- 337 -

[Глава III.]

СЛОН (Соловецкие лагеря особого назначения)

 

В белом море

Красный слон...

Из песни заключенных

 

Всех нас заперли в столыпинский вагон. В купе высоко — маленькие окна. Купе отделено от коридора тяжелой решеткой. Несколько друзей издали наблюдали посадку. К нашему удивлению и радости, мы все вместе. Поезд тронулся. Прощай, Петербург.

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия.

Мы молчали. Первым заговорил А. А. Мейер: «Кончилась жизнь. Теперь начинается житие». Ехали, кажется, двое суток. Привезли нас утром, туманным, холодным. Алексей Петрович Смирнов мрачно сказал:

Пустынный и мрачный гранит.

На острове том есть могила,

И в ней император зарыт.

Это были вещие слова. Через несколько месяцев Алексей Петрович и был зарыт, освобожденный сыпным тифом. Его опередил Павел Дмитриевич Васильев.

Часть вещей нагрузили в телегу, часть мы несли сами. Путь показался долгим. Идти не хотелось. И куда идти! В конце ост-

 

- 338 -

рова мачта. Нас встретил короткий субъект, напоминавший антисемитскую карикатуру из черносотенного журнала. Мелко курчавый, рыжий, с оттопыренными ушами, вывороченными губами, над которыми нависал мясистый нос. Это был Абраша Шрейдер. В руках его список этапа и палка-«дрын». Он начал командовать. «По вызову брать вещи и бежать к мачте. Живо!» Первый заключенный со своим мешком поплелся к мачте. Абраша наскочил на него с матерной бранью и ударил дрыном. У последующих прибавилось прыти. Я едва плелся. Но охота пускать в дело дрын у него скоро прошла. Вслед за перекличкой нас отвели на ровное место, и Шрейдер произнес «приветственное слово». Речь его начиналась потоком изощренной матерщины. Был упомянут рот, печень, пупок, гортань, сердце. Кто-то из «урок» улыбнулся. Как коршун, налетел на него Абраша и начал избивать своим скипетром, как Одиссей Терсита.

После паузы он закричал во всю силу своей жидкой глотки: «Вы думаете — это тюрьма, где у вас там разные фигли-мигли?» Эффектная пауза, и вслед: «Это не тюрьма. Это, — еще тоном выше, — концлагерь!» Абрашу сменил верзила со скобелевской бородой, «гроза урок» Курилко — унтер царской армии. Он построил нас в шеренгу и зычно закричал: «По порядку номеров рассчитайся!» И посыпалось: первый, второй и т. д. В этапе было человек сорок. Последовало приветствие: «Здравствуй, 8-я рота. Отвечайте коротко: „Здра!"» Мы крикнули: «Здра!».

«Не слышу, мать вашу! Чтобы в Соловках было слышно!» — И мы кричали «здра» до хрипоты. Вслед за этим мы не легли, а упали на наши вещи, брошенные на камни.

Начался опрос нового этапа. Меня посадили писать анкеты: фамилия, имя, отчество, статья, срок, специальность. Среди вновь прибывших был красивый рослый парень — летчик по фамилии Круг; он имел 58-ю ст. пункт 6-й — шпионаж. Мне было жаль молодого человека, в особенности, когда я узнал, что он партийный, и я сказал: «Вам как партийному особенно тяжело получить такой пункт». Он иронически усмехнулся. Вскоре я узнал, что десятилетников отправляют на Соловки. Но Круга почему-то не отправили. Пишу об этом, так как встреча эта имела для меня тяжелые последствия.

В конце концов нас покормили «баландой» (тюремный суп) и оставили в покое спать на камнях. Хоть было еще только начало августа (10-е), но было холодно, дул студеный ветер. Мне долго не спалось. Вот она, «cita dolente», но неужели будут и «etemo dolore» для нас, «perduta gente»?* И все же я заснул. Но спать

 

 


* «Отверженные селенья», «вековечный стон», «погибшие поколенья» (итал.) — цитаты из Песни третьей «Ада» «Божественной комедии» Данте приведены в переводе М. Л. Лозинского. (Прим. публ.)

