- 109 -

Письмо № 1

 

Здравствуй, моя дорогая!

Еще раз с наступившим уже Новым годом тебя, Ири-ша! И еще раз пожелаю тебе своего, не похожего ни на какое другое счастья! Не знаю пока, как ты встретила этот второй Новый год без меня, надеюсь, ты мне напишешь. Я же его встретил ненамного лучше, чем год назад в тюрьме КГБ, потому что карцер зоны — не самое удачное место для празднования Нового года, тут даже чая не выпьешь «под еловой веткой» и под бой курантов. Единственное, чем тут можно отметить встречу Нового года, так это плюнуть в глазок тюремной двери, но от этого счастья не прибавится, а, скорее, наоборот — тебе могут добавить карцерную побывку. Как я там оказался под Новый год? Об этом чуть попозже, а вначале мне хочется рассказать тебе один сон, который приснился мне в этом карцере и запомнился без труда, так как мой сон был прерван (говоря тюремным лексиконом) «режимом содержания». Наша же психика и механизм памяти устроены так, как ты знаешь, что когда мы почему-то резко просыпаемся или нас будят после короткого Глубокого сна, то все сновидения, которые предшествовали такому пробуждению, откладываются в нашей памяти хорошо и надолго. Спали мы в карцере урывками, потому что привыкнуть к голым деревянным нарам и «свежести» воздуха удается не сразу.

Так вот, в последнее время, как я заметил, мне все чаще стали сниться «тюремные» сны или же порой какая-то эклектическая смесь из разных эпизодов моей жизни, современности и даже истории. Один такой необычный сон и «сочинила» фантазия моей памяти: еду я в вагоне, чем-то напоминающем вагон-ресторан только с зарешеченными окнами, как в «Столыпине», и странными дверьми, очень похожими на двери банковских бункеров, ты

 

- 110 -

знаешь о чем я говорю, — с эдакими крутящимися ручками-ободами посередине. Со мной едут вместе какие-то люди, кто в обычных гражданских костюмах, а кто в зэковской одежде, как я, и вместо проводников — конвоиры. Откуда идет поезд — не знаю, но он идет в Ленинград и почему-то через Прагу. Из окна вагона я вижу отчетливо золотистые купола ее башен и соборов, черепичные крыши старых кварталов, вижу пражские улицы, по которым я когда-то ходил, и даже вывески каких-то магазинов и пивнушек. По тротуарам идут люди, и каждый что-то несет: или сумку, или портфель, или мешок... только вот на удивление — посредине каждого перекрестка зачем-то стоит советский солдат-регулировщик.

Поезд въезжает под свод крытого вокзала и останавливается. Среди пассажиров нашего вагона начинается движение, и кто-то уже поторапливается к выходу, я тоже пытаюсь выйти, но один из конвоиров преграждает мне дорогу и говорит: здесь выходят только те, у кого билеты. Ах да, тут я только сообразил, что ведь еду-то я без билета и на мне арестантская одежда. Ну и ладно, думаю, поедем дальше, коли так. Все пассажиры в гражданских костюмах вышли, остались лишь те, кто одет в зэковскую униформу. Просипел сигнал отправления, двери задраили, и поезд покатил дальше. Какое-то время за окнами вагона по-прежнему мелькал европейский ландшафт: поредевшие леса, больше похожие на парки, аккуратные маленькие городишки, невысокие горы, на которых примостились словно игрушечные средневековые замки. и дороги, асфальтированные и ухоженные.

Огибая лесистый бугорок, поезд начинает тормозить. и я вижу в окошко из-за поворота, что тепловоз останавливается перед большими воротами, над которыми возвышается арка с крупными буквами посередине: С. С. С. Р. Рядом вышка с пулеметами и прожекторами, а в обе стороны от ворот тянется нескончаемый забор, плотно укутанный спиральной колючей проволокой. Вдоль забора через равные промежутки пространства торчат

 

- 111 -

такие же сторожевые вышки. И вот ворота открываются, поезд медленно вползает под арку, и я уже вижу множество других разнообразных заборов, построенных из колючей проволоки, бетонных секций и каких-то железных прутьев, смахивающих на пики. Завершал эту великолепную картину ров с водой, перегороженный сеткой с поплавками. И все это безлюдно и угнетающе мрачно.

