- 111 -

ГЛАВА 7

В декабре дня почти не стало. Звезды держались на небе круглые сутки. Когда бывало шатровое северное сияние, небо казалось накрывающим землю куполом, ребра которого суетились бегающими цветными отсветами. В то же время стояли сильнейшие морозы.

Карсавину опять нездоровилось, приходя к нему, я каждый раз заставал его лежащим. Гулять мы не ходили, при сильном морозе на воздухе перехватывало дыхание.

Пунин сказал мне, что профессор Алексеев добивается перевода Карсавина обратно в Стационар. По его словам, Карсавин нуждается в больничном лечении, иначе чем дальше, тем его здоровье будет хуже. Алексеев, сказал Пунин, человек сведущий, зря говорить не станет.

Навещая Карсавина в Полустационаре, Пунин нашел общие точки соприкосновения с профессором Алексеевым и стал ему верить по врачебной части больше, чем кому-либо из всех наших врачей.

И действительно, Карсавина перед Новым годом взяли в Стационар. С этих пор видеться с ним сделалось гораздо труднее. Шимкунаса в Стационаре уже не было, его перевели врачом на другой лагерный пункт. Распоряжался теперь всем Николай Петрович. Мне было разрешено приходить к Карсавину в палату не чаще одного раза в неделю.

Был, впрочем, еще один, хотя и вовсе незавидный, способ увидеться. В пристройке, где помещался больничный клозет, имелось окошечко, которое ради вентиляции не закрывали стеклом. Сюда ходили курить. Кого-нибудь из тех, кто там был, я просил позвать Карсавина. Он приходил и мы переговаривались. Через узкое, как горизонтальная бойница, окошечко мне была видна только средняя треть лица Карсавина от глаз до рта. Говорили больше о чем-то бытовом.

Позднее я догадался завести знакомство с завхозом Санчасти, жившим в крохотной комнатке при Стационаре. Это был немолодой

 

- 112 -

малорослый человек, который, зная что-то об оккультизме, в собственных глазах возвышался над окружающими и потому казался нелюдимым, хотя любил поговорить. По вечерам, когда в Стационаре не оставалось врачей, я приходил к нему в его конуру, слушал некоторое время его разговоры, и это служило мне пропуском в палату.

Карсавина поместили на кровати, стоявшей отдельно у стены возле двери, соединявшей палаты. Непосредственных соседей не было. Но кровать стояла на самом проходе, и на протяжении дня и санитары, и врачи, и просто праздно бродившие больные без конца ходили мимо. Тумбочки не было, вместо нее к кровати Карсавина была приставлена табуретка.

Московскому искусствоведу Василенко из дому прислали первый том "Всеобщей истории искусства". Несколько дней Василенко ходил прямо-таки сам не свой от счастья. Еще ранее Пунин подарил ему второй том, и теперь Василенко сделался обладателем полного издания, которое в его глазах являлось большой ценностью.

Пунин, встретив меня, между прочим спросил, не приходил ли ко мне Василенко узнать, что я думаю о глазах Владимирской Богоматери, репродукция иконы которой есть в полученной книге. Я сказал, что книги этой не видел, но хотел бы ее посмотреть.

- Василенко носится со своей книгой, как с писаной торбой, -сказал Пунин, — и, кажется, никому не хочет давать, но вам-то, я думаю, даст.

Я сходил к Василенко и попросил у него книгу. Он, хотя и не слишком охотно, дал ее мне, выразив надежду, что я буду бережно с ней обращаться и вымою руки прежде, чем ее смотреть.

Икону Владимирской Богоматери я рассматривал несколько раз подолгу и со вниманием. Действительно, очень сильное впечатление производят глаза Богоматери. Они смотрят на вас с печальным и совершенно живым пониманием. Пунин сказал, что глаза младенца не менее удивительны. Если перевести взгляд от лица Богоматери к глазам Младенца, то на миг кажется, что в них выражено сверхчеловеческое могущество.

