- 202 -

ПРЕДВЕСТИЕ

 

Весна 1953 года началась кончиной Сталина. Об этом событии нам не объявляли, но из-за зоны просочился слух, и растерянные лица охранников говорили о его основательности. Вскоре в задней комнатке нашей бухгалтерии лесобиржи собрались вольнонаемные — на-

 

- 203 -

чальник шпалозавода Сапожников, начальник биржи Панасюгин, начальник погрузки Нагребецкий, мастер погрузки Кубов — и из-за неплотно прикрытой двери послышалось:

— Если вождь умер, то мы не должны расслабляться, впадать в уныние...

А тут назавтра кто-то из «вольных» вбежал в бухгалтерию, запыхавшись, осведомился у Кубова:

— Не говорили по радио, — когда похороны Сталина?

— Не слыхал. Объявят, — коротко ответил тот, покосившись на работавших за столами заключенных.

Сомнений не оставалось. Я сидел, уткнувшись в накладные на отгрузку шпал, а в мыслях гудело: все! Свершилось! Пришло начало конца мукам. Да, государственное истязание людей не может продолжаться вечно... Обожествленный вдохновитель зла — вот он, лежит бездыханный, и в окаменевшее лицо с ужасом глядят подручные: что с нами теперь будет?.. Что бы ни было, но, увы, с верховного палача ныне все взятки гладки, смерть уберегла его от возмездия народа.

— Выходи строиться!

А, это уже конец рабочего дня. Мы, покинув нашу «бухгалтерию-больничку», где я служу помощником бухгалтера и фельдшером, примыкаем к шпалопилыцикам, штабелевщикам, грузчикам, которые уже построились пятерками. Конвоир в шапке с пятиконечной звездой, в тулупе и валенках, с автоматом за плечом заученно предупреждает:

— Внимание, бригада! Переходите в распоряжение конвоя. В пути не растягиваться. Шаг вправо, шаг влево считаем попыткой к побегу, применяем оружие...

Все — как почти пятнадцать лет назад, когда впервые услышал эти слова — там, на Беломорканале... Все — и не все. Смотри, кругом снежно и морозно, будто и впрямь зима — а тянет весенней свежестью, от пьянящего благоухания кружится голова. Мы идем в зону. Надо же, на ветке дерева у дороги распелась птица, да так радостно!

Через месяц, в начале апреля, выпустили кремлевских врачей. Вчера, захлебываясь от праведного гнева, газеты называли их английскими, американскими и всякими другими шпионами, сегодня пришлось известить всех и вся: обвинения сняты, обвиненные освобождены. Только не досчитались одного из двух узников с одинаковой фамилией Коган: умер в тюрьме. Потрясение было столь сильным, а сопротивление души столь недостаточным, что двухмесячное заточение свело человека на нет.

 

- 204 -

Освобождение врачей было первым ударом по сталинскому кривосудию конца сороковых — начала пятидесятых годов, первой ласточкой послесталинской весны.

Дни побежали быстро. Уже вовсю звенела за окном весенняя капель, когда начальник биржи Панасюгин, войдя в бухгалтерию, с порога объявил:

— Наш министр арестовал вашего министра! Незадолго до этого было принято решение: вольнонаемный состав лагерей передать в ведение министерства юстиции, а заключенных оставить за МВД.

— Как?! — воскликнул я, услышав обращенные ко мне слова начальника биржи. — Наш министр — Берия!

— Вот-вот, — спокойно сказал Панасюгин. — Берию-то и заверили, то бишь, забрали. Вон оно, как пошли дела!

Многие вольнонаемные — я это видел когда-то в Краслаге, а теперь в Озерлаге — сочувствовали нам. Наш начальник биржи относился к заключенным сдержанно и ровно, не позволяя себе кого-нибудь унизить.

Известие об аресте Берии взволновало меня: к горлу подступил комок, проступили слезы удовлетворения. «Вот! Вот! — летели мысли. — Палач номер два схвачен. Он ответит за свои злодеяния!.. Но он же не один! Надо судить и Сталина, и всех тех, кто стоял рядом, ожидая слов: «Обезвредить! Уничтожить!» Миллионы заключенных жаждут правды и требуют свободы!»

