражающая ни малейшей мысли и не выражающая ничего, кроме готовности выполнить приказание. По сумрачным лабиринтам коридоров управления он препроводил меня в следственный изолятор, впервые в жизни я шел тогда с руками за спиной помимо своей воли. В изоляторе, или попросту говоря, — во внутренней тюрьме КГБ, первым делом мне устроили тщательный обыск, забрали на хранение практически все мои немногочисленные вещи с сумкой, часы, деньги и даже шнурки от ботинок, из предосторожности, наверное, чтобы я на них не повесился раньше времени, то есть — до суда. Разрешили оставить лишь носовой платок и расческу. Удивительно! Ведь расческой я тоже мог бы перепилить себе какую-нибудь артерию! С этой минуты я перестал жить по своим часам и начал жить по ИХ

 

- 43 -

насильственному распорядку. Мне выдали постельные принадлежности, отвели в камеру-одиночку предварительной изоляции, и за мной тяжело захлопнулась обитая железом массивная дверь. Эти двери легко открываются только «в одну сторону», и обратный путь, одинаковый по расстоянию, так неодинаков по времени.

Оставшись в камере, я бросил на нары свою постель и огляделся. Железный табурет, прикрученный к полу возле такого же прикрученного у стены стола. Железные нары, примурованные к стене, чугунный унитаз, железный эмалированный умывальник в углу, и наконец, главный и непременный атрибут этих «апартаментов» — оконная решетка из дюймовых прутьев, за которой темнели не менее массивные жалюзи. Серьезное заведение, ничего не скажешь! Все тут «железно», и все сделано так, чтобы исключить всякую возможность самостоятельно выбраться отсюда, по-видимому, чекисты учли даже и феномен Гудини. За всю свою жизнь в камере я сидел лишь дважды: первый раз — трое суток на гауптвахте в армии, и во второй раз — пять лет назад в нашем РОВД, когда ГАИ задержала меня без документов и я отсидел до «выяснения личности»... два часа! И в том, и в другом случае это были «цветочки», теперь же попахивало хорошими «ягодками». Присев на табурет, я задумался о нелепости происходящего, о тебе, о всем том, что осталось за этими толстыми каменными стенами. «А нужно ли это? — копошились в голове возбужденные мысли. — Кому и что я докажу в этой стране таким вот образом? Политической деятельностью, как таковой, заниматься я никогда не хотел, тогда зачем мне этот тюремный "опыт"? Как все глупо получается!».

На самом деле судьба ставила меня перед очень непростым выбором: либо пойти на компромисс со своей совестью и отказаться от своих убеждений, не исключено, что они потребовали бы это сделать публично, либо вступить на тернистую жизненную тропинку, которая неизвестно куда приведет. Почти как в той сказке: напра-

 

- 44 -

во пойдешь — голову сложишь, налево пойдешь — назад не вернешься, прямо пойдешь — пропадешь... Вместе с тем мне все еще хотелось верить, что это может случиться с кем-то другим, но не со мной, и с первых часов заключения до последнего дня суда меня не оставляла надежда. В тот вечер я думал: «Если я — преступник, то этот мир сошел с ума! Ведь в своей жизни я не причинил зла ни одному живому существу!». Я просто не могу быть преступником в силу устроенное™ своей морали, однако я не учитывал того обстоятельства, что мораль людей, которые должны были меня судить, совершенно иного свойства. Для таких людей каждый другой человек, наделенный противоположными качествами, — преступен, все в мире относительно, Ириша. Надо быть слишком наивным человеком, чтобы верить тут в какое-то правосудие. Ну, скажи, — могут ли люди, принадлежащие партии и защищающие интересы партии, оправдать человека, попытавшегося на бумаге сказать об этой партии: «А король-то голый...»?

