- 7 -

Я хорошо помню период повальных арестов 1937 года. Мне было к этому времени девять лет. Жили мы в центре Москвы, в доме рядом с Театром Рабочей Молодежи, нынешний Театр Ленинского Комсомола. И у нас в доме жили люди, приехавшие в первые годы после революции, .которые заняли различные партийные и хозяйственные должности. Ив 1937 году, когда ребята выходили гулять во двор, сразу было видно, у кого ночью отца взяли. Парень выходил поникший, вялый, и было ясно, что ночью что-то произошло,

Отца, кстати, в 1937 году тоже арестовывали, он в этот момент приехал из Америки. Но, на его счастье, в НКВД началась смена Ежова на Берию, период временной либерализации, и его в это время, продержав месяц-два, выпустили. Естественно, что дома при мне никаких разговоров об этом не вели.

После войны я уже больше знал об арестах, так как многие знакомые мамы работали у нее. Она в это время была заведующей детскими садами Министерства Угольной промышленности и могла пристраивать к себе на работу уже подросших детей расстрелянных или сидевших в лагерях их родителей. Появлялись у нас и друзья отца, которые тоже сидели до войны и в 1947— 48 годах кратковременно появлялись в Москве, не имея права проживать в ней, а потом опять исчезали. Разговоров в семье на тему арестов не было, а помощь друзьям старались не афишировать...

Хорошо помню ходивший тогда анекдот;

Приехавший в Москву провинциал спрашивает у москвича-прохожего:

— Скажите, пожалуйста, где здесь ГОССТРАХ?

— ГОССТРАХ — не знаю, а ГОСУЖАС — на Лубянке...

 

- 8 -

Отец мой, Фельдман Ефим Кононович, родился в местечке Старые Дороги в Белоруссии, в семье сторожа. Семья была многочисленна. По достижении отрочества отца отправили учиться в Минск на гравера, там он и познакомился с представителями Бунда. В первую мировую войну он работал гравером в артиллерийских мастерских. Вступил сначала в Бунд, а в 1919 — в РКП (б). В гражданскую войну был на фронте командиром дивизии связи, позже демобилизовался, поступил в механический институт. Закончив его, стал работать на ЗИЛе.

Мамин отец был экспертом по зерну в немецкой фирме и одновременно раввином в Прилуках. Хотя в семье было 17 детей, работа эксперта давала ему возможность кормить и учить их всех. Мама, Драбкина Анна Давыдовна, закончила прогимназию, одно время училась в консерватории, а позже закончила 11-й МГУ, дошкольный факультет, и была направлена на работу в детский сад ЦК. В комсомол ее, как дочь нэпмана, не приняли, и в партию она потом заявлений не подавала. Вообще, настроена она была более оппозиционно, чем отец, но никогда этого не афишировала.

В семье было двое детей, сестренка моя была младше меня на семь лет. Нас не крестили, и сосед наш в детстве всегда дразнил меня: «Необрезанный еврей все равно, что беспартийный большевик».

Отец зарабатывал по сравнению с мамой очень хорошо, кроме того дважды был в Америке, поэтому жили мы, в сравнении с другими, неплохо.

 

- 10 -

Дело наше началось достаточно просто. Мой одноделец, Роман С. был арестован по доносу соседа, который очень хотел получить его комнату. Родители Романа были репрессированы в 1937 году. Отец, бывший заместитель Берии по Закавказскому окружкому партии и работавший в 1937-м проректором института Красной профессуры, был сразу расстрелян, как только Берия появился в Москве, очевидно, отец слишком много знал. Мать, как член семьи врага народа, была отправлена в лагерь. Роман жил с бабушкой, а когда та померла, он, оставшись совсем без средств к существованию, пошел работать шофером. Роман был очень словоохотлив, поэтому по его показаниям нас арестовано было достаточно много.

Все мои однодельцы — совершенно случайные знакомые, связанные между собой только через Романа. Незадолго до моего ареста ко мне явился один из бывших соседей, который, как потом оказалось, являлся ко всем, кто был арестован по нашему делу. Очевидно, он был агентом ГБ. Ко мне он явился с предложением работы в Политехническом музее экскурсоводом. Это был ход ГБ, чтобы выяснить мои дальнейшие намерения — не собираюсь ли уехать из Москвы.

Об аресте Романа я узнал только осенью, когда вернулся с летних каникул, где мы с приятелем работали в Бурводстрое. Вернувшись, еще не зная своей дальнейшей судьбы, я на лестницах в институте при разговорах с разными людьми ловил на себе пристальные взгляды незнакомых студентов. Доносы на меня, похоже уже были, меня собрались исключать из института.