В 1954 году лесобиржу закрыли, и меня вновь перевели на общие работы: заготовку штукатурной дранки, потом лесоповал, сенокос. Те весенне-летние дни стали свидетелями новых запоминающихся событий.

Однажды мы уже стояли у ворот зоны, готовясь выйти на производство, как вдруг появился «его мрачное сиятельство», свирепый начальник Мишин. Мы застыли, ожидая недоброго. Но Мишин, исподлобья нас оглядев, сказал:

— Пришло постановление об отмене ношения номеров, пришивающихся к вашей одежде. На это проявление заботы партии и правительства вы должны ответить ударным высокопроизводительным трудом. Снять номера!

Бригады дрогнули, на лицах показались радостные слезы, глаза посветлели. Исхудалые люди ожесточенно, остервенело, торжествующе срывали с одежды лоснившиеся лоскуты потемневшей от времени ткани с четко выписанными буквами и числами, швыряли их на землю. А Мишин хмуро смотрел на эти расправы с ненавистными Озер-

 

- 205 -

ными Знаками — каково-то ему сейчас было? Он переживал крушение дела, которому служил — отмена номеров еще куда ни шло, но ведь понемногу стали освобождать, да — освобождать «врагов народа» и закрывать лагеря! Это было сокрушающим громом, бедой, которую не все палачи смогли перенести. Вскоре после своего выступления по поводу номеров Мишин покинул Особый Тридцать Седьмой лагпункт. Был слух, что он умер, другие утверждали — нет, его назначили начальником пункта, где содержались уголовники, и там его убили.

Другое необычайное происшествие 1954 года было забавным. Я работал на лесоповале. В середине длинного трудового дня у нас бывал часовой перерыв на обед. И вот однажды, когда, поев баланды, мы мирно покуривали у таежного костерка, к нам подсел — нарочно не придумаешь! — наш конвоир и заговорил:

— Вот вы про меня думаете — такой сякой, мучитель, гад, нет на тебя погибели! А ить все не так, я ить вас всех защищаю от лесного зверя, потому и автомат у меня. Мы же в тайге, тут бродят всякие медведи, волки голодные, опять же, и рысь может быть...

Мы заверили, что без его ценной помощи всякие медведи могли бы помешать нам выполнить дневное задание. Конвоир покурил с нами и отошел на свое место успокоенный.

Третье событие середины 1954 года было скорбным. На дальней лесной поляне прошел сенокос, и теперь на этом небольшом пространстве, ограниченном «запретками» — воткнутыми в землю палками, за которые выходить запрещалось, — мы сгребали сено. И как-то в полдень вблизи от меня грянул выстрел. Затем послышался слабый стон, второй... и стало тихо. На земле неподвижно лежал рабочий нашей бригады, рослый литовец в синей домотканной одежде. Видно, рачительным был хозяином в своей Литве, любил чистую работу, вот и решил пригрести к собранному им валку клочок сена, лежавший сантиметрах в десяти дальше «запретки», протянул туда грабли — и был убит «при попытке к побегу». Нас после выстрела сразу вернули в зону, литовца привезли вечером. Вот она, цена человеческой жизни у сталинских служак, многие из которых пытались убедить мир в том, что никаких перемен не должно ныть и не будет. Говорили, что с приходом короткого сибирского лета охрана лагерей считает нужным застрелить одного-двух заключенных, чтобы остальные поостереглись пускаться в побег.

... В январе 1955 года, вскоре после того, как я, работая экономистом, составил и сдал годовой отчет, начальник лагпункта Пономаренко, сменивший Мишина, сказал мне:

 

- 206 -

— Надо вам перебираться на облегченный режим. Готовьтесь в этап.

... 28 января в составе большого этапа я расстался с Особым Тридцать Седьмым лагпунктом, где провел около пяти лет.

Нас ожидал бывший Особый Первый пункт Озерлага. Введение в нем облегченного режима прежде всего выразилось в том, что к обозначению 01 приставили двойку, и теперь новое мое обиталище стало просто Двести Первым лагпунктом.