Пунин много раз видел эту икону после того, как ее выставили в Третьяковской галерее. Это шедевр, сказал он, которому нет рав-

 

- 113 -

ного, может быть, во всей мировой живописи. Хороши не только глаза. В лице Марии передана нежность и девственность. Удивительно хорошо соединение смуглого лица с золотистым фоном. Икона византийского происхождения. По преданию, она привезена в Россию матерью Владимира Мономаха. Когда-то икону подновили и старый рисунок был покрыт новой росписью, ничем не замечательной. После того, как икону взяли в музей, лица Матери и Младенца были отмыты и обнажилось первоначальное византийское письмо. Временем создания иконы считают XI век. Однако Пунин полагал, что правильнее отнести се ко времени до иконоборчества, т.е. примерно к V111 веку. Мастерство работы говорит о наличии иконописной школы, но ничего другого в подобной манере до нас не дошло. Можно думать, что эта икона уцелела потому, что принадлежала императорской семье, тогда как другие произведения той же школы были уничтожены иконоборцами. Православная традиция считает икону Владимирской Богоматери произведением евангелиста Луки, который, по преданию, был художником. Исторически это, конечно, невозможно. Но, как говорил Карсавин, традиционное понимание ошибается не в том, что, а в том как оно понимает. Называя автором Луку, оно лишь признает, что оценивает настоящего, но неизвестного автора иконы в достоинстве евангелиста Луки.

Несколькими днями позже, идя к Карсавину, я, как теперь делал, сперва зашел к завхозу Санчасти и застал его за тем, что он рассматривал (и без особой бережности) первый том "Всеобщей истории искусств". Книга, сказал он, была у врачей, и он взял ее на вечер посмотреть. Подумав, что уже и Карсавин видел эту книгу, я в разговоре спросил его что-то о ней. Карсавин сказал, что книги этой не видел. Василенко обещал ее принести, но пока еще не принес. Я сказал, что книга здесь, у завхоза, который взял ее у врачей, и если Карсавин хочет, я сейчас ее принесу.

— Не нужно, — сказал Карсавин, и по его тону я понял, что напрасно сунулся со своим предложением.

А Пунин после того, как узнал об этой истории, встретив Василенко, взял его под руку и рассказал, как историк М.И. Ростовцев, враждебный Советской власти, уезжая из России, прощался с провожающими. Оставайтесь, сказал Ростовцев, будьте рабами, но не будьте лакеями.

 

- 114 -

Полярная ночь держится в этих широтах недолго, и к февралю опять установились солнечные дни.

От постоянного лежания Карсавин мог ослабеть, поэтому в спокойную и ясную погоду его выпускали погулять. Это было нерегулярно, я к этим его прогулкам присоединялся лишь тогда, когда случайно оказывался поблизости.

Как раз в то время к нам в лагерь попал латыш-теософ. Он ходил в круглых очках, лицо у него было широкое, румяное, с какой-то странной бородой — белесой и такой клочковатой, словно в ней застрял ветер. Он бывал в Китае, о буддистах и о йогах говорил тоном, каким говорят о близких родственниках, а в отношении теософских взглядов принадлежал к школе Рериха, учение которого называл агни-йогой.

Оказалось, что и Пунин был знаком с Рерихом, пока тот жил в России. Тогда его знали, сказал Пунин, по его картинам на экзотические славянофильские сюжеты. После поездки по Востоку Рерих поселился в Америке, где приобрел известность не столько как художник, сколько как глава теософской школы.

Мне показалось соблазнительным услышать из первых рук обо всех этих малоизвестных мне вещах, я познакомился с теософом, и мы договорились, что я приду побеседовать к нему в барак. В условленное время во второй половине дня я шел в инвалидную секцию Больничного барака, где жил теософ.

Возле Стационара я увидел Карсавина. Погода стояла безветренная и не слишком холодная, и его в этот день выпустили погулять. В своей черной стеганой на пуху курточке и таких же штанах Карсавин неторопливым шагом, держа руки за спиной, прогуливался в больничном палисаднике. Увидев меня, он остановился, думая, что я иду составить ему компанию. Но, вероятно, по мне было видно, что мне нужно что-то другое, т.к. заговорив со мной, он вскоре спросил, не тороплюсь ли я куда-нибудь. Я сказал, что условился встретиться с теософом, чтобы узнать от него кое-что из теософских учений.

— Ну, что же, желаю вам приятных открытий, — с доброжелательным сочувствием сказал Карсавин.

