- 174 -

ЧУЖАЯ НИВА

 

Еще в феврале 1948 года меня попросили зайти в Новгородский институт усовершенствования учителей, помещавшийся со времен войны в Боровичах. Когда я пришел, директор института Мария Яковлевна Буторина предложила мне должность заведующего кабинетом иностранных языков.

— Город здесь небольшой, свежего человека быстро замечают, — говорила эта седовласая благообразная дама со значком отличника народного образования. — Дошел до меня слух, что появился здесь молодой востоковед, а востоковеды, насколько я знаю, всегда были широко образованными людьми, вдали от столиц это редкость, я и решила вас пригласить. В школах не преподавали? Ну, ничего, посте пенно приглядитесь к нашей работе и, конечно же, справитесь.

Подумалось: диссертация у меня уже написана, вышла к защите. До института на Коммунарной улице, 46, недолго добираться от моего подвала на Московской, 19, как впрочем, и от бывших моих обиталищ на улице Революции, 33, и Гоголя, 52, — здесь все рядом. И все-таки будет постоянный заработок, а это существенно: по временам я стал ощущать усталость от вечной нужды. Наконец, не искал, а меня нашли, это лестно.

— Хорошо, Мария Яковлевна, попробую.

При всем этом было горько от мысли, что после многих лет отлучения от работы в научном учреждении я все еще вынужден трудиться на чужой ниве. В лагере я тоже не имел возможности выбрать работу по душе. Значит, лагерь для меня продолжался. Только удлинили цепь.

Состав работников института был невелик. Они распределились по кабинетам, где велась работа в области того или иного предмета,

 

- 175 -

преподаваемого в средних школах. Привить учителю способность и желание вести урок доходчиво и плодотворно — дело не всегда простое, распространению искусства совершенного обучения были посвящены усилия всех моих новых товарищей.

С удостоверением института я стал ходить по городским школам, где вникал в постановку преподавания английского и немецкого языков, беседовал с преподавателями и директорами. Решающим здесь, конечно, было собственное усовершенствование: область педагогики все еще оставалась для меня новой. Встретившиеся мне люди не сливались в общее нечто, взору являлись и толстокожие, и легко ранимые. Одни пришли на ниву просвещения ради хлебной карточки, другие — потому что вне этой нивы для них не было жизни, именно тут, в нелегком труде преподавателя, им явилось торжество человеческого достоинства.

Прошли июньские испытания, потом кончились каникулы. Осенние месяцы наполнились новыми встречами и размышлениями. Вот предстал мне впервые в жизни «Господин Великий Новгород»: кремль на берегу Волхова, звонницы, храмы, вечевая площадь, монастыри. И — пустыри на месте разрушенных войной домов, по этим пустырям вместо улиц тянутся пешеходные тропы. Вот Малая Вишера, где в течение ночи, проведенной на столе в учительской, я поглотил «Саламбо» Флобера. Вот крохотная сельская школа, где учащиеся отказались изучать язык поверженной Германии, «язык фашистов». Пришлось явиться на помощь учительнице немецкого языка, провести особое занятие: «ребята, а ведь Гитлер не был немцем, он был нацистом. Вот Шиллер и Гёте были немцами, и наша страна всегда чтила их за высокую мысль. А знаете, на какой язык пушкинский «Памятник» переведен почти слово в слово, притом в размере подлинника? Именно так он переведен на немецкий язык, это сделал Фридрих фон Боденштедт. Как филолог могу вам сказать, что он совершил неимоверно сложную работу, и это говорит о великом уважении немца-переводчика к русскому языку и русской поэзии. А русский юноша Холодковский перевел на русский язык знаменитое произведение немецкого народа — «Фауст» Гёте, и этот перевод был напечатан, когда Холодковскому исполнилось всего двадцать лет! Это значит, что он был вашего возраста, школьником, когда начал свою работу над «Фаустом». Как же он должен был уважать и даже любить немецкий язык! Ведь не уважая и не любя того, чем занимаешься, нельзя выполнить ни одного настоящего дела». Школьники притихли, учительница позже

 

- 176 -

сказала: «Как будто их кто подменил, теперь отвечают немецкий на четверки да пятерки».