За этим последовали другие неожиданности. Бросилось в глаза отсутствие надзирателей — их подозревающие, ощупывающие, назойливые глаза уже не мелькали там и сям, обстановка в зоне стала спокойнее. Людей постарше уже не гоняли на работу за зону, они с наступлением весны все гуще рассаживались на скамейках у бараков, часами ведя неторопливые разговоры. Наработались люди, сейчас они более чем когда-либо жили надеждой на скорое свидание с родным домом, со своими близкими, с настоящим делом своей жизни, от которого их оторвали. Надежды не были пустыми: в середине 1955 года обитателей нашего Двести Первого стали освобождать из лагеря по десять-пятнадцать человек сразу.

Культорг Владимир Андреевич Хребтов предложил мне работу в «культурно-воспитательной части» — КВЧ, как ее сокращенно называли. Начальник лагпункта Сериков, с которым он через инспектора Охлопкова согласовывал свое предложение и мое назначение, хотел, чтобы я отправился работать на шпалозавод. Но тут его самого отправили на какие-то курсы, и новые начальники — Чернобривко, за ним Семенихин — оказались более покладистыми, должно быть, видя, что лагерное дело кончается, и незачем уже проявлять излишнюю строгость к «без пяти минут вольному человеку». Так я стал работником той самой КВЧ, которую в зоне Особого Тридцать Седьмого пункта не принимал всерьез: теперь здесь было много дела по составлению переписке четким почерком характеристик, выдаваемых на руки каждому освобожденному из-под стражи. Характеристики составлялись в положительном духе — многолетний труд следовало вознаградит! хотя бы этим — и начальство подписывало их без возражений. Другой моей обязанностью являлась разборка поступившей почты, которую и выдавал. Дневальный Маров через день привозил из ближайшего отделения связи полмешка, и около КВЧ собирались бригадиры ли€ их посыльные. Память позволяла мне быстро, не глядя в списки, разложить письма по бригадам; затем я раздавал стопки долгожданных

 

- 207 -

весточек нетерпеливо ждавшим людям. Наконец, когда освободился библиотекарь, москвич Досковский, я принял в свое ведение и книгохранилище.

В памяти осталось доброе знакомство с работавшим в КВЧ Ашотом Карповичем Айрапетовым. Этот пожилой человек, хорошо воспитанный, отзывчивый, в не столь давние времена был парижским художником. Его искусство я смог оценить по прекрасно выполненному в красках моему портрету, который берегу и ныне. Жил Ашот Карпович в Париже, работал — и вдруг пришла телеграмма о болезни матери, оставшейся в Армении. Любящий сын поспешил «в родной Аштарак», если следовать выражению знаменитой «Латочки» Геворка Додохяна — и был схвачен охранниками сталинских порядков, затем препровожден в Сибирь. Айрапетян тяжело переживал свои воспоминания о лжи и насилии, жертвой которых он стал, а я старался не бередить ран собеседника излишними расспросами.

С культоргом Хребтовым время от времени мне случалось ходить на воскресные прогулки в тайгу. Это была еще одна неожиданная, неслыханная послесталинская вольность: установили, что воскресенье — выходной день для лагерников, и в такой день каждый желающий может без конвоя (!) пойти погулять в окрестностях. Вернуться В иону следует не позже пяти часов вечера, иначе объявят в побеге, тогда будет худо — могут безнаказанно пристрелить. Часов ни у кого из нас не имелось, о времени приходилось, как детям, расспрашивать случайно встреченных «вольняшек».