Теперь мы ехали по советской земле. Пейзаж за окном сказочным образом изменился — пыльные города с блеклыми облупившимися домами, обветшалые покосившиеся хибары в грязных деревнях, ухабистые дороги и поля, бесконечные поля то ли с низкорослой люцерной, то ли с чахлой кукурузой или пшеницей, понять во сне было трудно. Вдруг как-то сразу замелькали в окошке многоэтажные дома, все такие похожие друг на друга, скучные и безликие, поезд замедляет ход и неожиданно ныряет в тоннель. Какие-то мгновения мы ехали почти в полной темноте, горела лишь одна тусклая аварийная лампа над дверью (странно, ведь перед ленинградскими вокзалами вроде бы нет ни одного тоннеля). Также неожиданно в вагон врывается яркий свет, и вот уже рядом перрон вокзала. Поезд рывками тормозит и останавливается.

Конвоиры молча открывают дверь и один за другим исчезают в ней. Путь наружу теперь свободен, выхожу и я. Как будто бы Московский вокзал: табло прибытия поездов, киоски с газетой «Правда» и папиросами «Беломорканал», бюст Ленина посередине... Все вроде бы на своих местах, и все по-старому, но люди! — люди почему в полосатых одеждах?! Все до одного в одинаковых полосатых робах —и мужчины, и женщины, и даже дети! Выделяются среди них только милиционеры в своей синей форме. Едва ли не буквально выскакиваю на площадь Восстания и ничего не могу понять: легковых машин почти не видно, но зато целое скопление автобусов, троллейбусов и трамваев, движущихся нескончаемой монотонной вереницей. И опять же — что за чертовщина? Весь этот табун транспортных средств — с зареше-

 

- 112 -

ченными окнами и выкрашен в немыслимый мышиный цвет! Вот это чудеса, думаю, однако большого значения таким удивительным превращениям я почему-то не придал, а почему, сам не знаю.

У меня заведена такая традиция, что когда я приезжаю в Ленинград на Московский вокзал, то обязательно выхожу в центр площади Восстания, усаживаюсь там в скверике на скамейку и несколько минут смотрю на убегающий к Адмиралтейству Невский, на его суету и великолепие, так я здороваюсь со своим городом. Не изменил я этой традиции и во сне. Но едва я вышел на середину площади, как передо мной поднялся тут же словно Ванька-встанька вездесущий страж порядка и, взяв меня мягко под локоть, проворковал: «А, Герман Викторович, мы-то вас как раз и ждали». «Да что вам от меня надо, — возмутился было я, — приехал я домой, ничего и нигде не нарушал...». «Все вы вот так — ничего и нигде, а в городе неспокойно... Давайте пройдемте, в ваших же интересах не делать глупостей...». «Куда пройти?» — почти заорал я на него во сне и попробовал освободить свою руку. «В Петропавловку, Герман Викторович, в нее самую, там и место потише, и к нам поближе», — с ехидцей в голосе и стихотворным слогом заговорил вдруг этот ментяра и еще крепче вцепился в мой локоть. Со всех сторон ко мне бежали уже, откуда ни возьмись, другие милиционеры с горячечными глазами. Из-за угла сквера выскочила вдруг черная карета, запряженная парой гнедых, и осадила передо мной. Меня впихнули в нее, и мы понеслись по Невскому... Досмотреть этот увлекательный сон мне не дал стук в дверь камеры, означавший подъем.

Когда я рассказал этот сон своим «корешам», выйдя из карцера, то они дружно посмеялись над ним и выразили сомнение — не придумал ли я все это? Потому что это им чем-то напомнило «сны Веры Павловны». Снились мне в карцере, конечно, и другие сны, может быть, не столь «политические», но и не менее фантастические, где присутствовала порой и ты. Только остальные сны,

 

- 113 -

запомнившиеся мне, не имели такого захватывающего сюжета и поэтому не заслуживают, как я думаю, особого внимания и пересказа. Многое чего нам снится в этой жизни, и нет-нет да и придет в голову Кплсль: а может быть, вся наша жизнь — это не более чем сон?