В раздумьях обо всем на свете, но главным образом о нашей надломленной жизни миновал мой первый день заключения. Несмотря на столь резкие жизненные перемены и постоянно включенный в камере яркий свет, я заснул достаточно быстро, сморенный усталостью. На следующее утро меня разбудил резкий хлещущий звонок в коридоре, чем-то напоминающий трамвайный. Через непродолжительное время послышалась возня у двери, «кормушка» открылась, и мне подают в миске завтрак. Тут меня словно что-то задело за живое, и я едва сдержался, чтобы не гаркнуть им какую-нибудь грубость. Вероятно, я почувствовал себя тогда оскорбленным, а обычный жест, которым подают в камеру еду, выглядел для меня унизительным, если вообще не издевательским. Однако я им ничего не сказал и вместо этого просто отказался от их еды, даже не заглянув в миску и не объяснив причины своего отказа. Дежурный надзиратель, заглядывавший в открытую дверную форточку,

 

- 45 -

попробовал вначале меня уговорить взять миску, но быстро понял тщетность своих словесных усилий и позвал старшего. Пришедший маленький начальник коротко глянул на меня заспанными глазами и задал только один вопрос: «Почему вы отказываетесь от еды?». Я снова подумал одно, а сказал другое. Подумал не слишком уважительное: «По кочану...», — сказал же: «Потому что сыт.., вчера так накормили, что до сих пор отрыжка...». Надзиратель захлопнул «кормушку», ничего не ответив. После этого «любезного» разговора прошел час, а может быть, и больше, когда дверь камеры открылась и меня вызвали на допрос.

Опять не очень длинная прогулка по тюремным коридорам в сопровождении прапорщика, и я оказываюсь в том же кабинете, что и вчера: за столом сидит «мой» майор и едва ли не торжественно улыбается. Перед ним лежит груда каких-то тетрадей и пакетов. Я говорю «каких-то», потому что в первую минуту даже и не сообразил — ведь в этом кабинете все бумаги должны иметь ко мне то или иное отношение. Приглядевшись, я узнал, конечно, свои записи и черновики, оставленные у тебя и у себя дома! Меня как будто полоснули острым по сердцу и первая мысль была: «Неужели они все нашли!?». Пожалуй, это был самый неприятный и болезненный момент за все время моего пребывания в стенах КГБ, ни заключение следствия, ни приговор суда, ни отрицательный ответ из Москвы на мою кассационную жалобу не расстраивали и не разочаровывали меня потом столь сильно, как эти находки. Словно пришибленный, я плюхнулся на стул и тупо уставился в свои тетради, с трудом удерживая эмоции. Мне казалось тогда, что я потерял все!

Майор не мог не заметить моего раздосадованного вида, только не станет же он меня утешать и успокаивать? Мои взаимоотношения с чекистами на протяжении всего следствия при всей их дипломатичности были весьма категоричны: враги. Хотя они никогда не говорили мне этого и хотя с моей стороны они также никогда не

 

- 46 -

слышали ничего подобного. Однако в тот день и в тот час у меня впервые в жизни обнаружились преступные мысли: мне захотелось выпустить всю обойму, окажись у меня оружие, в живое существо, сидящее передо мной. Преступниками, так же как и президентами, не рождаются — ими становятся — эта аксиома жизни всем и давно известна. Одно насилие порождает другое, и если один человек или группа людей прилагают усилия, чтобы морально, а порой и физически уничтожить другого человека, который не сделал им никакого зла, то как этот человек должен отвечать им? Никак? Христианская мораль не всегда уместна, я думаю, а в таких делах она даже и вредна. Можно прощать ложь и лицемерие, но нельзя прощать умышленное насилие. Вполне возможно, что я здесь и ошибаюсь, не знаю. Не берусь никого судить и лишь оставляю за собой право иметь свое собственное мнение.