Однажды, выйдя из нашей зоны пораньше, мы с Владимиром Андреевичем прошли по лесу довольно далеко. И вдруг открылось невиданное зрелище: посреди высокого и длинного забора с охранниками и вышками по углам странно, вызывающе, опровергающе зияли настежь распахнутые ворота. Мы вошли в начавший зарастать буйной травой просторный двор, заглянули в бараки. Зона была пуста. Закрытый за ненадобностью, брошенный людьми и охраной лагпункт! Люди разъехались по домам, охрану куда-то переместили. Вот оно, до чего довелось дожить, что увидеть! Я поднялся по скрипевшим деревянным ступенькам на охранную вышку. Вот здесь еще недавно стоял часовой, — оглядывая этот забор из желто-серо-коричневых досок: не собирается ли кто из «контриков» перемахнуть па волю? Тогда — «Ваше слово, товарищ автомат», бац — и нет коварного «контрика». Все, как положено вождем: есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы. Однако больше всего часо-

 

- 208 -

вому хочется, чтобы скорей пришел сменщик. Говорили, что один из таких стражей как-то увидел в числе этапников, которых вводили в зону, своего отца, после чего застрелился.

Я еще раз окинул зону взглядом сверху. Сколько полуголодных, оболганных, бесправных заключенных каждодневно проходили через эти ворота, сколько жизней, коротких и единственных, висело на волоске, сколько страданий! И вот все отшумело, кончилось, какой-то день зла был последним. Да будет он для тех, ушедших отсюда, последним днем зла во всей их оставшейся жизни. Я медленно спустился с вышки к ждавшему меня Хребтову.

— Пойдемте, Владимир Андреевич. Наверное, и вы насмотрелись.

В другой раз, тоже тайгой, мы вышли к Чуне. Обычно перечисляют: Бирюса, Ангара, Енисей, а про Чуну молчат. Но это одна из великих сибирских рек: длина — не то 1125, не то 1158, не то 1225 километров; начинается в Восточных Саянах, сливается с Бирюсой, образуя реку Тасееву — левый приток Ангары. Кроме того — красавица, не наглядеться на ее серо-серебристый простор, широко раздвинувший глухие таежные берега. Мы с Хребтовым долго смотрели на диво, образуемое сочетанием леса и воды. Потом он разговорился с каким-то встречным возчиком, а я увидел неподалеку, как в могучую реку впадает наша недальняя, текущая за зоной речка Парчумка. И не мог отвести взгляда от слияния двух вод.

Долгие годы трудной жизни начали сказываться: меня все тесней охватывала нарастающая душевная усталость, порой сквозь нее прокрадывались тоска и безразличие.

Но, как утверждает старое китайское изречение, «потоки желаний смывают печаль». Я вспомнил, что уже довольно давно не занимался переводами из Аррани. Сейчас, в 1955 году, передо мной стояла задача окончательно подготовить русский стихотворный перевод произведений Аррани. Сделать это было нелегко: ранее выполненные мной переводы следовало обработать столь тонко и тщательно, чтобы каждое четверостишие, с одной стороны, сохранило в себе мысль и глубину подлинника, а с другой — стало частью русской поэзии. Постепенно, в течение второй половины 1955 года и первой 1956-го, такая работа осуществилась в отношении всех стихотворений Аррани, которые я постарался уже предварительно переведенными удержать в своей памяти путем ежевечерних повторений.

Кроме стихов Аррани мое внимание привлекал Коран. В конце лета 1955 года удалось, тоже по памяти, перевести сто пятую суру:

 

- 209 -

Не ты ль видал, как твой Господь, в Своем возмездии суров,

Сразил строптивого раба, на вас погнавшего слонов?

Не Он ли вдруг пресек поток неисчислимых вражьих сил,

Их козни разве не Господь твой в заблужденье превратил?

Он выслал стаи грозных птиц, их называют «абабиль»,

Они бежали по земле, с ее лица срывая пыль,

Они взлетели в вышину, и над слонами строясь в ней,

На них низринули дожди каленых глиняных камней.

И вот враги поникли, сохнут, им возродиться не дано.

Они — как мертвые колосья, где птицы выели зерно.

Работая над своими переводами, я чувствовал, как вдохновение поднимало и освежало меня...