Вернусь теперь к предмету моего водворения в карцер и его последствий. Не знаю —кто, когда и почему начал менять в советской пенитенциарной системе тюремную терминологию, только это где-то и для кого-то срабатывает и придает на бумаге нашему ГУЛАГу образ благообразия. Видишь, как все просто, — стоит назвать внутренние тюрьмы МВД и КГБ следственными изоляторами, и уже нет заключенных, а есть подследственные и осужденные, точно так же, как нет в Советском Союзе «политзаключенных», а есть «особо опасные государственные преступники». Следуя этим нововведениям, точно так же нет в нашем ГУЛАГе, — прости, оговорился — в исправительно-трудовых учреждениях ни забастовок, ни голодовок, нет и все тут! А есть — «отказ от работы и «отказ от пищи», которые квалифицируются по их правилам как злостные нарушения режима, влекущие за собой дополнительные наказания в видекарцера, то, бишь, —штрафного изолятора (ШИЗО). Это словоблудие, как я думаю, для кого-то очень удобно и наверное «выручает» в каких-то щекотливых ситуациях. Спросит, например, где-нибудь в Женеве господин Смит товарища Иванова: как же это так, политзаключенный Н у вас голодает, а вы его еще и в карцер? На что товарищ Иванов ответит: у нас нет политзаключенных, а особо опасный государственный преступник Н, который отказался от пищи и тем самым нарушил порядок режима содержания, был справедливо наказан штрафным изолятором. Чинно и пристойно.

Это мое небольшое отступление «на вольную тему» к тому, что пришла тут и моя очередь «понюхать» лагерный карцер, хотя кто-то из лагерной диссидентствующей молодежи предрекал мне обратное, де мол, я никогда не окажусь в этом «суровом месте», потому что меня опека-

 

- 114 -

ют чекисты (так они решили по своей простоте душевной). Однако вот я там оказался, и очень даже скоро. Но повод для карцера, надо сказать, был достаточно глупый. Вначале я отказался стричься «под ноль», потому что когда тебя заставляют делать это раз в месяц, согласно неизвестно каким правилам и уставу, то к этому постепенно привыкаешь и перестаешь нервозно воспринимать, но когда администрация решила собрать «волосяную дань» (как мы это называем) и перед Рождеством, то тут у меня уже сдали «тормоза». Они это рассматривают как один из методов перевоспитания, мы же это рассматриваем как средство психологического давления. И так-то зимой ходить с лысой головой не разжарит, а тут еще давай им стригись по два раза в месяц. Короче, я взбунтовался и отказался это делать, прекрасно понимая, что ни к чему это не приведет, кроме как к насилию с их стороны. «Качать» в зоне свои права — дело не просто трудное, а практически безнадежное. На следующий день меня вызвал опер и «ласково» потребовал постричься немедленно, ибо, как он объяснил мне, тут уж дело принципа и на меня «смотрит вся зона», на что я ему ответил — и не подумаю, если же это дело принципа, то и на работу я не выйду тоже, потому что не обязан это делать, согласно статусу политзаключенного. «Такого статуса не было, нет и не будет», — сказал мне опер и удалился, наверное, консультироваться с чекистами.

Есть такая поговорка: против лома нет приема, если нет второго лома. Второго лома у меня не было, поэтому мне ничего не оставалось, как ожидать своей участи, очень скоро разрешившейся. Один день они мне дали подумать, а на второй день меня пригласили в дежурку, откуда «под белы рученьки» препроводили в карцер. Первые трое суток меня продержали в одиночной камере и лишь перед самым Новым годом перевели в общую, где уже «заседала» интернациональная компания из армянина, эстонца и еврея. Это был для меня своего рода новогодний подарок лагерной администрации. Не знаю,

 

- 115 -

как цивилизованный мир представляет себе наши зоны по описаниям и рассказам очевидцев и может ли кто в том мире вообразить себе здешние карцеры, только если браться за их описание, то можно и не уложиться в целую повесть, а можно и ограничиться одним словом: предел. Я не исключаю того, что на Земле существуют места, возможно, и более жуткие, да и в советском ГУЛАГе есть наверняка что-то похлеще, чем наш карцер, скажем, где-нибудь в «крытой» или в уголовной зонах, только это будет уже другой режим или другой мир. Для нас же, кто осужден в стране советской за политические убеждения, карцер в лагере строгого режима является пределом человеческого унижения и физических возможностей.