«Неужели все пропало? Мой труд за эти три года..?» — мне не хотелось в это верить, и мысли кружились в голове вокруг одного этого убийственного вопроса. Теперь не было смысла ни «темнить», ни отпираться, ни сочинять легенды. Впрочем, это меня мало волновало и признаться в том, что данную рукопись написал никакой ни Антон Святогоров, а я мне было даже приятно. «Так продолжим наш разговор? — следователь вставил в пишущую машинку чистый лист бумаги. — Видите, сколько мы вам приготовили вещественных доказательств. Надеюсь, вы не будете сегодня утверждать, что эта рукопись не ваша и вы ее получили от какого-то неизвестного человека в кафетерии? Хотя это ваше личное дело... Графологическая экспертиза установит, я думаю, без труда автора этих записок. Поэтому мой вам совет — рассказать все, как есть, не кривя душой. Ваше чистосердечное признание судом будет учтено...». Я кисло улыбался, слушая его наставления, и меня так и подмывало выдать ему какую-нибудь «загогулинку» типа: «Не кривя — чем?..». Чекист тем временем продолжал: «Но вначале я хочу вас спросить, — почему вы

 

- 47 -

отказались сегодня от еды?». «Пока вы не предъявите мне ордер на арест, к пище я не притронусь», — неожиданно для себя решил я и заявил это вслух. «Напрасно, Герман Викторович... Ордер на арест мы вам предъявим завтра, — заверил меня чекист, — так что смотрите сами, — есть ли резон в такой голодовке...».

Начался второй день допроса. Отличался он от первого дня главным образом по содержанию, но не по форме, а именно тем, что для меня многое стало ясно, и в этой связи мои ответы на некоторые вопросы приобрели совершенно иную окраску. Следователь не без удовлетворения отстукивал на машинке мои признания в прямой принадлежности к рукописи и всем тем «вещдокам», которые они вывалили на стол. Однако никаких открытий он не сделал и сделать не мог, потому что все материалы вместе с виновником этого дела, то есть со мной, приобрела в первый же день группа захвата, и следствию теперь необходимо было лишь облачить это в юридические формы: состряпать обвинение, подобрать статью Уголовного кодекса, подогнать показания свидетелей, чтобы собрать затем урожай поощрений и наград. Никакой профессиональной хватки и никакой работы ума в моем деле не требовалось. Я удивлялся потом — как они умудрились растянуть следствие на три месяца, когда можно было уложиться с лихвой в три недели? Вопросы большей частью не отличались, должен тебе сказать, какой-то особой проницательностью или прозорливостью, а смахивали на скучные и безликие штамповки. Колесо следственной рутины закрутилось.

Ни шатко, ни валко допрос шел своим чередом, меня о чем-то спрашивали, я что-то отвечал, иногда почти машинально, думая о своем и о тех утратах, которые я понес за последние два дня. На душе «скребли кошки», и я никак не мог смириться с мыслью, что все мои записки, дневники и рукописи пропали безвозвратно. В перерывах между вопросами я размышлял о том, как спасти хотя бы часть рукописи, но никакой подходящей идеи мне в голову

 

- 48 -

не приходило. К концу дня я немного успокоился, и будущее представлялось уже не в слишком мрачных тонах, я старался убедить себя, что рукопись можно восстановить по памяти — было бы желание и возможность. Голову к делу всяко не пришьешь, руки-ноги тоже должны остаться на месте, и мне лишь требуется маленький кусочек свободы, чтобы из тлеющих искорок памяти раздуть костер творческого энтузиазма. Времена, когда за подобные вещи ставили к стенке, минули в прошлое, и теперь самое худшее, чего я мог ожидать от чекистов и судей, это несколько лет лагерей. «Какое же обвинение вы мне предъявите?» — поинтересовался я у следователя, улучив минутку. Тот глянул на меня исподлобья и без теми сомнения ответил: «Я думаю, что, по всей вероятности, это будет "антисоветская агитация и пропаганда", статья 70 Уголовного кодекса РСФСР, хотя я не вполне уверен, — он подумал еще о чем-то и добавил: да, я забыл Вам сказать, что завтра ведение следствия передадут другому сотруднику, потому что я должен ехать в Москву по своим делам. И... завтра же Вам предъявят ордер на арест...».