- 339 -

пришлось недолго: я не сразу понял, в чем дело. Оказывается, по наряду собирали из числа вновь прибывших команду идти таскать из воды баланы (бревна). Вдруг раздался крик ужаса: «Убий, товарищ дорогой, убий!» И в ответ: «Ты, мать твою, саморуб». Какого-то несчастного нарядчик Архангельский топтал ногами: тот распорол себе живот, чтобы освободиться от принудительных работ. Такие и назывались саморубами.

Так заканчивался наш первый день в СЛОНе.

На другой день были мои именины.

Меня послали работать в библиотеку.

Моя одноделица Маргарита Константиновна Гринберг* угостила меня чашкой какао. Как ей это удалось, понять не могу. Но это не сон. Я твердо помню.

Вечером вызвали и меня на работу. Наша группа прошла через весь Попов остров и подошла к железнодорожной линии. К составу товарного поезда. Нужно было подходить к вагону и принимать куль с зерном. Меня нагрузили, но я не вынес веса и упал. На меня набросились с криком: «Отказчик! Филон!» Хотели бить. Но подошел бригадир, посмотрел на меня внимательно и сказал: «Нет, не филон!» — и перевел на другую работу.

А я думал: «Ну, вот как удачно. Значит, прожил ровно сорок лет».

Меня посадили зашивать большой кривой иглой уже наполненные зерном мешки. Но и этому нехитрому делу пришлось учиться. Не разгибая спины, я шил, а на небе всю ночь тлела заря. Мне было тяжело. И от усталости, и от зависти грузчиков, т. к. моя работа считалась блатной.

 

* * *

 

Вскоре я был переброшен в Кемь. Провожавшие меня поздравляли с удачей: Кемь — столица СЛОНа. На главной улице, против церкви, двухэтажное серое здание — управление. Первоначально меня поместили в барак у реки Кемь (но это уже не река, а залив, фьорд). Вечером, ложась спать, я отдал свою пайку хлеба помору с широкой темно-русой бородой и ясными, спокойно-живыми глазами. Утром меня что-то разбудило, какое-то щекотанье лица: это помор склонился надо мной и шептал:

«Спасибо тебе, голубчик, за хлебушко, меня берут на этап. Не забуду тебя. Когда у меня будет семужка, пришлю. Запомни». Семужки я не получил, но не по вине помора. Он не знал, что весь его улов будет принадлежать СЛОНу.

Едва я поел баланды, напился чаю, как меня повели в управление, в кабинет нач. эк. о. (экономического отдела) Мисюревича. Гордый, красивый поляк, ознакомившись с анкетой, сказал мне:

«Будете секретарем Дорстройотдела». — «Справлюсь ли?» — Он

 

 


* Имеется в виду М. К. Грюнвалъд. (Прим. публ.)

- 340 -

холодно улыбнулся: «Вы же с высшим образованием». Увы, я не имел никакого представления, что значит «секретарь отдела». Я полагал, что секретарь — это лицо, ведающее протоколами, и боялся, что не сумею толково записывать заседания, посвященные строительству, и речи инженеров. Дорстройотдел возглавлял тогда Балмашов (его прозвали Балдашов из Вздорстройотдела). На меня было возложено все, что угодно, кроме ведения протоколов: 1) Регистрация входящих и выходящих бумаг; 2) Писание служебных записок и телефонограмм; 3) Хранение всех деловых бумаг и быстрая выдача их начальнику; 4) Хранение всех чертежей; 5) Хранение всех чертежных инструментов; 6) Получение и выдача продовольственных карточек и т. д. Я барахтался в этих делах, как щенок, брошенный в воду. Насколько я был невежествен, можно судить по тому, что я полагал: бухгалтер — это лицо, ведающее книгами входящих и выходящих.