Кто-то же и когда-то же додумался до такого — соорудить в каждой зоне такие мини-зоны с избушками карцеров посередине, где камеры закрываются двумя железными дверьми, а на окнах навешены решетки! Мало советской границы, мало целого пасьянса разнообразнейших заборов с сигнализацией и всевозможными ухищрениями самой зоны, надо еще соорудить такие вот избушки «на курьих ножках», где уж ты, можно точно сказать, — за семью запорами и семью печатями. Хотя, ты знаешь, как мне рассказывали, — сбегали и отсюда. И куда ты думаешь? В зону! (Такой смешной побег, а иначе его никак не назовешь, случился много лет назад во время прогулки какого-то отчаянного бузилы. Так как внутри периметра зоны все локальные разделения в виде заборов не имеют сигнализации, то осуществить такой побег в принципе возможно, однако он не имеет абсолютно никакого смысла). Беглеца нашли уже через несколько минут в курилке большой зоны распивающим чай. Этот побег и кружка чая стоили ему трех месяцев ПКТ.

Когда я зашел в карцер, то первая моя мысль укладывалась именно в то слово, которое я упомянул раньше, — это предел, это последняя точка и дальше уже «ехать некуда», следующая стадия — «ящик», но он уже не для живого человека. В карцере, а вернее, в помещении

 

- 116 -

карцера, я оказался тогда второй раз, однако первый раз это было совсем не то. Первый раз я отбыл там, но не отсидел! неделю так называемого карантина по прибытии в зону, о чем я писал тебе в одном из своих писем. Тогда в карантине я имел матрас с постелью, не отнимавшимися у меня после подъема, и я мог отсыпаться с дороги, к тому же мне притащили в первый же день ворох книг и журналов из библиотеки зоны, меня кормили не по карцеровской норме, и каждый день ко мне заруливал кто-нибудь из лагерной администрации для «знакомства», поэтому и атмосфера, и настроение тогда были совсем другими. Теперь же камера была голой — никаких тебе матрасов, ни днем, ни ночью, никаких тебе книг, скудная пайка — и баста!

Нечто диогеновское стало проглядываться для меня в шершавых стенах карцера во второй раз, настолько там все ограничено и упрощено до того самого предела. Посуди сама, — камера размером в два шага в ширину и три в длину, где едва ли не посередине торчат две бетонные тумбы, служащие ночью подпоркой для откидных нар, а днем в качестве табуретов, в углу — параша, и на этом список предметов в камере заканчивается. Причем все эти «сооружения» настолько примитивны и топорны, что бочку сделать, пожалуй, будет сложнее, чем эти камерные приспособления. Первые три дня наедине с теми корявыми стенами (которые сделаны так умышленно, чтобы нельзя было оставить на них никакой надписи) и своими неспокойными мыслями были самые длинные и тяжелые. Днем — либо сиди на тумбе и думай думу, либо тусуйся по камере, словно белка в колесе, — три шага туда, три шага обратно, и тоже размышляй над вопросом — «как мы дошли до жизни такой», а ночью корчись на неровных деревянных нарах, стянутых железными полосами, и пытайся уснуть. Единственное «развлечение» — газета «Известия», которую я перечитывал по три раза от «корки до корки», чего я никогда не стал бы делать даже в зоне. Теперь, после первых

 

- 117 -

пятнадцати суток, отсиженных в лагерном карцере, я могу определенно сказать, что штрафные изоляторы советского ГУЛАГа — самое лучшее место для подготовки космонавтов и полярников, после них им уже будут, не страшны никакие перегрузки или переохлаждения, они «закалились» бы на всю оставшуюся жизнь.

Когда я сидел в тесной камере-клетушке один и размышлял о жизни, в моей голове крутился один и тот же вопрос: «Почему? Почему так происходит? Может быть, все мы, сидящие здесь, гнем не в ту сторону? Может быть, мы действительно в чем-то заблуждаемся либо пошли на это из каких-то эгоистических интересов тщеславия и честолюбия? Или те, кто управляет этой огромной страной, настолько слепы и глухи? Ведь тут не может быть золотой середины — преступники или мы, или они». Условия карцера и отсутствие всякого общения располагали к таким мыслям. Вероятно, это состояние души узников карцера учитывается и «созидателями» этой системы, чтобы подтолкнуть нас к покаянию. Покаянию через насилие. Покаянию в преступлении, тебе неведомом. А потом начинаешь спрашивать себя — не приходит ли пора их покаяния? Все, о чем ты начинаешь сожалеть, —так это о несопоставимости времени жизни и времени истории. Можно просто ничего не успеть сделать в одной жизни, если сидеть в этой поганой зоне. Вероятно, это тоже очень даже принимается во внимание «коллективом подрядчиков» вышестоящих организаций.