Теософ ждал меня и дышал готовностью к беседе. В теплом и застоявшемся воздухе, провонявшем всеми стариками, собранными в этой секции, теософ еще более, чем всегда, раскраснелся и выгля-

 

- 115 -

дел несколько разомлевшим. Он спросил меня, имею ли я хоть какое-нибудь понятие о теософии, поскольку же я не имел, предложил начать с самых основ.

Человек состоит из семи субстанций: трех духовных и четырех материальных. Три первые образуют духовный треугольник, который есть бессмертное ядро личности. Материальные же соответственно своему числу составляют квадрат, в смерти распадающийся на элементы. Соединение треугольника с квадратом есть геометрический образ человека. После распада материального квадрата духовный треугольник продолжает бестелесное существование до тех пор, пока из материальных элементов подберется новый, соответствующий образу его предыдущей жизни, телесный квадрат. Через их соединение рождается новое существо.

Я слушал, вежливо скрывая скуку, пока прошло столько времени, чтобы прилично было встать и уйти. Теософ приглашал приходить еще для продолжения разговора.

Карсавина возле Стационара я, разумеется, уже не застал, выходить ему разрешалось ненадолго. В раскаянии я мысленно упрекал себя за то, что не остался с ним, пока он был на прогулке.

В другой раз, когда я вечером пришел в Стационар, Карсавин в разговоре чуть лукаво, как он это умел, спросил меня, не открылось ли мне что-либо в результате беседы с теософом.

— Открылось, — сказал я, — что он просто набитый вздором дурак.

Так ведь это и сразу было видно, - сказал Карсавин.

В Стационаре Карсавин написал статью "Об искусстве", общая тенденция которой, все та же, что и во многих его высказываниях, и особенно в работе "Об апогее", заключалась в том, чтобы вполне конкретный вопрос рассмотреть в свете метафизической идеи.

Эстетическое чувство мы понимаем как способность видеть красоту предмета, т.е. такую его значительность, которая выходит за рамки утилитарного назначения. Большинство людей только учится такому видению по более или менее хорошим художественным образцам. В художественном изображении мир предстает в той индивидуальной законченности, которой он не достигает в своем непосредственном бытии, однако может достигнуть в человеке и через

 

- 116 -

человека. Истина единства мира и человека специфически реализуется в художники, который, действуя спонтанно, переживает это единство как творческий подъем и вдохновение. И в его творчестве мир, внутренне единый с ним. усовершается и повторяется, возвышаясь в форме художественного образа над эмпирической данностью. Этим объясняется, почему художественный образ, будь то даже портрет, "чуть-чуть" отличается от своего оригинала.

Пунину особенно не понравилось это выражение "чуть-чуть", повторяемое в статье с некоторой настойчивостью. Когда он говорил мне об этом, в нем, видимо, взыграл искусствовед, и он стал громко опровергать Карсавина.

- Произведение искусства. - говорил он, - совсем не "чуть-чуть" отличается от оригинала. Оно может вообще ничего не изображать. Подлинная задача искусства - не воспроизведение природной реальности, а создание своей собственной эстетической реальности- И ничего искусство не "усовершает". иначе получится, что какой-нибудь богомаз может усовершить Христа. Это Чистяков придумал про "чуть-чуть", а журнал "Мир искусства" сделал его авторитетом в эстетике. Карсавин же от юных лет впитал мирискуснические взгляды на эстетику и не хочет с ними расставаться.

Я усомнился, чтобы Пунин решился сказать все это самому Карсавину.

- Скажу, - заявил Пунин.

- Тогда пойдем к нему, - сказал я, предвкушая сражение генералов.

Несколько помедлив, Пунин сказал:

- Ну, и пойдем.

И мы пошли. Через оконце в пристройке, где находился клозет. мы попросили позвать Карсавина, и вскоре в оконной прорези увидели его лицо, приветливо обращенное к нам. Едва мы поздоровались, как Пунин пошел в наступление, и даже более агрессивно, чем я ожидал.

- Что это вы там написали. - громко говорил он, — будто бы искусство начинается с "чуть-чуть"! Это же мирискусническая ерунда!

"Сейчас Карсавин даст отпор". - подумал я, сгорая от любопытства, как это произойдет.

Но отпора не последовало.

