- 375 -

Глава восьмая

В ТЮРЬМЕ

 

13 июля близкие увезли князя Львова из Петрограда — прямо в санаторию на станцию Химки — близ Москвы. Вылежавшись, поправившись и собравшись с силами, Георгий Евгеньевич снова посетил старцев Оптиной Пустыни. О чем беседовал он с ними на этот раз? В точности мы не знаем. По-видимому, однако, речь снова зашла об осуществлении его давнишней мечты. Но еще раз старец послал его в мир, найдя недостаточным очищение его пережитыми страданиями. Вместе с тем старец поддержал князя некоторыми оптимистическими заверениями о будущности России и предсказал, что видит его не в последний раз1.

Вернувшись в Москву в августе, во время Государственного совещания, князь Львов решил совершенно устраниться от политики.

Большевистский переворот окончательно укрепил его в этом решении. Свирепый лик большевистского восстания испугал князя. Он знал, что, попадись он в руки большевистским лидерам, они не пощадят его. Идти же на бесполезное мученичество — у него не было никаких побуждений. Он переменил имя, отпустил бороду и уехал в Сибирь. Поселившись в Тюмени, он делал большие поездки, изучая народную жизнь Западной Сибири и ее естественные ресурсы. Казалось, скоро наступит время и необходимость приняться, как следует, за разработку последних. К тому же надо было жить

 


1 Предсказание это не оправдалось; о нем говорил мне сам Георгий Евгеньевич.

- 376 -

чем-нибудь. По-видимому, на случай затяжки большевистской заварухи существовал план создать обширное торгово-промышленное предприятие в Сибири. Князя Львова уговаривали принять в нем участие.

Но у него зрели в голове другие планы.

С тех пор как большевики начали вооружать германских и венгерских пленных и с их помощью захватывать Сибирь, а в Брест-Литовске открылись переговоры о мире с Германией, князя Львова поманила мысль обратиться за помощью в Америку. Личность Вильсона всегда чрезвычайно импонировала князю: в идеалистически настроенном президенте Соединенных Штатов он надеялся найти и затронуть человеческие струны и сочувствие к России. Германо-советскому засилию мечтал он противопоставить свободную и бескорыстную помощь американского народа. Предприятие еще смутно рисовалось в его уме: нужно было добраться через объятую гражданской войной Сибирь до Владивостока. Нужны были средства и полномочия... Но уже тогда порешил он выписать из Москвы двух ближайших своих сотрудников по Земскому союзу. Пользуясь проездом одного надежного земца, он передал ему тряпочку, которую тот зашил в свое платье. На тряпочке этой князь крупными буквами начертал приглашение В.В. Вырубову и Т.И. Полнеру пробраться в Сибирь, чтобы предпринять дальше совместную поездку.

Тряпочка благополучно нашла в Москве сотрудников князя, и они принялись за подготовку дальнего путешествия...

Но внезапно планы князя Львова были прерваны. 28 февраля 1918 г. его арестовали.

Георгий Евгеньевич не раз при мне рассказывал о пребывании своем в большевистской тюрьме. Тогда же (осенью 1918 года) я тщательно записал этот рассказ. Князь его проверил, дополнил и, так сказать, утвердил. Благодаря этой случайности, дальнейшие события могут быть изложены словами самого князя.

«В конце февраля 1918 года, — говорил он, — меня схватили в Тюмени. Толпа матросов и рабочих явилась встряхнуть старую сибирскую жизнь и завести новые порядки. Во главе стоял восемнадцатилетний большевистский комиссар — Запкус. Началось с контрибуции — довольно увесистой, кончилось арестами и расстрелами. Для острастки в одной Тюмени он расстрелял без суда 32 че-

 

- 377 -

ловека и вывесил прокламацию с обещанием в дальнейшем расстреливать всех врагов коммунистической революции "в два счета"...