Писать деловые бумаги я не мог, и мой начальник выходил из себя от моей неграмотности. «Ну как же можно писать «согласно вашему распоряжению»! Надо же, черт возьми, согласно вашего, вашего, запомните, вашего распоряжения». Однажды произошел скандал из-за моей беспомощности. Я послал бумагу в отдел лесозаготовок: «Предлагаю вам сообщить в Дорстройотдел» и т. д. От начальства отдела лесозаготовок последовал протест. Я ничего не понимал. «Зарубите у себя на носу, — сказал Балмашов. — Предлагать можно только подчиненным. Я могу предложить моему помощнику Тележинскому (начальнику подотдела дорожного строительства) сделать то-то и то-то. Но не начальникам самостоятельных отделов». Много нужно было иметь терпения Балмашову с таким секретарем!

Основная трудность работы заключалась в том, что держать все дела в порядке было невозможно. С одного дела беспрерывно перебрасывали на другое, сосредоточить внимание не смог бы и менее рассеянный работник, чем я. Только и слышно было: «Пожар в библиотеке!»

Я очень страдал. В особенности донимал меня инженер Тележинский. Он всегда задерживался на работе. Написать какое-либо требование он полагал ниже своего достоинства. И вот в час или два ночи он начинал мне диктовать, медленно, нудным голосом, вяло шагая по комнате и все время переделывая продиктованное. Сотрудники отдела называли это «тележинить». В этой обстановке трудно было сблизиться с товарищами по несчастью. Все походили на заведенные волчки: вертелись и жужжали.

 

* * *

 

СЛОН — своего рода государство в государстве. У него были свои денежные знаки, на которые мы должны были обменивать деньги. Свой герб (неофициальный) — белый слон на красном фоне, и свой гимн, сочиненный заключенными. Запомнилось не-

 

- 341 -

сколько строк: «Чуден вид от Секирной горы*. Хороши по весне комары**. И от разных ударных работ Здоровеет веселый народ». И припев:

Тех, кто наградил нас Соловками,

Просим, приезжайте сюда сами.

Проживете здесь годочка три-четыре-пять,

Будете с восторгом вспоминать!

(Мотив бравурный.)

Был и свой орган, журнал «Соловецкие острова»25 с силуэтом чайки на фоне белой обложки. Журнал был беспартийный. В нем заключенные отражали тоску по воле, по дому, по близким. Писали элегии и романтические легенды на темы средних веков, сказки... Много чудес было в концлагере в конце 20-х годов!

Одним из чудес этих был ресторан вблизи управления. В нем бывали и приезжающие в Кемь из-за границы. Играл хороший оркестр из заключенных. В 1929 г. им управлял наш одноделец музыкант Дружкин.

Но самое удивительное, что этот ресторан могли (нелегально) посещать и заключенные. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-нибудь был наказан за такую смелость. Официанты (тоже заключенные), подавали заключенным боржом или нарзан, но в этих невинных бутылках содержалась водка. Я даже мог заказывать Дружкину мои любимые вещи, например, попурри из «Пиковой дамы». Вспоминаю главы из «Былого и дум» о дворовых крепостных, посещавших трактир: «Пить чай в трактире имеет другое значение для слуг (заключенных). Дома (в бараке) ему чай не в чай; дома (в бараке) ему все напоминает, что он слуга (заключенный); дома у него грязная людская, он должен сам поставить самовар; дома у него чашка с отбитой ручкой и всякую минуту барин может позвонить. В трактире он вольный человек».

Большим преимуществом той лагерной эпохи была легкость получения права жить на частной квартире. Друзья присылали мне посылки и деньги. И я был рад воспользоваться этим правом. Я поселился вблизи Дорстроя в комнате с нашим бухгалтером Ефремовым Алексеем Павловичем и Николаем Ивановичем Дицманом (бывший городской голова какого-то кавказского города). Бухгалтер, упитанный, как Чичиков, бонвиван, вместе с тем был дельный работник. Ефремов осужден был по обвинению очень странному. Этот житель Минска обвинялся как агент Чан Кайши. Дицман частенько спрашивал его: «Алеша, не пойму, за что ты себя так любишь?» Его день начинался особой, как выражался Дицман, «молитвой»: «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» и кончался: «Про жизнь пустынную как сладко ни пиши, а в

 

 


* Гора на Соловках, где расстреливали.