Осведомителей в институте, конечно, было достаточно, но я больше опасался людей шибко идейных, которые сообщали в органы по всяким идейным соображениям, что у такого-то студента — не те взгляды. А поскольку я был, не могу сказать инако-, но все-таки мыслящим, то на занятиях по основам марксизма-ленинизма по незнанию я попадал на троцкистские позиции, о чем меня как-то предупредил наш преподаватель, по-дружески отведя меня в сторону и посоветовав быть осторожнее на семинарах.

 

- 15 -

Момент ареста был впечатляющ. Жили мы очень тесно, все четверо — в одной комнате коммунальной квартиры. Я спал на раскладушке. Разбудили меня около четырех часов ночи. Хорошо помню расширенные от ужаса глаза своей младшей сестренки.

Первый вопрос их был: «Оружие есть?» Я ответил: «Нет». Они облазили всю квартиру, в том числе и антресоли. Квартира была коммунальная, и они в результате обыска притащили из кухни' тесак соседа, которым тот колол сахар, и игрушечный с трещоткой автомат соседского мальчишки.

Все это с торжеством было водружено на стол и записано в качестве вещественных доказательств, правда, ко мне не относящихся, но это их не волновало.

А потом просто выгребли все из всех ящиков моего письменного стола: фотографии, письма, записки, которыми обычно мы перекидывались на лекциях и все записные книжки, которых с тех пор я не имею совсем.

Когда меня уводили, то отец сказал мне:

— Я верю органам и поэтому прощаться с тобой не буду! Как же он потом, до самой своей смерти, переживал ужасно этот момент моего ухода и свои слова.

В машине сопровождающие вели со мной довольно веселые разговоры, предлагали мне съездить в последний раз к моей девице, смеясь, говорили:

— Вот сейчас он будет говорить нам, что ни в чем не виноват. У нас зря не арестуют.

 

- 18 -

...Потом меня ввезли, с ходу — остригли наголо и взяли отпечатки пальцев, что по тюремной терминологии, как потом я узнал, называлось «игра на рояле». У меня это вызвало совершенное недоумение — в чем же меня собираются обвинять? Но в тот момент я сдал бы все: и отпечатки пальцев, и анализы мочи... все, что требовалось им,

После этого меня всунули в бокс, в котором можно было только стоять, и пробыл я там не меньше суток. Из бокса меня привели на первый допрос, а следователей было человек двадцать — такой перекрестный допрос, чтобы у человека голова закружилась, я даже не успевал глаза перевести на того, кто задавал вопрос. Вопросы были самые глупые, самые неожиданные — задача у них была одна — сбить с толку, полностью деморализовать арестованного.

Кроме первого допроса, в дальнейшем следствие протекало спокойно. Молодой следователь, пришедший в органы по комсомольскому призыву, был добродушен, любил шутки, рассказывал новости с воли, в общем, держал себя достаточно легко и, вроде бы, благосклонно по отношению ко мне, О моей статье, по которой я сначала обвинялся, он сказал, что она — достаточно в широких пределах — от шести месяцев до 10 лет.

Когда я понял, что меня обвиняют не больше, чем в рассказывании анекдотов, я почувствовал себя легче и понял несерьезность своего дела. А эта несерьезность обернулась потом 25-летним сроком лагерей.

Вообще, следователи, очевидно, хорошо просчитывали психологию арестованного и понимали, что, если они начнут на меня давить, то вызовут совершенно излишнее сопротивление. А так, в благодушной беседе, с шутками и анекдотами я раскроюсь гораздо быстрее. Начальник моего следователя, капитан, был с большим чувством юмора, часто приходил и сам рассказывал анекдоты. Ну, например, он был достаточно лыс и по этому поводу говорил:

— Лысина — признак развития человека. Чем меньше волос у человека на теле, тем он дальше ушел от своих животных предков.

 

- 20 -

Мое поведение на допросах определялось двумя причинами: с одной стороны, я совершенно не представлял себе серьезности моего положения, с другой стороны, многомесячное существование в одиночке и ночные допросы изматывали. С какого-то момента собственная судьба стала совершенно безразлична. Требовалось следователю что-то записать, -и я давал ему нужные показания достаточно послушно.

Но вместе с тем следователи были самыми обыкновенными людьми и часто развлекались на допросах, вряд ли они всерьез ощущали трагичность того положения, в которое они ставили людей, да и сами оказались. Например, в одну из бессонных ночей, когда следователю было нечего писать, а по плану должен проходить ночной допрос, он предложил мне рассказать анекдоты. И я ему всю ночь напролет рассказывал анекдоты, стараясь выбрать самые похабные и не рассказать лишний раз что-то политическое.