Для нас события развивались быстро. В отряде начались споры. Ссорились из-за меня. Матросы хотели везти меня в Кронштадт — заложником революции. Рабочие требовали передачи всех арестованных Екатеринбургскому совету солдатских и рабочих депутатов. Запкус попался в каких-то нечистых делах и очутился в тюрьме. Отряд распался. Рабочие и солдаты повезли меня и моих товарищей в Екатеринбург. В пути было трудное время. Мы жили в атмосфере убийств. У нас на глазах тащили людей из вагонов, ставили "к дровам" и расстреливали. На первых порах с нами обращались грубо, пугали, грозили. По несколько раз в день нас выводили на станциях к толпе раздраженных рабочих. Начиналось всегда с оскорблений и криков: на нас вымещали пережитые неправды. Каждый раз, выходя и слыша издевательские и злобные возгласы, мы не знали, вернемся ли в вагон... Скрепя сердце я снимал шапку, кланялся низко, желал им счастья в новой жизни, и разговор завязывался. В общем это были все те же добрые и умные русские люди, хотя и возбужденные пропагандой. Их "классовая ненависть" привита была весьма поверхностно и ассоциировалась с пережитыми в прежнее время невзгодами. Но доброе сердце брало свое: во время беседы злоба исчезла, лица принимали человеческое выражение, появлялись улыбки и, расходясь, они снимали шапки и желали мне удачи...

Мы пробыли в вагоне около недели. Скоро и стража наша изменила свое отношение. Они приходили ко мне и подолгу беседовали на политические и социальные темы. Потом они стали приглашать нас к себе — попить вместе чайку и покалякать. Угрозы и ругань прекратились. Перестали и выводить к толпе. В Екатеринбурге, оставаясь в вагонах, мы пользовались всякими льготами: гуляли на воздухе, сколько хотели, получали газеты, имели свидания с родными, которые приехали за нами из Тюмени. Когда наша дружба со стражей дошла до ведома местного совета, приказано было перевести нас в тюрьму. Тюрьмы Екатеринбурга были переполнены. С нами томились в заключении в одном здании полторы тысячи человек. Жить в таких условиях казалось невозможным. А каждый день прибывали новые и новые узники... Наконец, нас перевели в другое, совершенно неприспособленное помещение. Там мы нашли

 

- 378 -

трех заключенных. Но скоро число их возросло до 55. Во главе трех смотрителей поставлен был начальником тюрьмы большевик — столяр с петербургской фортепьянной фабрики Беккера. С удовольствием вспоминаю этого человека. Голова его, правда, переполнена была сверхрадикальными идеями, а уста источали целый поток иностранных слов в комбинациях неожиданных и странных. Но все это оставило нетронутым его золотое сердце. Это был идеалист чистой воды. Он уже устал от крови и большевистского террора. Он жаждал покоя и мира — мира общего, всесветного. Этот человек не имел понятия о деревне и ее жизни, но всецело был поглощен мечтою вернуться на родину и приняться вплотную за обработку земли. Мы сошлись на этом: я рассказывал ему о жизни в деревне, о сельском хозяйстве, о домашних животных и птицах; он поверял мне свои революционные сомнения и советовался о том, как установить порядок в тюрьме. Но что мог он сделать? Ежедневно ему командировали сменную стражу — двенадцать человек военнопленных — немцев и австрийцев, которые каждый день заводили свои порядки в тюрьме и высокомерно требовали их выполнения. Эти вновь испеченные большевики держали себя вызывающе и не желали подчиняться комиссару. В тюрьме царили хаос и бессмысленная жестокость. Старый тюремный устав был отброшен, никаких новых установлений не создано. Наконец комиссар упросил меня написать новые правила тюремного распорядка. Я набросал ряд положений (главным образом — гигиенических), необходимых и неизбежных во всяком общежитии. Столяр был в восторге и немедленно представил проект "нового тюремного устава" в Совет солдатских и рабочих депутатов. Начались бесконечные прения. Не знаю, закончились ли они после выхода моего из тюрьмы. Но мы не ожидали утверждения и сразу ввели новый распорядок в жизнь.

Вечные ссоры между военнопленной стражей и комиссаром и взаимные жалобы побудили "министров" сделать распоряжение о наряде к нам, вместо немцев и австрийцев, русской и латышской стражи, с которою мы быстро успели сговориться.

Неприспособленное здание тюрьмы утопало в грязи и пыли. Два раза в неделю я мыл пол моей комнаты и тщательно вытирал тряпкою стены, двери, окно... В "новых правилах" содержались простые требования чистоты, указания, как бороться с вшами и клопами,

 