Как я уже упоминал в своем письме, перед самым Новым годом, 31 декабря, меня перевели в общую камеру, где для полного комплекта не хватало только русского, чем я и подошел. Сидеть с такой компанией из «сборной солянки» армянина, эстонца и еврея было, конечно, гораздо веселее, если такое слово вообще применимо к штрафному изолятору. Теперь можно было ходить целых шесть шагов по диагонали камеры и спорить не с внутренним голосом, а с живыми людьми. Оставшиеся дни мы провели в нескончаемых диосуссиях на самые разнообразные темы:

 

- 118 -

от псевдонаучных теорий космических цивилизаций до ценообразований на ереванском рынке, эти дискуссии начинались порой с подъема и не заканчивались часто даже после отбоя. Все-таки стены казематов сближают, и словно и не было между нами никаких разногласий и легких противоречий, словно не было у них никогда ко мне и нет никаких подозрений, словно мы одна «шайка-лейка», готовая на все ради одной общей идеи.

Самые жаркие споры у нас разгорались по национальному вопросу. Мне убедительно пытались доказать, что отделение и выход из состава Союза таких республик, как Армения и Эстония, неизбежно и вопрос лишь времени. Хотя я и не был согласен с ними насчет «неизбежности», я всецело не отрицал такую возможность. Мои аргументы, кажется, были достаточно логичны. «В настоящее время, — отстаивал я свои убеждения, — когда вы сидите здесь за свой свободолюбивый национализм, у ваших республик нет никакого шанса на отделение, какие бы масштабы ваши движения за независимость ни приняли бы. Эта система просто не даст вашим народам ускользнуть из-под опеки Кремля, коль она не позволила никакие прозападные реформы даже в таком суверенном государстве, как Чехословакия. Когда же вы сможете открыто отстаивать свое право на независимость, тогда уже политическая ситуация в нашей империи будет иная и тогда, может быть, и отпадет необходимость отделения?». «Вряд ли мы откажемся от этого, — сказал один из них, — но что касается времени и наших возможностей, то тут ты частично прав, только если сидеть и ждать этого времени — оно никогда не придет». «Согласен, но что вы будете делать со своей независимостью, когда ее добьетесь?» — поинтересовался я. «Что мы будем делать? — переспросил он и ответил: Жить по-человечески».

«Но ты же понимаешь —независимость это не какая-то отвлеченная абстракция, — продолжал я эту тему, — и политическая независимость это еще не полная независимость. Предположим — вы получили свою независи-

 

- 119 -

мость. Я, например, "за" это, и, будь моя воля, я бы безотлагательно предоставил вам эту независимость». «Спасибо», —коротко и весело кивнул он своей стриженой головой. «Ну а что дальше? — продолжал я. — В один прекрасный день вы проснетесь свободные и счастливые, но фабрики и заводы, самолеты и поезда будут стоять, потому что нет топлива и энергии, которые вы получаете из России...». «Запад нам поможет...», —улыбнулся он. «Это все хорошо, но шутки шутками, а реальность бывает порой более суровой, чем хотелось бы, и я не думаю, что Запад будет в восторге от такой перспективы, как кормить миллионы новых безработных». «Прокормить мы себя как-нибудь прокормим», — заверил он меня. «Но как, если нечем будет заправлять трактора и нечем будет разогревать электропечи? — не унимался я. — Неужели Европа будет снабжать вас топливом, когда сама нуждается в нем и сама качает нефть и газ из России? Запад сегодня поддерживает ваш сепаратизм лишь из одних политических интересов, потому что он против коммунизма и против политической экспансии Советов. Но как только эта угроза перестанет существовать, Запад может показать вам спину и вы снова постучитесь в дверь Москвы». «Вот уж этого никогда не произойдет», — заверил он меня. «Не знаю, не знаю», — засомневался я.

«Да и потом, — «встрепенулся» я, — что вы имеете против русских? Ведь сегодня не россияне, а коммунисты "закручивают гайки" в ваших республиках, и все эти разговоры о том, что русские оккупировали Прибалтику и так далее абсолютно несостоятельны и лживы, потому что не русские, а коммунисты ответственны за это, и русские тут совершенно ни при чем. Я не русофил, но когда приписывают моей нации несвойственные ей качества, тут я не могу и не хочу соглашаться. Ко всем обвинениям и вешанием ярлыков надо подходить осмотрительно, не то может выйти большой конфуз...». «Наверное, ты прав, да мы и не обвиняем во всем русских», —

 

- 120 -

как бы слегка смутился он. «Еще бы», — ухмыльнулся я. «Только это выходит как-то так само по себе, — слово «гак» он произнес своим тянучим эстонским акцентом — «таак» и со странным словооборотом, что выглядело довольно забавно, не знаю почему, но большинство в нашей республике обвиняют русских, когда говорят об оккупации, хотя я понимаю, что это виноваты коммуняки, а не русские... Но ты же не будешь ходить и всех переубеждать?». «Конечно, не буду. - с Иронией в голосе уверил я его, —но я попробую переубедить хотя бы тебя». «Считай, что уже переубедил», — так же весело и доброжелательно кивнул он головой.