Успех выступления, казалось бы, мог льстить, но я все чаще погружался в невеселые раздумья. Годы идут. Ни одно мгновение не возвращается, так много моих лет поглотили тюрьмы и лагеря, но и теперь, будучи уже не под стражей, я все еще лишен возможности трудиться без помех в своей области — арабской филологии, приходится ради куска хлеба отдавать безвозвратное время работе в чужой области. Да, я только что стал кандидатом наук — одному мне до конца известно, чего это стоило моим зрению, нервам, здоровью. Вырвал у судьбы ученую степень — а, собственно, для чего? Чтобы с гордостью указывать ее, подписывая деловые бумаги кабинета иностранных языков? Тешить себя призрачным удовлетворением? Что дальше? Пята вчерашнего заточения гнетет, клонит к земле, холодной, равнодушной земле города, где мне позволено жить.

Однако прочь, это просто усталость. Надо съездить в Великопорожскую школу, а там... а потом... Потом надо приниматься, вплотную приниматься за «Книгу польз». Это арабское сочинение пятнадцатого века сохранилось всего в двух рукописях, снимок одной из них, парижской, есть у нас в Публичной библиотеке Ленинграда, а второй... Посмотрим, постараюсь получить ее снимок из Дамаска. Работая над лоциями, как-то проглядывал в ленинградской библиотеке «Книгу польз», и чувство такое, что... Да, если ее исследовать всесторонне, но сперва вчитаться неторопливо... много там нового, очень много.

Вечером 4 декабря 1948 года, вернувшись с работы, я начал переводить занимавшую меня арабскую рукопись — «Книгу польз» или «Полезные главы об основных правилах морской науки», принадлежащую перу того же судоводителя Васко да Гамы — Ахмада ибн Маджида, который создал кроме того уже исследованные мною три лоции. Но если с творцом сочинения и приемами его повествования я уже успел познакомиться, то теперь предстояло разобрать не 44 страницы арабского текста, а 176. Однако само возникновение столь большого труда в среде арабских мореходов средневековой поры укрепляло меня в зревших мыслях о большом значении арабского судоходства в истории Востока, и это положение, шедшее вразрез с укоренившимися взглядами, предстояло доказать.

Работа, начатая 4 декабря, продолжалась в течение последующих полутора месяцев почти ежедневно. Еще летом я покинул подвал Евдокии Алексеевны и теперь, снимая комнату на улице Безбожни-

 

- 177 -

ков, 53, у тихой и мягкосердечной хозяйки Нины Ивановны, наслаждался теплом и домовитым уютом высоко поднятого первого этажа. Ради этого приходилось в течение каждого выходного дня раскалывать на дрова толстые чурки, но зато можно было с улыбкой вспомнить о широкой снежной полосе под потолком прежнего моего обиталища, которую я заметил, только что завершив работу над своей диссертацией. Теперь уже руки не стыли, писалось быстрее. Но, увы, для новой диссертации оставалось мало времени, одни вечера, дни же мои проходили на чужой ниве, в институте усовершенствования учителей.

20 декабря преподаватели иностранных языков съехались в институт из городских и сельских школ на совещание. Вдруг появилась директор института Мария Яковлевна, и с ней некий человек не старых лет и скучающе-самодовольного вида. «Товарищ Востряков», — представила Мария Яковлевна и, кажется, добавила, что он — лектор какого-то, не помню какого именно, высокого учреждения. Востряков приосанился и понес речь о сталинском академике Т.Д.Лысенко, который успешно разгромил Н.И.Вавилова, Л.А.Орбели, Бериташвили и других «буржуазных перерожденцев». «Когда у Лысенко спросили, — повествовал Востряков, — не опирается ли он в оценках на свое личное мнение, борец за передовую науку торжествующе показал бумагу, гласившую, что его выступление предварительно утверждено "на самом верху"». Пространный доклад Вострякова должен был укрепить благонадежность в нестройных учительских рядах, закалить их дух для отпора всем и всяким вражеским вылазкам и поползновениям — подобные слова то и дело слетали с уст партийно проверенного лектора. После его ухода в зале совещания установилась тяжелая тишина, все были подавлены, пришлось отложить продолжение работы до следующего дня.