И тут в конце сентября дневальный Маров привез мне с почты объемистую заказную бандероль. Это брат по моей просьбе заказал в ленинградской Публичной библиотеке пересъемку нужной мне рукописи и теперь прислал ее мне. Рукопись-то не простая, а золотая — в ней заключено громадное арабское сочинение пятнадцатого века — «Книга польз об основах и правилах морской науки», исследованию которого посвящена моя будущая докторская диссертация. «Книга польз» нужна мне уже здесь, в лагере, чтоб в нее предварительно вчитаться — нет уверенности, что перевод, начатый в Боровичах за полтора месяца до второго ареста, ныне может меня удовлетворить. Но как почти двести страниц, исписанных по-арабски, смогли проскочить мимо лагерной цензуры, которая даже в русских письмах всегда бдительно вымарывала «неположенные» строки? Так это и осталось неразрешенной загадкой. Может быть, в лицо проверяющему повеяло свежим послесталинским ветром?

Как бы то ни было, я продолжал находиться в лагере для заключенных, и это требовало осторожности. Кто-то мог сообщить «наверх» о моих «чернокнижных занятиях» — пересъемку уделали белыми буквами на черных страницах — облегчив этим свою арестантскую участь; непонятное подозрительно, у меня могли бы отнять рукопись, выбросить, а самого вернуть с «облегченного режима» на тяжелый, чтобы «выбить из головы дурь». Словом, для неспешного, внимательного ознакомления с арабской рукописью, я нашел укромное место в книгохранилище, которым заведывал, поставил там столик с ящиком, где лежали моя бандероль и газета. Если во время разбора «Книги польз» вдруг слышались чьи-то шаги, рукопись мгновенно накрывалась газетой, и я превращался в прилежного чтеца последних известий.

 

- 210 -

В январе 1956 года мои арабистические занятия временно прекратились: углубление в толщу древнего сочинения потребовало обращения к словарям и сверки с выводами французского востоковедения, то и другое было пока для меня закрыто.

Вчитываясь в «Книгу польз об основах и правилах морской науки», я неизменно помнил о большом значении, которое мой покойный учитель, академик Игнатий Юлианович Крачковский, придавал этому выдающемуся памятнику арабской письменности. Его давнее желание увидеть «Книгу польз» исследованной и обнародованной естественно переплеталось с моим самостоятельным замыслом. Однако сколько понадобится сил, чтобы, выжив, дойти до того часа, когда у меня будут развязаны крылья и можно будет вплотную заняться начатым исследованием?

20 января 1956 года исполнилось ровно семь из десяти назначенных мне лет заключения. Уже семь лет — или еще только семь?

Впереди целых три года, больше тысячи дней и ночей.

Не то инспектор «культурно-воспитательной части» Охлопков, не то сам начальник лагпункта сказали: теперь зачеты рабочих дней, давно введенные «за хорошую работу и примерное поведение» для уголовников, распространяются и на заключенных по 58-й статье, то есть «контриков». Услышав про это, я увлекся «личной бухгалтерией», следы которой сохранились в моих бумагах. На дряхлом листочке почти стершаяся карандашом запись гласит: после сентября 1955 года у меня накопилось 207 дней зачетов, соответственно этому конец срока моего заключения теперь не 20 января 1959 года, а 27 июня 1958. За октябрь прибавилось 10 дней зачетов, значит, конец моего срока уже 17 июня. За ноябрь — 16 дней, конец срока — 1 июня. За декабрь — 8 дней, конец срока — 23 мая. За январь 1956 года — 20 дней, конец срока — 3 мая 1958 года. Итак, в действительности остается быть «под свечкой», как выражались в лагере, имея в виду «под стражей», не три года, а чуть больше двух. Но зачеты ведь не последние, так что... Так что великое мое сидение подходит к концу. Лето-зима, лето-зима, весна и ...

День 5 февраля 1956 года разрушил все эти упражнения с числами. Я что-то писал в книгохранилище, когда вошедший статистик спецчасти обратился ко мне:

— Здравствуйте, приветствую.

— Здравствуйте, Александр Федорович. Хотите что-нибудь взять почитать?

 

- 211 -

— Да нет, по другому вопросу. На вас пришло освобождение.

Кровь прихлынула к моему лицу.

— Голубчик Александр Федорович, вы шутите.