«Допустим, - вернулся я чуть назад к той же теме -ваша республика стала независимым государством. Где вы будете брать топливо и другие природные ресурсы для поддержания своей экономики?». «Покупать, — не очень уверенно ответил он, - у той же России... Какая вам разница продавать газ нам или Германии? Или возьми ту же Финляндию, ничего, обходится без своей нефти, живет и процветает...», «разница таки есть, потому что Западной Германии или той же Финляндии есть чем платать и платить в валюте, а чем будете платить вы? Я сильно сомневаюсь, что та продукция которую вы производите, будет сразу конкурентоспособна с европейской, как только вы станете в один миг богаче, чем есть теперь...». «Лучше быть бедным и свободным, чем богатым и рабом», — высказал он далеко не новую истину менторским тоном. «Да, наверное, — согласился я, но обретя свободу политическую, вы окажетесь в суровой экономической зависимости, и я не могу сказать сейчас, что лучше... Возьми те же Соединенные Штаты, — сколько национальностей и рас прекрасно уживаются в одном государстве? Или Западная Европа_ тоже движется к такому же примерно единству... Почему Советский Союз должен раскалываться и следовать в обратном направлении?». «Наверное, потому, — с ехидными нотками в голосе, как мне показалось, объяснил

 

- 121 -

он мне, — что и штаты, и европейские государства объединились или хотят объединиться добровольно из каких-то экономических причин, а мы были присоединены насильно... Так что дайте нам сначала отмежеваться, а там посмотрим...».

«Посмотреть-то мы посмотрим, если доживем, —меня так и подзуживало желание поспорить, — только уже сегодня видно, что лишь одна Украина, пожалуй, может существовать в известной степени независимо, как политически, так и экономически, ну, может быть, еще у Казахстана и Азербайджана не будет стоять столь остро вопрос топлива и каких-то других ресурсов, но остальные-то просто не продержатся и дня без России..!». «Тут я не спорю, — поморщившись, он почесал за ухом, принимая этот факт без особого энтузиазма, — только если мы потребуем компенсацию за сорок лет советской оккупации, то Кремлю тоже будет не сладко...». «Да. Однако если в Кремле будет уже российское правительство, а не советское, то с какой стати оно должно нести ответственность за дела коммунистов?» — не унимался я. «Значит, ты хочешь сказать, что сегодня нет никакого смысла бороться за свою свободу, потому что мы все равно будем экономически зависимы от России? — как-то разочарованно вопросил он. — И из одного рабства мы попадем в другое?». «Я этого не говорил, — дал я ход назад, — и полагаю, что любые цивилизованные страны могут договориться между собой, не прибегая к насилию. Возможно, так будет и в отношениях между Россией и остальными республиками, если всех их можно назвать цивилизованными», — понизив голос, добавил я. «А если нет? — вставил вопрос наш сосед. — Опять воевать?». «Тогда я не знаю, что, — честно признался я, — гадать тут можно сколько угодно...».

В таких вот спорах и дискуссиях время в карцере летело стремительно и незаметно, совсем не сравнить с тем, когда ты сидишь в одиночестве. Эстонец и армянин были моими главными оппонентами по национальным

 