** Провинившихся ставили голыми на комаров. (Оба прим. — Н. 77.)


25 «Соловецкие острова» — журнал — орган Управления СЛОН, выходил в 1924—30. На его страницах помещались художественные произведения заключенных, их статьи по краеведению, криминологии, медицине и др., а также материалы представителей администрации на воспитательные темы.

- 342 -

одиночестве способен жить не всякий». По вечерам к нему приходили гости, и компания до поздней ночи играла в преферанс, не опасаясь возвращения по главной улице в запретное время. От их разговоров о женщинах меня тошнило. Этих людей уже нельзя называть донжуанами. Это не служители Эроса и Приапа. Все соловецкие женщины, по их убеждению, б... Они не говорили «женщина отдается», а — «она дает». В женском теле их интересовали только три точки. Поцелуи были исключены из их любовной практики. Даже слово «любовник» исчезло из их словаря и заменено очень гнусным словом под стать всему остальному. Они в качестве административно-технического персонала требовали присылки к ним поломоек, но не для мытья полов. У них была охота за женами, приезжающими на свидание, и они хвастали своими молниеносными победами.

Ма guarda e passa. Но мимо! мимо! (Данте, «Ад»). Очень волновала меня судьба моих одноделиц. И не напрасно. Вскоре я понял, что женщина, заключенная в лагерь, оторванная от своих близких, попав в меняющуюся толпу, чувствует себя лишенной точки опоры, она гнется и хочет плющом обвиться вокруг какого-нибудь дерева. Так, обаятельная, сильная, умная Вера Герман вскоре вышла замуж, и прочно, за заключенного Ф.*, который всем нам казался недостойным ее. Другая, Лишкина, увлеклась тем юношей Кругом, которого я пожалел, когда составлял его анкету. Третья беззаветно увлеклась инженером Дорстроя Малиновским.

Романы строго преследовались. Помню, как Балмашов диктовал мне служебную записку с целью разлучить влюбленных, перевести его в другой лагпункт, подальше от нее.

 

* * *

 

В лагере вспыхнула эпидемия сыпняка. Многие из сослуживцев сделались ее жертвами. Эпидемия коснулась и однодельцев. В Кемь перебросили нашего Павла Дмитриевича. Он ночевал в том бараке, где я провел первую ночь. Ему нездоровилось. Своему переводу он был очень рад, но радость длилась недолго. Болел всего три дня. Его смерть, смерть этого прекрасного русского человека, глубоко опечалила меня. Словно в утешение мне, в Кемь прибыл мой друг А. П. Смирнов, товарищ по семинарию И. М Гревса, участник нашей экскурсии в Италию... Сколько воспоминаний! Вместе с ним мы ездили этапом в Ново-Николаевск в 1925 году. Вместе с ним мы были, освобождены по пересмотру дела. Вместе путешествовали в 1922 году по северной Фиваиде. Вместе были в Херсонесе на съезде археологов в дни землетрясения. Сблизились и наши семьи. Я крестил его первенца, он — моего. Последний день безоблачного счастья

 

 


* Речь идет о Н. А. Фурсее. (Прим. публ.)

- 343 -

нашей жизни — 27/VI 1919 г. Алексей Петрович с женой были у нас, и мы сидели в беседке в нашем садике. Утром следующего дня началась смертельная болезнь Павлика. Вскоре умер и первенец Алексея Петровича. Смерть! смерть! смерть!

Вечер приезда Смирнова мы провели у Бахтина, который жил в рыбачьей слободе за мостом над рекой Кемью. Бахтин читал гимны смерти Баратынского:

В руке твоей олива мира,

А не губящая коса...

...Ты всех загадок разрешенье,

Ты разрешенье всех цепей.

В тот вечер мысли о смерти не смущали трех друзей, полных сил и волнующих надежд. Смерть не казалась страшной. Гимны Баратынского были нам по душе. А у дверей уже одного из нас ждала избавительница от всех цепей...