Очных ставок было много, но запомнились только две. Одна — со свидетелем, который дал показание, что я «клеветнически утверждал, что Карл Маркс был евреем». Я обратился к следователю с просьбой задать вопрос свидетелю. Следователь разрешил, и произошел следующий диалог:

— Я действительно говорил это, чтобы подчеркнуть, что Карл Маркс был евреем, или это была просто констатация факта его национальности?

— Нет, без всякого подчеркивания этого факта. Тогда следователь у свидетеля спросил:

— А почему же вы это написали? Что клеветнически? Свидетель повернулся к следователю и с упреком и недоумением сказал:

— Но Вы же так хотели!..

 

- 22 -

А вторая очная ставка — с Романом, когда в моем обвинении появилась статья террора. И хотя потом, в лагере, Роман каялся перед ребятами и объяснял, ничего не скрывая, как все получилось, мне до сих пор непонятно, почему он, когда следствие уже кончилось, причем срок был — только десять лет, при подписании документа об окончании следствия вдруг вспомнил, что допускал террористические высказывания, и я при этом присутствовал. После этого следствие началось по новому кругу, появился уже военный прокурор, и стал грозить срок — 25 лет.

На этой второй очной ставке Роман подтверждал свои слова о террористических намерениях, а мне говорил, что «делать нечего, виноваты, надо отвечать». Когда я утверждал, что не помню этого разговора, то следователь резонно мне на это говорил; «Да разве имеет ему смысл врать на себя?» Мне ничего не оставалось, как согласиться с ним, что, в общем-то, не имеет, хотя в конце очной ставки я настоял, что этого высказывания Романа я не помню.

Вспоминая свое состояние после многих месяцев сидения в одиночной камере, могу подтвердить, что появляется не только равнодушие и безразличие к своей собственной судьбе, но и чувство раскаяния. Я вспоминал своих родных, не совсем хорошее отношение к родителям и пытался найти свою вину, т.е. в чем я виноват сам, не по следствию, а по жизни, и сам себе подбирал обвинение, в чем-то каялся. И это настроение было вызвано не только одиночной камерой, а тем, что ты совсем один и беспомощен, за тобой — никого нет, кто тебя бы понимал и поддержал. В этом смысле, те ребята, которые шли по делам молодежных организаций, были в лучшем положении, У каждого из них за спиной были их товарищи, они чувствовали опору.

А когда человек один, против всего этого чудовищного аппарата насилия, и его судьба ему, действительно, становится безразличной, он, естественно, должен сам себе подобрать обвинение, потому что погибнуть совсем зазря ему просто обидно...

Именно в этот период безразличия к себе я дал много глупых показаний не столько против себя, сколько против других, совершенно посторонних людей, мало знакомых, причем, не придавая тогда особого значения своим словам,

И я благодарен Богу, благодарен своей судьбе, хотя мне до сих пор и непонятно, за что она так «благосклонна» оказалась ко мне, что по моим показаниям никто не был арестован. В этом мне просто повезло...

 

- 28 -

На одном из последних допросов начальник Следственного отдела полковник Игнатов сказал:

— Вот вы, молодежь, глупые мальчишки, рассказывали друг другу всякие анекдоты, а вы представляли себе, на что вы идете?

Допрос был ночной, я был уже порядком измучен и издерган, поэтому на это я ему ответил;

— А вот вы сидите на своем месте — вы себе представляете, что на вашем месте еще ни один человек не умер своей смертью?

Тут я и получил от него 5 суток карцера...

***

Когда меня привели в зал суда, то состав суда меня очень поразил, В тот момент МВД было подчинено МГБ, поэтому заседание вел генерал-майор юстиции, а два заседателя были женщины в форме полковников милиции. Все время суда у меня постоянно было ощущение — вот сидят вроде бы солидные люди, две женщины, у которых, наверно, есть дети и, может, даже внуки, и ковыряются в этом дерьме, и главное, с удовольствием.

Как будто нормальный судебный процесс. Достаточно долгий и нудный. Много свидетелей и обвиняемых. Но это ощущение — какой-то брезгливости и недоумения в течение всего процесса не проходило.

Очевидно для устрашения и поучительности, в момент чтения приговора все свидетели были запущены в зал суда, хотя заседания Военного трибунала должны быть закрытыми. И когда зачитали приговор — высшая мера наказания с заменой на 25 лет каторжных работ, зал, конечно, ахнул, а у меня температура поднялась до С. Я был ошеломлен...