Заграничные путешествия Николая Ивановича Вавилова, предпринятые для ознакомления с опытом других стран в области повышения урожаев, дали повод обвинить ботаника в тяжких преступлениях: действительно, какой может быть передовой опыт у всех прочих государств, у населяющих их людей, если мы умнее всех? Но тогда в истории человеческого духа Страдивари, Амати, Гварнери должны уступить место Батову, а Паганини — Хандошкину; и никаких Уаттов и Стефенсонов, раз были братья Черепановы: не тот, не этот, а только наши, обязательно и никак иначе. И, наконец, дошло до того, что седовласая домохозяйка из Москвы — Лепешинская, которую за ее «выдающееся открытие» сделали академиком, заменила Моргана, Менделя, Вейсмана

 

- 178 -

и Вирхова, а биологическую клетку — «желточными шариками», после чего бойкий писатель сочинил пьесу «Третья молодость». Далее, великих иранских поэтов переименовали в таджикских; и в эти же горькие годы Люциан Климович обливал грязью и подталкивал к тюрьме лучших наших филологов, прежде всего — Крачковского, обвиняя всех их в «низкопоклонстве перед Западом» за то, что они учитывали достижения западной науки. После заседания 20 декабря я, ни с кем не прощаясь, ушел домой. Восторги и брань Вострякова не выходили из головы, мрачные и тоскливые мысли сменяли одна другую.

Наступил 1949 год.

Перевод «Книги польз» подвигался медленнее, чем ожидалось: нередко я надолго задумывался над неизвестными словами морского языка, неожиданными оборотами и построениями. Но дело шло, проникновение в текст рукописи открывало все новые грани и дали. Вот уже переведено вступление, речь в похвалу наук: «наука — самец, не отдающий тебе и частицы своей, пока не отдашься ему весь» — пишет Ахмад ибн Маджид. Пройдена и первая из двенадцати глав сочинения — в ней изложена всеобщая история мореплавания, какой она представлялась арабскому судоводителю накануне открытия Америки: он писал «Книгу польз» пятнадцать лет и закончил эту работу в 1490 году. Вторая глава любопытна в другом отношении: она говорит о том, что надлежит знать управляющему ходом судна, и каким нравственным требованиям он должен отвечать. Следовательно, перед нами выработанный облик образцового моряка, а это указывает на давность и развитость восточного судовождения. И вот уже глава третья — о лунных станциях. Перевод входит в мир звезд и созвездий, сверкающих над ночным океаном, ведь именно по ним водят суда в бескрайних водных пустынях, и тут, как в других областях необходимого знания, судоводитель должен быть знаком со всеми тонкостями. Дальше, дальше! Рукопись, трудно поддающиеся строки, вознаграждает и влечет вперед.

Но велено ехать на совещание учителей Новгородской области в качестве представителя института и областного отдела народного образования. Поехал, выступил с большой речью, вернулся в Боровичи: надо было готовиться к разъездам по школам, которые предстояло посетить сразу после зимних каникул. Не каждый вечер удавалось добраться до моей арабской рукописи, это угнетало и томило. Мысли о постоянной несвободе возвращали к воспоминаниям о тюрьмах и лагерях, о моих друзьях по тюремному университету, о моих бывших

 

- 179 -

содельниках — Леве Гумилеве и Нике Ереховиче. Лева после лагеря побывал на войне, но вернулся, смог выжить, а Ника, как я слышал, погиб на Колыме. Когда-то я посветил ему свое стихотворение о Гильгамеше1...

Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна.

Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва.

Часовые времен — лишь они, за волною волна,

Бурунану и Дигна2 векам поверяют слова:

 

«В ниневийских лесах, где скрывается ночью заря,

Где задумчивый сумрак дубрав ароматен и свеж,

Одиночество с богом делил, презирая царя,

Жезлоносца богов — богатырь и поэт Гильгамеш.

Властелину земному насмешку он в дар приносил,

Издевался над пышною важностью царских речей:

 

«Ты, бессмертный — хозяин одной из грядущих могил.

Беспощадное солнце времен, о светило светил,

Выжигает сияния жарких твоих кумачей.

 

И уже не зажгут их опять океаны крови,

Не засветят лучи и лучи позолоченной лжи.

Ты всесилье бессилием лучше свое назови,

Хоть однажды народу правдивое слово скажи.

От проклятья небес, от возмездия гневных годин

Не спасут властелина дворца ни жрецы, ни рабы.

За страданья людские беде обречен властелин,

Приговор справедливый ниспослан ему от судьбы».

 

И царю донесли о безумных и страшных словах,

И разгневался он: «Привести Гильгамеша ко мне!»

Но пред ним не простерся рождающий зависть во львах,

Не пришел он в столицу, остался в лесной стороне

И над царскою злобою стал насмехаться вдвойне.

 

И отправилось войско строптивца мечом усмирить,

Но легко разметал богатырь подступившую рать.