Поздно вечером после допроса меня отвели в ту же камеру, и я опять остался наедине со своими мыслями. Сомнения и противоречия терзали меня на протяжении всего срока пребывания в стенах внутренней тюрьмы КГБ. «Нужно ли тебе это? Эта возня за справедливость, которую ищут с незапамятных времен и никак не могут найти? — говорил мне один внутренний голос — Ну, будешь ты сражаться за эту самую справедливость, как тот Дон-Кихот с ветряными мельницами в одиночестве, и что? Кто тебя поймет и оценит? Жизнь-то одна.., а другие будут наслаждаться ею и посмеиваться над тобой... Никого ты не предашь, ничему ты не изменишь, если покаешься и "признаешься" в своих "ошибках". Если же ты будешь упорствовать, то никому и ничего ты не докажешь... Земля не перестала вращаться оттого, что Галилей перед лицом инквизиции сказал обратное...». И тут же другой внутренний голос настойчиво возражал: «Оставь ты Галилея в

 

- 49 -

покое, тебе до него, как до луны... Только если ты совершенно утратил чувство собственного достоинства, то можешь признаваться в чем угодно, даже в том, чего и не было... Или ты думаешь, что все те, кто захоронен в сталинском ГУЛАГе, включая и твоего деда, не хотели жить? Бороться со злом —это долг каждого порядочного и честного человека, в том нет особого геройства, зато в оставшуюся жизнь ты будешь спать спокойно».

В голове была путаница, и ни о какой твердой позиции не могло быть и речи. Я не знал, что я скажу завтра на допросе, но, скорее всего, я даже не задумывался об этом и жил тогда по принципу: будет день — будет пища. Голые стены и отсутствие книг и каких-либо звуков извне позволяли или, более того, — принуждали предаваться воспоминаниям и анализу недавнего прошлого. «Как они узнали о моей рукописи, о поездке в Москву и вообще о моих намерениях? — спрашивал я себя и тут же отвечал:

Не будь наивным дурачком. ЧК — это не народные дружинники, которые, завидев пьяного, переходят на другую сторону улицы. Всяко по телефону ты выболтал немало и сделал такую непростительную глупость, как заказал билеты по телефону да еще через Валеру в "Интуристе"! Да, но с какой стати им было прослушивать мой телефон? — пробовал спорить я сам с собой. Объяснения находились мгновенно: а твои знакомства с американскими издателями, с Энтони Остином из «Нью-Йорк тайме» и с Энтони Барбьери из «Балтимор сан», с издательницей Шевалье из «Галлимар», с американской профессурой и студентами, занимающимися «кое-какими» исследованиями советской истории и литературы? Это все что — «хухры-мухры»? Или ты думаешь, что в этой стране ты можешь общаться с кем угодно и говорить что угодно? А зачем тогда КГБ с его миллиардным бюджетом?

Появлялось очень неприятное чувство «букашки под микроскопом», и легко объяснялись те странности, которые имели место в предшествующую моей поездке в Москву неделю. Сомнений в том, что это был мой «хвост»,

 

- 50 -

когда мы с Серым ходили к В., теперь не возникало, этом эпизоде я писал тебе в предыдущем письме. Стал понятен и другой маленький случай, которому я не придал в свое время значения. Двумя днями ранее мне надо было вернуть одну книгу Наташе и, позвонив ей, я договорился встретиться с ней недалеко от моего дома. Идя на свидание, я машинально обратил внимание на дядю, одиноко стоящего с портфелем в руке на углу соседнего дома. Дождавшись Наташу, я пригласил ее зайти в мороженицу выпить по чашке кофе, минутой позже туда же зарулил и тот самый дяденька с портфелем, усевшись непременно с кофе за соседний столик. (По-моему, у чекистов это униформа такая: костюм с галстуком, обязательно портфель, шляпа и очень часто темные очки. Любой наблюдательный человек поэтому может распознать их по этим и некоторым другим внешним признакам). А странные щелчки в телефонной трубке, появившиеся вскоре после моих первых знакомств с американцами, по поводу которых мы шутили: опять записывают? Год-два назад, подозревая ненавязчивую слежку, я тем не менее думал: а-а, ладно.., кому я нужен? Оказалось — нужен.