- 379 -

как топить печи, как содержать отхожие места... Для всего этого, конечно, нужно было только немного практических знаний жизни и здравого смысла. Но ни того, ни другого большевики не могли предъявить... Хуже всего обстояло дело с пищей. На каждого заключенного отпускалось в день по рублю. Стража должна была на эти деньги закупать провизию и доставлять в тюрьму. Но что можно было купить на рубль, когда фунт хлеба стоил два рубля, а все остальные продукты еще дороже? О горячей пище рядовому заключенному нечего было и мечтать. Я и двое моих друзей жили на своих харчах, получая пищу от наших близких, переехавших в Екатеринбург. Большинство же заключенных голодало в буквальном смысле слова. Вокруг нас томилась самая разнообразная публика: князь Долгорукий, сопровождавший царя в Тобольск, епископ Гермоген и несколько священников с ним, офицеры, студенты, социалисты, враждебные коммунизму, уголовные... Помню еще двух придворных лакеев, оставшихся верными царской семье... Большинство этих людей погибло: одних пристрелили, других потопили (епископ Гермоген) через две недели после моего выхода из тюрьмы. На Екатеринбург надвигались чехословаки, и большевики заранее приняли свои меры. Прохаживаясь по двору во время прогулки, я заметил раз два больших котла, в которых, по-видимому, отваривали когда-то белье. Мы вмазали их при помощи нашего начальника тюрьмы, и я выступил с предложением давать каждому заключенному за его рубль 1,5 тарелки горячих мясных щей. Тюрьма отнеслась к предложению недоверчиво. Я послал на свой счет за провизией. Когда я надел передник, тюрьма пришла в движение. Всем разрешено было в этот день участвовать в деле. Одни носили воду, другие кололи дрова, третьи топили печь; многие помогали самой стряпне, но я твердо держал власть в руках и вел лично все дело. Я поручил купить шесть фунтов мяса по три рубля, 13 фунтов капусты по рублю, 0,5 ф. масла на четыре рубля, муки, соли, лаврового листа и перцу на два рубля. При общем участии и внимании я начал с приправы, поджаривая лук с маслом. Капуста варилась отдельно. Я вырезал жилы из мяса, бил его скалкою и резал на мелкие кусочки. Когда капуста сварилась с мясом, я подлил приправу. Дело простое — как видите, но за каждым моим движением следило множество глаз. Это нервировало меня самого, и редко в жизни я ждал

 

- 380 -

успеха своего дела с таким нетерпением. Триумф был полный: щи вышли на славу и получили наименование "премьерских щей", а я до самого выхода из тюрьмы остался бесспорным главным поваром и руководителем кухни. Рыночные цены менялись, конечно, но в среднем стоимость продуктов колебалась от 48 до 53 рублей, и почти все время я мог из рубля возвращать своим товарищам по несколько копеек. Успех "премьерских щей" превзошел все ожидания. Наши смотрители вошли в артель. Начальник тюрьмы перестал обедать дома и ел с нами. Стража тоже втянулась в это дело и становилась все добрее. По городу пошли рассказы о "премьерских щах". "Министры", допрашивавшие меня, проявляли большую вежливость. Смешно сказать, но мои кулинарные таланты создали мне совсем особое положение в тюрьме. Я гордился этим и радовался, потому что затевал новое дело — с моей точки зрения, гораздо более важное. Прогулки наши были кратки. Между тем наступала весна, и казалось важным в гигиеническом отношении дать заключенным возможность проводить больше времени на воздухе. Мне хотелось соединить это с приятным трудом, и я задумал заняться огородом. После долгих хлопот нашего комиссара мы получили одну грядку. Вторую, третью и четвертую мы вскопали и засеяли самовольно. Когда "министры" поставлены были перед совершившимся фактом, они "пересмотрели решение", а я занял огородом не только наш, но и соседний двор. Мы сняли и вынесли верхний слой глины, натащили в тачках и на носилках хорошего чернозема из окрестностей, унавозили грядки из заброшенного коровника. Как китайцы, копались мы целые дни на огороде, работая двумя лопатами, найденными на дворе, а по большей части руками. Начальник тюрьмы (столяр-большевик) сиял, глядя на наши труды. Он притащил ко мне шестилетнюю дочку свою Таничку, и милый ребенок доверчиво положил свою ручонку в мою руку. Таничка немедленно приняла участие в нашей работе, вымазалась вся в земле и ни за что не хотела уходить от "дедушки". И потом, при восторженном одобрении отца, она участвовала во всех наших работах и забавляла нас своим непрерывным лепетом...

Семена доставили с воли мои близкие. Мы сеяли редьку, хрен, репу, горох, бобы, морковь, свеклу, картофель, капусту, лук. Ни одно мое начинание на воле не принесло таких блестящих результатов. Огород дал чудесные всходы. В августе, через два месяца по выходе

 

- 381 -

на свободу, я вернулся в Екатеринбург, который был уже в руках чехословаков. Я заехал в тюрьму. Меня встретили радостно те же смотрители. Начальника не было; мне рассказывали, что он не выдержал окружавшей его крови и застрелился. В тюрьме, на наших местах, сидели большевики. И великолепно разросшийся огород разнообразил их пищу.