Я предложил Смирнову как знатоку старого русского искусства (до ареста он был хранителем отдела иконописи Русского музея) пройтись со мною по тому месту, где на мысу стояла старая деревянная церковь. Мы медленно обошли ее кругом, вспоминая много нас связывающего и радуясь тому, что мы опять вместе. Алексей Петрович был восхищен архитектурой церкви. Мы расстались, не подозревая, что это были последние часы нашей испытанной дружбы. На другое утро я с ужасом узнал, что А. П. экстренно отправлен в больницу .на Попов остров. Через 2 дня его не стало.

На острове том есть могила.

Бахтин, услышав о трагической смерти Смирнова, с какой-то странной улыбкой воскликнул: «Vive la mort!»

Дружба наша все углублялась. Началась она еще в библиотечной камере дома предварительного заключения. Не все сразу у нас ладилось. Он принадлежал к более молодому поколению, чем я и А. П. Ученик Ольги Антоновны Добиаш-Рождественской, он высоко ценил ее, не разделяя моего пиетета к ней. В нем своеобразно сочетались нежность и светлый взгляд на людей, cum grano salis*. Он был чужд либерализма моих сверстников. Ему был чужд Тургенев (как и поколению постарше нашего— Карсавин, Оттокар, Головань). Я очень любил рассказ Гл. Успенского «Выпрямила» (о Венере Милосской). Всеволод Владимирович не мог без возмущения говорить о нем. Но эти углы постепенно сглаживались. И дружба наша все крепла. Его близости я обязан лучшими часами жизни в Кеми. Это был дар судьбы. И наши отношения, столь непривычные в этой cita dolente, были истолкованы в стиле лагерников. Здесь обратили внимание на то, что мы чуждались лагерных женщин и разговоров о них,

 

 


* С крупинкой соли (лат.), т.е. с умом. (Прим. публ.)

- 344 -

и наша дружба была гнусно истолкована: нас приняли за гомосексуалистов. Так и В. В. Розанов истолковал дружбу Давида с Ионафаном и дружбу Ореста с Пиладом.

Жизнь наша проходила однообразно, дни походили один на другой, как овцы в стаде. Помню ходячее утешительное выражение «срок идет!». Вспоминая Всеволода, я вижу его спокойное лицо и слышу голос:

Как мало в этой жизни надо

Нам, детям, — и тебе, и мне.

Ведь сердце радоваться радо

И самой малой новизне.

 

Случайно на ноже карманном

Найди пылинку дальних стран —

И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман!

Так бы и жили мы, довольствуясь «самой малой новизной», выполняя завет того же поэта: «Будьте ж довольны жизнью своей, ниже воды, тише травы». Пришли другие дни, и я мучительно, с тоской вспоминал время, когда я был с Всеволодом Владимировичем.

 

* * *

 

В первую ночь на камнях я сказал своему соседу: «Ну, теперь мы на дне». — «Ошибаетесь, - здесь еще есть скрытое дно, и не одно».

В Кеми в бараке был обыск, после чего несколько заключенных было уведено. Создавалось и тут новое дело.

В Кемь приехала из Москвы специальная комиссия для обследования порядков в лагерях. Начались вызовы, опросы. Поговаривали, что будет положен конец жестокостям.

Был вечер. У меня жар. Я попросил Бахтина вызвать врача, а сам лег в постель. Боялся, что дошла моя очередь заболеть тифом. Слышу шаги, но не одного человека, а двух (вероятно, Бахтин с Врачом). Хотел Бахтину передать обручальное кольцо, чтобы оно было сохранено как реликвия для детей. Но вошли незнакомые люди и, не производя обыска, арестовали меня. Жар был сильный. В полусознательном состоянии я оказался в лагерной тюрьме.

Тиф обошел меня. Через несколько дней меня повели через Кемь. Со мной вели Курилко. Открывались окна домов, и вслед нам кричали: «Здра!» Итак, я сообщник Курилко. Следователь предъявил мне обвинение: я участник организации каэров, поставившей себе задачу сорвать политическое перевоспитание заключенных". Там (на воле) — власть советская, здесь — «соловецкая», и вот каэры установили такую «соловецкую власть», которая

 

- 345 -

противоречила всей политике советской власти. Эта формула приписывалась мне. Что же, думалось мне, у меня все-таки тиф, и я в жестоком бреду!