На третий день меня вызвали на допрос ближе к обеду и провели уже в другой кабинет, где поджидал новый следователь. «Майор Егерев, — представился он, — я буду вести ваше дело. Вначале прошу ознакомиться с ордером на арест... Окончательное обвинение вам будет предъявлено по завершении следствия, а пока вы подозреваетесь в преступлении, предусмотренном статьей 70 Уголовного кодекса РСФСР...». Жать друг другу руки мы, конечно, не стали, равно как и уверять взаимно, что нам обоим было «приятно познакомиться». Внешне, однако, все выглядело пристойно и чинно, словно так и должно быть, словно это солидное заведение, где чтут и блюдут основы советского государства. Майор положил на мой столик подследственного внушительную бумагу, где говорилось, что я такой вот нехороший человек и меня подлежит взять под стражу. «Очень мило, — сказал

 

- 51 -

я ему, — всю жизнь мечтал о такой "награде"...». Следователь только слабо улыбнулся и поправил на столе бумаги. Ты видела его не раз, Ириша, когда приходила по моему делу, и поэтому его внешность описывать нет смысла. Он уже имел опыт общения с «антисоветчиками», о чем говорили его обходительные и дипломатичные манеры поведения со мной, да ты и сама могла в этом убедиться. «Я вас ни к чему не принуждаю», — заверял он меня неоднократно. И тут я не буду утверждать, что он лукавил и на допросах загонял мне иголки под ногти, или стучал лицом об стол, или пытал электротоком. Нет, он меня ни к чему не принуждал и даже угощал кофе, однако от этого, скажу я тебе, не легче.

О чем он спрашивал меня в тот день и во все последующие дни, я думаю, тебе малоинтересно, потому что все вопросы преследовали одну цель — доказать злоумышленность моих намерений, которые, по их убеждению, заключались «в подрыве и ослаблении советской власти». Все, чем занимался Егерев на протяжении всего следствия, — это юридической казуистикой — поставить вопрос так, чтобы получить на него нужный ответ. Можно ли было ничего не отвечать? Безусловно, и кое-кто так и делал. Только я выбрал иной путь и «уселся» в их глупую карусель «спрашивают — отвечаем», означавшую по сути дела известную уступку. Почему я пошел у них на поводу? Ну, хотя бы потому, что в то время у меня еще теплилась маленькая надежда на справедливость, если не следствия, то суда. А во-вторых, мне просто было психологически невыносимо молчать, и мой мягкий характер не позволил бы удариться в столь резкую конфронтацию с чекистами с ходу и бесповоротно. И в-третьих, я думал и о тебе, и о своих родителях едва ли не каждый день, и не хотел, чтобы вы оставались без меня слишком долго. Поэтому все эти обстоятельства толкали меня на компромисс и сдерживали в минуты тихой ярости.

В тот день самое значительное событие для меня произошло не в кабинете следователя, который поменялся вместе с его хозяином, а в следственном изоляторе,

 

- 52 -

когда меня привели с допроса. Я впервые встретил человека «по этой жизни», и, хотя многое тогда для меня было впервые, это знакомство я не забуду никогда. По советским тюремным законам подследственного не должны содержать в одиночной камере слишком долго. Условия же чекистской тюрьмы позволяли им тусовать нас, как карточную колоду, и камер там не просто хватало, а было с очень хорошим запасом, очевидно, на случай какого-нибудь мятежа. Забыл тебе сказать, что следственный изолятор в бывшей николаевской внутренней тюрьме и занимает лишь часть двухъярусного этажа одного блока. При мне на втором ярусе никто «не жил», и чекисты задействовали там только одну камеру для парикмахерской, куда нас водили не слишком часто. Даже на первом ярусе многие камеры пустовали, и мы легко догадывались об этом, возвращаясь после утренней прогулки и видя, сколько дверей открыто для проветривания.