- 122 -

вопросам, еврей почти не встревал в наши споры на данную тему, потому что он сидел тут за право эмигрировать и его мало волновало, будут ли Эстония с Арменией в скором будущем независимыми государствами или нет. Он рвался в свой солнечный Израиль, и на этом зацикливались в основном его «глобальные» интересы, он готов был поговорить и на любые другие темы, но тема эмиграции была его коньком, и тут ему не было равных. Однажды я «сцепился» и с ним, но очень скоро наш спор угас. «Почему ты считаешь, что евреи имеют какое-то привилегированное право на эмиграцию из Советского Союза?» — задал я ему вопрос, когда разговор коснулся эмиграции. «Потому что Израиль — наша родина, а Советы держат нас здесь, как крепостных, — тут же отпарировал он мне, — и порой не просто держат, а еще и "содержат", — совершенно однозначно вкладывая известный смысл в последнее слово, — содержат под стражей. «Хорошо, — мне нечего было возражать, но одновременно я не был согласен с какими-либо привилегиями их нации на эмиграцию, — но если русский или литовец, к примеру, по своим политическим убеждениям никак "не вписываются" в советский строй, то почему они не должны иметь равного с вами права на эмиграцию?». «Потому что это ваша Родина, — не задумываясь, выпалил он, — а если вам не нравится эта система, то поменяйте ее, а с какой стати мы будем бороться за это?». Логики в его рассуждениях вполне хватало, и я почти ничего не нашел ответить на его вопрос и лишь промямлил: «Мы бы поменяли, да только она пока не хочет...». «Ну вот, а мы тут при чем?» — развел он руками.

Так день за днем в разговорах и прошел мой карцерный срок, когда нам надоедало говорить, мы в одиночку, но по очереди начинали ходить по диагонали камеры и думать о своем. С погодой на этот раз нам повезло (ты удивишься, наверное, — а причем тут погода, если мы сидели под крышей в закрытом помещении, да еще как закрытом?!) — большую часть нашего карцерного срока

 

- 123 -

стояли крепкие, но безветренные рождественские морозы. Топили хорошо, потому что система отопления единая и отапливает также дежурки конвоя, охраны и т. д., а не потому что они заботились о нас, и в карцере было достаточно тепло, так что даже можно было засыпать ночью на голых нарах, ничем не укрывшись (собственно, укрываться было нечем, все у нас отобрали, кроме нашей рабочей робы и нижнего белья, так полагается по их уставу). Но едва стоило задуть метели за два дня до моего «малого» срока, как все это тепло моментально выдуло в многочисленные щели в стенах, и мы начали «скакать» по камере, чтобы согреться, так как температура упала сразу на несколько градусов.

Два раза на дню, утром и вечером, надзиратели приносили в камеру градусник, который показывал все время одну и ту же температуру — 18° С, то есть именно то, что требуется по режиму распорядка. Температуру в камере мы чувствовали на своих шкурах, и она вряд ли была тогда больше 13° или 14° С, поэтому, когда термометр в первый день оба раза показал 18° С, мы как-то слабо поверили и засомневались в его достоверности, но когда он показал такую же температуру и на второй день, то мы дружно засмеялись и предложили проверить на морозе его патологический обман, от чего наши стражи решительно отказались. Вот тебе и тема из сказок Андерсена —термометр, который везде и всюду показывал одинаковую температуру, чтобы всегда угождать своему владельцу.

Когда меня вывели из карцера за день до старого Нового года, я был счастлив и мне казалось тогда, что ничего не произошло в моей жизни осенью 81-го года и что я всю жизнь сижу в этой зоне и лишь теперь, перед Новым годом, меня действительно посадили и великодушно помиловали через пятнадцать суток! Вот как бывает в нашей жизни — потрясения недавнего прошлого вытесняются более мучительными испытаниями настоящего, и прошлое уже не кажется столь мрачным. Оно начинает казаться легкой прогулкой по жизни или даже

 

- 124 -

иллюзией. Вроде бы как и не было его, а есть только это однообразное и серое настоящее, которое будет продолжаться вечно. Так я оттянул свой первый реальный срок в пятнадцать суток. На следующий день после моего выхода из карцера был старый Новый год, и мы отметили его кружкой по-зэковски крепкого чая, помянув наших близких и друзей.

Мне хочется, чтобы ты написала — как ты встретила этот Новый год, какая там была у вас погода, что нового в той жизни и какие светили вам огни и новогодние «Огоньки»? Хотя мы и читаем всю советскую прессу, но ты ведь знаешь, о чем там пишут, и как ни читай между строк, часто это «междустрочье» так и остается белым прочерком... Ну, а ваши письма — это единственное, что связывает нас с тем миром, не будь их, и наша жизнь здесь потеряет отсчет времени. Мы живем тут не встречами Нового года или дней рождения, которые, как ты понимаешь, не удается даже порой и по-человечески встретить, а от письма до письма и от свидания до свидания.

 

Целую тебя много, много раз.

Твой Герман

Половинка. Январь 1983 г.