В тюрьме я пробыл три месяца. Моя жизнь и свобода зависели от Екатеринбургской "чека". В это почтенное учреждение входили все "министры" Уральского "правительства". Во главе его стоял довольно свирепый, по-видимому, человек — зубной врач Голощекин, именовавший себя "военным министром"; говорят, впоследствии именно он расстрелял без суда царскую семью. "Министром юстиции" был Поляков — студент юрист, не окончивший курса, левый эсер, примкнувший к большевикам. Заместителем председателя был Войков, как говорили, родственник Ленина. Пост "министра внутренних дел" занимал Чуткаев — мелкий земский служащий. Ни законов, ни границ власти этих людей над населением не существовало. "Чрезвычайная комиссия для борьбы с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией" ("чека") не стеснена в своих действиях никакими "буржуазными предрассудками", никакими формальностями. В принципе ею должна руководить лишь "революционная совесть". Ясно само собою, что, при таких условиях, каждый поступок каждого человека мог быть подведен либо под контрреволюцию, либо под саботаж советских начинаний, либо под спекуляцию. Запкус вышел со своими матросами на охоту и сразу напал, как он думал, на хорошую дичь. Он арестовал меня по обвинению в том, что я участвовал в организации во Владивостоке контрреволюционного "правительства береговой полосы". Обвинение казалось нелепым даже моим судьям. Его отбросили. Но надо было указать мне мою вину, о чем я неизменно настаивал на допросах. Мои взгляды были известны. Всю жизнь я боролся со злоупотреблениями бюрократии и самодержавия. Теперь, по собственному почину, я отошел от всякой политической деятельности и не мог быть ни в какой мере страшен большевикам. Мои друзья усердно хлопотали в Москве, и им удалось понудить Ленина послать телеграмму в Екатеринбург с предложением либо предъявить мне определенное обвинение, либо выпустить меня на свободу. Все было спокойно в Екате-

 

- 382 -

ринбурге в то время, никто не угрожал большевикам и, казалось, не было резонов просто вывести меня "к стенке". Мои судьи, по-видимому, очень хотели найти приличный повод к обвинению и инсценировать процесс. Но на допросах они не знали, о чем меня спрашивать. А я неизменно пытался подойти к их совести. Я говорил им: "Запкус поставил вас в затруднительное положение. Мне неприятно видеть, как вы боретесь с собственной совестью. Ведь, в конце концов, все это — одна болтовня, и для вас неизбежно освободить меня, если вы хотите, даже с вашей собственной точки зрения, поступать справедливо". Они сердились, грозно заявляли, что моя вина доказана тяжкими уликами, имеющимися в их руках, и что я не уйду от заслуженного наказания. А я все твердил свое. Дважды в неделю я посылал письма родным. Письма, конечно, вскрывались в "чека". И комиссары неизменно читали в них грустные размышления о людях, которые стараются в моем деле подавить голос совести и чувство справедливости. Мне кажется, такое поведение производило на комиссаров известное воздействие и подготовляло мое освобождение. Постепенно я начал настаивать на предъявлении мне, наконец, определенного обвинения и позволял даже себе слегка высмеивать своих судей. Наконец, обвинение формулировано и предъявлено мне. Я обвинялся в работе на контрреволюционное сообщество, имевшее целью объединить в Сибири противников коммунистической власти. Обвинительный акт свидетельствовал, что ни самое общество, ни его непосредственные участники не могли быть обнаружены. Обвинения самим обвинителям казались столь слабыми и необоснованными, что они склонились на наши настояния и решили выпустить нас на свободу (меня и арестованных вместе со мною — земца Н.С. Лопухина и земского хирурга князя Голицына). К моменту суда мы обязаны были вернуться в Екатеринбург. Выйдя на свободу, мы выехали из города, не теряя ни минуты.

Я верю в человеческую душу. Во всех, даже самых жестоких сердцах живут человеческие чувства и совесть. Страсти могут затемнить на время эти чувства, но умейте подойти к ним, и зверь снова станет человеком».

Должен сказать, что, по наведенным справкам, далеко не все происходило так просто и гладко, как казалось уже на свободе самому Георгию Евгеньевичу.