— Этим не шутят, милейший, — наставительно проговорил статистик, и концы его пышных усов опустились. Потом он улыбнулся, докончил:

— Так что собирайте свои вещички — и завтра на выход.

В конце дня я сдал библиотеку, а утром 6 февраля простился с товарищами и подошел к воротам зоны. Охранник проверил справку, угрюмо сказал: «проходи». Как раз в этот миг в проходную зоны вошел Сериков, только что вернувшийся со своих курсов. Он опять вступал в должность начальника лагпункта и несомненно отправил бы меня работать на шпалозавод, как намеревался год назад, но теперь власть его надо мной кончилась. Я зашагал по лесной дороге, направляясь к другому лагпункту, где надлежало получить развернутое свидетельство об освобождении.

В свидетельстве значилось:

«Дело от 26/VII.1939 г. отменено»

Всего одна строчка. По мысли ее составителей она должна была возместить невинному человеку многолетний урон от неправедного судилища, от незаслуженных унижений и страданий. Не выразили даже сухого извинения, сожаления, не обещают покарать виновных.

Ладно. Уже хорошо, что остался жив. А что же написано в свидетельстве дальше?

«По делу от 27/IV 1949 г. мера наказания снижена до фактически отбытого срока».

Следовательно, был виновен, а милосердные власти простили, собственно говоря, не простили, а пожалели. А еще дальше выяснилось, что и не пожалели — лагерный служащий, подняв глаза от разложенных перед ним бумаг, деловито сказал мне:

— Вам назначено ехать на север, в низовья Енисея. Там будете жить на вольном поселении.

В прокуренном голосе прозвучала усмешка. У меня потемнело в глазах. Из писем товарища по Особому Тридцать Седьмому лагпункту Геннадия Воробьева, сосланного «в низовья Енисея» после отбытия срока, я хорошо знал, какие муки ожидают ссыльного в месте, которое мне назвали. Шатаясь, я вышел из учреждения, где людям объявляли их судьбу, побрел к бараку, в котором размещались вызванные на освобождение из разных «лагточек». В голове было пусто и гулко, по-

 

- 212 -

том, неспешно поднимаясь, выпрямляясь, начали бродить нестройные мысли. Я ходил и ходил по площадке у барака. Хорошо, что люди попрятались от свежего дыхания февральского морозца под крышу, залезли на нары, можно спокойно думать, всматриваться в пробуждающиеся мысли...

Врач с Двести Первого лагпункта крымский татарин Фатих Османович Адаманов помог мне пройти переосвидетельствование. Медики решили, что север для меня противопоказан. После этого писарь-охранник дописал внизу свидетельства об освобождении: «следует в Шемахинский район Азербайджанской ССР». Ладно, считайте, что упекли меня в глухое горное село. Я же направляюсь в столицу района — город Шемаху, а оттуда в Ленинград. Для моего сердца это была уже Весть, сменившая многоликое Предвестие.

Дальше — неспешное продвижение к окончательной свободе, растянувшееся на февраль и март. Лагерное начальство неохотно расставалось со своими жертвами — нас перевезли в Костомарово, где еще гоняли на какие-то лесные работы. Но вот и Тайшет, столица Особых Закрытых Режимных зон. Перед последней лагерной ночью освобождаемых зачем-то поместили в барак для особо опасных преступников — он находился в дополнительной загородке, устроенной внутри тщательно охраняемого лагпункта. Войдя, мы увидели, что верхние и нижние нары заняты готовившимися ко сну людьми. Вожак, рослый человек с решительным лицом, вышел к нам навстречу, оглядел, потом обернулся к своим и произнес:

— Вы! Слушай меня! Этим, кто пришел, дать место на нижних нарах! И кто их тронет, тому сниму голову! И чтоб у них мешки, чемоданы были в целости! Всем ясно?

Потом он вновь посмотрел на нас.

— Вы, старики, можете спать спокойно, все будет в порядке.

4 апреля 1956 года поезд Лена-Москва помчал меня на запад. За вагонным окном летела и летела к востоку знакомая, памятная, незабываемая тайга, отставали, теряясь вдали, тысячи таежных верст.