 

- 117 -

Карсавин не ожидал от нас ничего подобного, и на его лице отразился как бы упрек нам. Подвергшись нападению, он стоял за оконцем, готовый, казалось, терпеть это нападение. Он только сказал слабым голосом:

- Знаете ли, сердце у меня что-то стало сдавать. И атака осеклась. Пунин сразу сказал:

- Простите меня. Это меня просто занесло.

После этого случая я чувствовал себя в некотором роде провинившимся перед Карсавиным, а Пунин, вероятно, еще более.

Когда я в другой раз встретился с Пуниным, мы стали говорить о Карсавине и нам слов не хватало, чтобы воздать ему достойную хвалу. Кажется, тогда-то Пунин, вдохновившись до художественного образа, нашел способ выразить свое восприятие Карсавина в цветовом определении.

- Карсавин - золотистый, - сказал Пунин. Когда я сообщил Карсавину, в каком цвете его видит Пунин, Карсавин удивился.

- Это, вероятно, метафора какая-то, — сказал он, - или странная цветовая ассоциация.

Потом я попросил Пунина объяснить, откуда ему все-таки пришло в голову назвать Карсавина золотистым.

- Объяснять тут нечего, - сказал Пунин, - таково выраженное в цвете переживание мною личности Карсавина.

Я спросил, не скажет ли он, в каком цвете переживается им моя личность. Он ответил не сразу. Снял очки, смотрел на меня и, наконец, сказал:

- Вы - синий.

- Теперь пришла очередь удивляться мне.

Так текла наша жизнь. И каждый из сроков, проплывавших во времени мимо нас, подавал как бы свой неслышный звонок, из которых один должен быть последним.

В какой-то из дней, кажется, в двадцатых числах марта, я, как всегда, пришел к Карсавину. Я сидел возле его кровати, приставив свой табурет к ней вплотную, чтобы не быть помехой на пути проходивших мимо нас из палаты в палату. Карсавин лежал. Он был в этот день весьма слаб и разговаривал со мной лежа, а не в обычной своей пол у сидя чей позе.

 

- 118 -

Он говорил, что религиозное осознание действительности можно выразить просто, не прибегая к тонкостям метафизики.

Человек от рождения своего растет к Богу. Растет естественно, как из семени и крошечного побега вырастает устремленное к небу дерево. В течение всей своей жизни человек становится личностью и, чем полнее раскрывает себя как личность, тем более приближается к своей "будущей" обоженности. Каждое дело человека есть как бы возносимая к небу песнь, хотя и поется еще неокрепшими и не достигшими полноты звучания голосами. Каждый человек своей жизнью произносит свое аллилуйя, и каждый делает это по-своему. Так, в оркестре скрипка играет одну мелодию, а флейта — свою, получается же одно слитное звучание.

Говорил Карсавин негромко и так, как если бы при этом думал еще о чем-то. Кончив и помолчав, он вдруг сказал:

— А вам с завтрашнего дня больше не нужно будет приходить ко мне.

— Как так? - спросил я в недоумении.

— Завтра меня увезут отсюда в Центральную больницу, - сказал Карсавин, — врачи решили, что моя болезнь требует более основательного лечения, для которого здесь нет условий.

В Центральной больнице Карсавин попадет к опытным специалистам и получит необходимые лекарственные препараты, так сказали врачи.

Когда я собрался уходить, Карсавин приподнялся, чтобы я его поцеловал. Уходя, я сказал:

— Я уверен, что мы еще обязательно увидимся.

— Я тоже надеюсь на это, — сказал Карсавин.

Как его увезли, я не видел, это было во время моего дежурства на электростанции.

Один из очевидцев описал мне картину отъезда очень подробно, почти со зрительной отчетливостью.

Был солнечный морозный день. У ворот возле вахты собрались несколько человек, назначенных для отправки в Центральную больницу. Провожающих не было. Кроме назначенных на отправку, присутствовали только те, на ком лежала ответственность за организацию отправки. Карсавину путь в несколько километров был не по

 

- 119 -

силам, для него отыскали где-то небольшие саночки. Он сидел на саночках, поджав ноги и обхватив руками колени. Поверх одежды его окутали одеялом.

Ворота открылись. Люди, кучкой стоявшие перед ними, двинулись медленным шагом, увозя с собой саночки, на которых сидел Карсавин.