 

- 383 -

Мы хлопотали, конечно, в Москве самым усиленным образом. И один из большевизанствующих адвокатов, якобы друг Ленина, утверждал, что ему удалось видеть диктатора, говорить с ним о князе Львове и убедить его отправить в Екатеринбург телеграмму, о которой шла речь выше. Мы известили об этом Георгия Евгеньевича. Но была ли, в действительности, послана такая телеграмма — остается под сомнением: все наши розыски следов ее остались тщетными. Быть может, телеграмма эта — плод фантазии адвоката или одно из невыполненных обещаний Ленина. К тому же такое обращение центра имело в то время мало значения: на местах правители чувствовали себя совершенно независимыми и подчас демонстративно игнорировали Москву. Систематический террор еще не начался, и Дзержинский не приступил еще к своим кровавым подвигам. Но по всей России образовались уже чека, «вино власти» бросилось в головы местных узурпаторов, и со всех концов России уже шли слухи о насилиях и убийствах. И в Екатеринбурге Голощекин уже проявлял свои садистские наклонности. В тюрьме было тревожно... До такой степени тревожно, что наступил момент, когда князь Львов, Н.С. Лопухин и князь Голицын решили рискнуть жизнью и организовать побег. Дело зашло так далеко, что Георгий Евгеньевич написал об этом одному из екатеринбургских знакомых, прося приготовить на определенное число убежище на троих. Этот знакомый поставлен был в ужасное положение. Он был убежден, что предприятие не может удаться; провал его означал расстрел всех троих заключенных; а Георгий Евгеньевич писал, что отсутствие ответа принято будет ими за согласие участвовать в организации побега. К счастью, удалось вовремя передать письмо, убедившее заключенных отказаться от опасного плана. Рассказ об этом я слышал не от Георгия Евгеньевича, а от екатеринбургского его контрагента. Последний передавал мне также, что едва ли вера Георгия Евгеньевича в человеческую душу могла найти подтверждение в поступках екатеринбургских правителей. Если бы он пробыл в тюрьме двумя неделями больше, то, несомненно, не остался бы в живых. С самым освобождением трех узников дело обстояло гораздо сложнее, чем думал князь Львов. Некоторые основания для подозрений у судей все-таки были. Лелея свой план о поездке в Америку, Георгий Евгеньевич просил одного знакомого молодого

 

- 384 -

человека, направлявшегося из Тюмени в Омск и далее, сообщить ему, свободен ли путь от большевиков. Молодой человек, гордый высоким доверием, написал матери, что едет с весьма важным поручением от князя Львова. Письмо попало в руки большевиков и являлось главным основанием их подозрения.

Но внутри «правительства» происходила довольно свирепая борьба. Поляков уже смотрел в сторону. Вскоре после освобождения трех узников он уехал в Москву, участвовал в съезде и восстании левых эсеров и сам попал надолго в тюрьму. Отношение этого человека к Георгию Евгеньевичу отличалось двойственностью: с одной стороны, он очень не прочь был засудить бывшего первого министра, а с другой — хотел казаться настоящим юристом и доказать обвинение по всем правилам юриспруденции, к которой он успел только прикоснуться. К тому же и он, и Чукаев имели в прошлом некоторое отношение к Земскому союзу и не могли отрешиться от того пиетета, которым имя Георгия Евгеньевича пользовалось в этой организации.

Как бы то ни было, освобождение состоялось. Но комиссары не решились сообщить о нем Совету солдатских депутатов. Последним было доложено, что узники переведены в тюрьму Алапаевского завода.

Сверх того, чека проявила в этом деле какую-то странную растерянность. Немедленно вслед за отъездом узников из Екатеринбурга в Тюмень дан был телеграфный приказ о новом их аресте. Но князя Львова успели предупредить. Не заезжая в Тюмень, он пробыл некоторое время в окрестностях. Затем он двинулся на Ишим, по слухам, освобожденный чехословаками. В пути его ждало опасное приключение. Отряд мадьяр на 90 подводах отступал спешно. Князь Львов со своими спутниками едва успел спрятаться от них в тайге. Жуткие минуты пришлось пережить во время этого путешествия. Прибыв благополучно в Омск, князь Львов узнал, что двигаться дальше на Владивосток немыслимо. Прожив некоторое время в окрестностях Омска, князь выжидал результатов уже начавшегося очищения западной Сибири от большевиков. В июле он вернулся в освобожденную Тюмень, прожил там некоторое время, в августе, как мы знаем, побывал в освобожденном Екатеринбурге и посетил тюрьму, где, с серьезною опасностью для жизни, провел когда-то три месяца.