Оказывается, что тот молодой человек, Круг, анкету которого я заполнял, донес московской комиссии, что я издевался над ним и сказал ему угрожающую фразу о «соловецкой власти». Чем вызван донос? Впоследствии я узнал, что с Кругом сошлась наша одноделица Лишкина, красивая девушка, которая, бывая в командировках из Попова острова в Кеми, заходила ко мне. По лагерным понятиям это означало, что у меня с ней роман. Меня нужно устранить. Все это очень просто, вполне естественно. Следователь Трофимов предложил мне сознаться в участии в каэровской организации и тем облегчить свою участь. «Вы же понимаете, что вам грозит. Что же ГПУ с вами делать еще остается? Понятно?»

Итак, мне осталось несколько дней жизни. Что мне с ними делать? В маленькой камере было несколько уголовников, один из них — совершивший недавно убийство. Он был так отвратителен, что мне было душно от него. Мне казалось, что я сброшен в помойную яму. Сосредоточиться, взглянуть на небо я не мог. Я только молил небо, чтобы конец пришел поскорее. Ну что ж, говорил я себе, в Индии после смерти магараджи жена его должна была следовать за ним. Таня умерла, а я остался жив. Значит, мне не должно больше жить, я не имею права пережить ее. В этом есть свой смысл, своя логика.

С уголовниками я скоро расстался. Меня перевели в камеру лагерников, где сидели торговцы универмага, обвиненные в краже продуктов. Один из них — отец баса Мариинской оперы Фрейдкова. На другой день ввели двух работников ИСО27 (это ГПУ в лагере*), торговцы встретили их пением:

Тех, кто наградил нас Соловками,

Просим, приезжайте сюда сами.

Смех, обмен грубыми шутками.

Вновь прибывшие были: работник ИСО Иваницкий и староста лагеря Попова острова Брайнин. От них мы узнали, что арестованы Мисюревич, Левит и мой новый начальник Дорстройотдела Мариенгоф. В соседней камере с Курилко сидел и Абраша Шрейдер и еще один командир роты, бывший гвардейский офицер Белозеров. А с ними сидел еще один ротный командир — грузин Майсурадзе. Арестованные имели жалкий вид, в особенности Абраша, лишенный своего дрына, превратившийся в подобие общипанного цыпленка. На лице его застыли недоумение и страх. Арестованные начальники утешали себя тем, что они только грабили новые этапы и били только дрынами. Они рассказывали друг другу страшные вещи об истязаниях на Соловках: о «жердочках» (за-

 

 


* Позднее переименованный в «3-й отдел» (отдел, не отделение). (Прим. Н. П. Анциферова)


27 ИСО — информационно-следственный отдел.

- 346 -

ключенных за провинности сажали в карцер на тонкие доски — жердочки, и когда те в изнеможении от долгого сидения падали, их били и заставляли вновь влезать на жердочки). Рассказывали о «боронах» — заключенных бросали в карцеры на опрокинутые «бороны» — доски с зубьями, и т. д. Рассказывали о работах на лесозаготовках, где провинившихся летом ставили «на комаров» голыми. Все эти рассказы кончались высказыванием надежды на свое будущее: «Что же перед этими преступлениями наши проделки? Если нас расстреливать, так что же делать с теми?!» Так пытались они себя подбадривать. Вызвали Брайнина на допрос. Он мотался, хватаясь за голову, и бормотал: «Ведь я же расстрелял людей больше, чем у меня волос на голове...» А шевелюра у него была роскошная.

Во время прогулок по тюремному дворику Брайнин шептал мне: «Товарищ, будьте осторожны с Иваницким: этот человек по колена в крови». Приблизительно то же говорил мне о Брайнине Иваницкий. Но, вернувшись в камеру, оба они дружелюбно барахтались на нарах, как старые друзья.

Иваницкий рассказал о «соловецком деле», закончившемся осенью расстрелами. Он сам расстрелял Сиверса — коменданта Соловков, очень популярного среди заключенных. Сам Иваницкий говорил о нем с большим уважением, о его мужественной смерти. С отцом Сиверса я встречался впоследствии в Москве, он служил в Историческом музее. Чудесный был старик! Я рассказал ему о мужественной смерти сына и о том уважении, с которым говорил о нем его палач (...).