Камеры рассчитаны на двоих, но довольно часто в них бывало по три человека. «Уплотняли» нас отнюдь не из-за дефицита «жилплощади», а из каких-то других соображений, нам неведомых. Тогда в камеру заносили еще одни деревянные нары, на тюремном жаргоне — «вертолет», и ставили в свободном углу. Становилось тесновато, но пространственная стесненность компенсировалась большим общением, и мы на это не жаловались. Чтобы лучше тебе представить следственный изолятор ленинградского ЧК, добавлю лишь, что все камеры расположены там слева, когда входишь из соединительного коридора, справа же гладкая наружная стена с высокими, метра в четыре, окнами из матового стекла, и поэтому коридор тюремного отсека, имевший к тому же сводчатый потолок, производил впечатление зала. Приблизительно первую треть этого зала-коридора отгораживала временная фанерная стенка чуть больше человеческого роста, имевшая одну дверь. Она отделяла несколько первых камер, где находились кабинеты лекаря и чекистов (непонятно для какой цели), какая-то

 

 

- 53 -

подсобка и камера-мемориал В. Ульянова (то бишь Ленина), от остальных камер первого яруса, где сидели мы. Как ты, вероятно, догадываешься, вход в пустовавшие камеры второго яруса был с решетчатого железного балкона, соединявшегося с цементным полом коридора такой же железной решетчатой лестницей.

Так вот, приводят меня после допроса в следственную тюрьму, открывают камеру и приказывают собрать пожитки. Сердце у меня слегка екнуло: «Значит куда-то переводят, это уже веселее...». Сделали мы несколько шагов, тюремщики распахивают дверь другой камеры, и я вхожу к своему первому по тюрьме соседу или, как здесь говорят, сокамернику. Гляжу: сидит на нарах маленький человечек в крупных очках, держит в руках толстую книгу н едва ли не с испуганным выражением лица таращится на меня. На вид ему можно было дать не больше тридцати, на самом деле оказалось значительно больше. Когда он встал, чтобы познакомиться, то выглядел совсем как нашкодивший студент: маленький, с крупной головой и густой шевелюрой, близорукие глаза с какой-то жалостливой гримасой вглядывались в собеседника из-за толстых очков, именно эти очки и придавали ему моложавый вид, а сняв их, он менялся до неузнаваемости. Он представился — Боря, и протянул мне пухлую ручку. Я назвал себя и сразу поинтересовался: «за что тут?» — не расстелив даже еще матраса. «Понимаете...», — интеллигентно-вежливо было начал он пояснять, но я его остановил: «Давай на ты, если не возражаешь. Так оно как-то лучше...». «Хорошо, — согласился он, — статья у меня семидесятая: антисоветская пропаганда, недавно был суд, дали три с половиной года... за стихи...». «За что?» — не очень понял я. «За стихи, говорю…, — словно смутился он, — написал я несколько стихов, ругательских…, на Брежнева и еще кое-кого…, ну, вот..., попали эти стихи в КГБ, меня и забрали...». «Ну и дела! — подумал я тогда. — Сажать за рукопись, которую нашли у меня, куда ни шло, но за стихи?!». Э-э-э, Иринка, то ли еще было.

 

- 54 -

Проговорили мы с ним до самого вечера. Как выяснилось, по профессии он фармацевт, а стихи с политическим подтекстом писал он в свое удовольствие и никому не показывал. Но ты ж понимаешь, какой писатель может удержаться от того, чтобы не показать свои произведения хотя бы двум-трем близким людям? Боря не был тут исключением и дал почитать тетрадку со стихами какому-то своему «липовому» другу в обмен на «Доктора Живаго», а тот возьми и отнеси ее в спецотдел, то есть попросту «сдал» его. Боря почему-то предполагал, что чекисты или стукачи не читают Пастернака или Солженицына. Следствие у него было недолгим, что-то около трех месяцев, потом суд, отсчитавший ему за раскаяние «трешку», и теперь он ждал кассационного решения из ! Москвы, которое ничем его в будущем не порадовало. Просидели мы вместе более двух месяцев, узнал я о нем многое, едва ли не все, история его жизни так и просится в большую литературу именно по причине своей заурядности, своей малопримечательное и в то же время поразительной трагичной колоритности, как у еврея Зюса. Жил-был в Ленинграде маленький робкий еврей по имени Боря, жил тихо и мирно, никому не мешая и никому не причиняя зла. Больше всего на свете он любил книги, и все сбережения, которые позволял ему делать скромный оклад фармацевта, он тратил на них. Он умудрялся экономить даже с одного рубля, оставляемого на обед каждый день, потому что всю зарплату он отдавал престарелой матери и сестре-инвалиду, живших по существу на его иждивении. Ни семьи, ни женщин у него не было, так уж сложилась его личная жизнь. Настоящими друзьями он тоже не обзавелся, да и откуда они могли взяться с его скромным образом жизни? К тому же из-за принадлежности к еврейской национальности его гоняли из одного учреждения в другое, хотя никогда и никуда эмигрировать он даже и не помышлял. Единственной отрадой его жизни были книги и стихи, которые он писал втайне от всех. Однако при всей его робости и застенчивости он жил в