И мудрец образумиться звал, безоружен и пеш,

Но холопьи его седины осмеял Гильгамеш.

 


1 Гильгамеш — герой древневосточного шумерского эпоса.

2 Бурунану и Дигна — названиея рек Тигр и Ефрат в древности.

- 180 -

И задумался царь, и созвал многолюдный совет.

Перелистывал зорко и взглядов, и вздохов словарь:

«Кто из вас на тревогу достойнейший сыщет ответ,

Вы, одевшие лица в смущенья и страха янтарь?»

И поникли в раздумье вельможи его и жрецы.

И сказал престарелый советник, иссохший халдей:

 

«О, носящий венец, пред которым склонились венцы,

Зажигающий солнце сиянием мысли своей!

На земных сыновей ожерелье надето давно.

То палач, то поводырь слепых человечьих сердец,

Повелителя вдруг низвергает в темницу оно

И на нищего вдруг золотой возлагает венец.

Это — женщина, царь. Повели — и к безумцу припав,

Ослепит его страстью она и рассудка лишит,

Спеленает упавшего в сети любовных забав

И с добычей желанной к тебе во дворец поспешит».

 

«Поступить, как ты хочешь, по-нашему, лучше всего.

Да продлишься во благо, да в мире пребудешь, халдей!

Так ответствовал царь, и лицо осветилось его. —

Посылайте на поиски девы людей и людей!»

 

... Гиеродула Тану — в лесу. Любопытство и страх,

К ней шагнул Гильгамеш. Все начнется и кончится тут.

И сплетаются руки, глаза утопают в глазах,

Полукружия нежного тела томятся и жгут.

 

Гиеродула Тану лежит в обгоревшей траве,

Гильгамеша ласкает, от ласк содрогаясь, она,

И безумие пляшет в поникшей его голове,

Потускнели и стерлись людей и вещей имена.

 

«Я измучен тревогами, истомился от зла,

Но скорбящую душу всегда исцеляет любовь.

О, блаженная Тану! Скажи, не с небес ли сошла

Ты ко мне, чтобы жизнью поить почерневшую кровь?

Ты — в объятьях моих и во мне до земного конца.

Ты стиху моему вдохновеньем и светочем будь!»

 

Но она поднимается. Сходит румянец с лица.

Словно змеи, две черных косы наползают на грудь.

 

«Ухожу, Гильгамеш. Небеса разлучают с тобой.

Не уйти мне от воли жрецов и не ведать утех.

 

- 181 -

Мне назначили боги им быть приближенной рабой,

Достояние храма, не мужа — мой сладостный грех.»

И она, замолчав, преклонила колени в тоске,

Поцелуем простилась и встала, тревожно дыша,

И вздохнула она, побежала слеза по щеке.

И за Тану пошел он, палимый, дрожа и спеша.

 

Ликовал Вавилон и угрюмо вздыхал Вавилон,

И наполнилась площадь у храма людьми и людьми.

Гильгамеша скрутили — слепец, не противился он —

Привели во дворец и царю прокричали «возьми!»

 

... Вавилонская ночь, как сознанье безумца, черна.

Вавилонская ночь, как в степи мавзолеи, мертва,

Часовые времен — лишь они, за волною волна,

Бурунану и Дигна векам поверяют слова....

20 января завхоз института — молодая краснощекая Вера, войдя в канцелярию, где я просматривал подшивку «Правды», сказала, обращаясь к секретарше директора и бывшей тут же библиотекарше:

— В директорском кабинете у Марии Яковлевны сидят какие-то военные, не знаю, чего им занадобилось вдруг.

Посидела, ушла. Потом дверь приоткрылась, раздался голос Марии Яковлевны:

— Ольга Александровна, Ольга Семеновна, пройдите ко мне!

Секретарша и библиотекарша почему-то не сразу откликнулись на зов, замешкались. Директорша вновь появилась, широко распахнула дверь.

— Ольга Александровна, Ольга Семеновна, я же просила! Пройдите в мой кабинет!

Обе женщины вышли, я остался один. Через несколько мгновений дверь открылась еще раз. Мария Яковлевна, войдя в канцелярию, остановилась у порога, четверо неизвестных в шинелях с погонами, пройдя мимо нее, направились к моему столу. Я встал и протянул руку, как делал всякий раз, когда ко мне приходили посетители. Рука повисла в воздухе и опустилась, я с недоумением посмотрел на пришельцев.

— Вы арестованы, — сказал один из них и предъявил ордер.