 

- 55 -

обществе и не мог быть абсолютно изолированным от него. Какие-то знакомые у него все же водились, к тому же у всякого пишущего человека есть некая, пусть и крохотная, доля честолюбия. Никакой пишущий человек, повторяю, не может в силу устроенное™ человеческой психологии всю жизнь «вариться в собственном соку» и никому ни разу не показать творения своего пера. А так как среди его стихов, преимущественно лирических, нашли место и стихи политического характера, то они-то его и подвели, хотя он не имел ни малейшего намерения напечатать их ни в самиздате, ни за рубежом, а о советских официальных изданиях и говорить не приходится.

Мне было искренне жаль «поэта», в свои сорок с лишним лет он ничего не имел, кроме нескольких сотен книг, нигде почти не был, кроме своего Ленинграда, и теперь вот вдобавок тюрьма. Он очень переживал за свою старую мать и больную сестру, оставшихся дома без его поддержки и опоры. За дюжину стихов, нигде не напечатанных, получить три года лагерей! Что-то немыслимое происходит в нашем «королевстве». Маленьким утешением для Бори в мире стен и решеток осталась тюремная библиотека, он был от нее в восторге и читал книги взахлеб от подъема до отбоя, впрочем, что еще там можно было делать. Когда ему пришел отказ в кассационной жалобе, он уже смирился со своей участью и сожалел тогда лишь об одном — расставании с чекистской библиотекой. Борю отправили в зону очень быстро, без задержки, и кто знает, возможно, я с ним еще здесь и встречусь. Его присутствие в камере, наверное, оказывало на меня тогда какое-то «флюидное» влияние музы, так или иначе, но ко мне порой приходило поэтическое вдохновение, и я пробовал «втиснуть» в рифму свои мысли и чувства. Не всегда это получалось, ведь я даже не «поэт-любитель», однако кое-что я все-таки «изобразил». Мне думается, стихотворение, которое я решил переслать тебе, не более чем удачное, на профессионализм я не претендую. Вот оно...

 

- 56 -

Изъезженная стезя-

Безбрежная мгла и стужи...

Мы видим, — закрыв глаза.

Мы слышим, — заткнувши уши.

 

Никто нам не возвернет

Всей толщи воды пролитой.

Никто не растопит лед

Из тени мечты забытой.

 

Погаснувшая звезда над нами

И, как в тумане,

Лишь призраком иногда

Мелькает злой рок в саване.

 

Вдруг в топоте суеты,

Сквозь вечный покой спешащей,

Откроются нам следы

Надежды... не настоящей...

Ну и как? По-моему, не шибко даровитое, и все-таки мне хочется, чтобы оно тебе хоть чуть-чуть понравилось.

Пора заканчивать письмо, но прежде несколько слов о здешней жизни. Первые два месяца в зоне пролетели махом, бездельничать и разгуливать тут особо не дают. Читать книги и писать сочинения все умеют, только Родине нужны рабочие руки: месить бетон, строгать доски, точить железо... Если кто-то не понимает сути диктатуры пролетариата, то он должен почувствовать здесь, что это такое и насколько это правильное. И на второй день мне определили работу — ремонтировать столовую. Постепенно я познакомился со всеми получше, втянулся в ритм этой жизни, огляделся... Все ничего, только вот сугробы снега еще с мой рост, хотя уже кое-где эдакими проплешинками зазеленела травка. Жизнь продолжается, Иринка! Большущий привет всем родным и друзьям, кто не захотел меня забыть.

Крепко целую, Герман

Половинка. Апрель 1982 г.