Опять допрос. Трофимов совершенно иначе вел его на этот раз, и я понял, что первый допрос должен был меня ошарашить, чтобы я «заговорил». Теперь я обвинялся в том, что, являясь секретарем Дорстройотдела, помогал вредительству своего начальника Мариенгофа. Я категорически отрицал вредительскую деятельность своего начальника, прекрасного организатора, умного, деятельного человека.

— Вы же признаете, что рассеянны, а Мариенгоф не согласился вас заменить кем-нибудь. Это же во вредительских целях ему нужен был «рассеянный» секретарь.

(Я мечтал работать в криминологическом кабинете, где собирали рисунки, письма, стихи заключенных уголовников. Так, думалось мне, я лучше пойму психологию людей «Мертвого дома».)

Я настаивал на своей оценке Мариенгофа. Вспомнились его слова в ответ на мою просьбу взять на мое место другого секретаря: «Конечно, я предпочел бы иметь более толкового, менее рассеянного, но вы порядочный человек, а на вашем месте какой-нибудь негодяй черт знает что может натворить».

Мучительно тянулись дни. С жадностью ловились «параши» (слухи). Они становились все страшнее и страшнее.

Сидевшие со мной в камере по вечерам, когда становилось

 

- 347 -

как-то особенно жутко, просили что-нибудь рассказать или прочесть лекцию на историческую тему. Помню один вечер, особенно жуткий. Закат пылал, как пламя грозного пожара. В камере царила мертвая тишина. Казалось, этот закат — предвестник крови, которая скоро будет пролита.

Еще поздний вечер. Начались вызовы на расстрелы. Из соседней камеры увели Курилко и Белозерова. Рядом со мной на нарах в ужасе лежал Брайнин, а с другого бока бился в лихорадке Иваницкий. Когда настала тишина, он сказал: «Я весь покрыт потом». Не утаю, что и меня трясла лихорадка.

На другой день всех заключенных под большим конвоем повели на Вегеракшу, где строились новые бараки. Мы облегченно вздохнули. Решили, что опасность расстрела миновала. Но это была иллюзия. Нас поместили в большом бараке с нарами в два этажа, набитом людьми, и мы увидели, что выводы на расстрел не кончены.

Этот барак был гротом Полифема. Поздним вечером протягивалась рука, и из нашей толпы вырывались новые жертвы. Уже стало известно, что Курилко и Белозеров расстреляны на Секирной горе (Соловки). Говорили, что Курилко кричал: «За что? Я же только следовал директивам!» И что Белозеров сказал театрально: «Не завязывать глаз. Хочу умереть как гвардейский офицер и как чекист».

Как-то в час ночи увели Левита и Мисюревича. Они содержались в особом бараке. Их тоже увезли на Соловки. И, как вскоре мы узнали, расстреляли.

Мое непосредственное чувство протестовало против смертных казней. Убийство человека человеком представлялось мне противоестественным. Нарушением основного закона жизни.

Еще дни томления и тоски. Увели и Мариенгофа. Это был красивый, молодой еще человек с большими синими глазами и черной бородкой мушкетера. Я увидел его, когда меня вели по двору. Он мне делал какие-то знаки, проводя рукой под глазами. И я подумал — это слезы, знак нашей обреченности. И вот пришли с объявлением приговоров по всему делу. Иваницкому — изолятор. Брайнину и Абраше Шрейдеру увеличили срок наказания. В приговоре я не упомянут. А список был очень длинный. Что же это значит? Почему меня обошли?

Нас повели в баню. Баня была на сваях. Когда я мылил руку, с пальца соскользнуло обручальное кольцо и скатилось в щель. Исчезло. Я заметил это, когда вернулся в камеру. Мне казалось, что меня покинула моя жизнь. Я был в таком отчаянии, что все сидевшие со мной потребовали, чтобы стражники провели меня опять в баню. Я разделся и полез под пол. В темноте начал шарить в липкой тине. Как же здесь найти! А стражники кричат: «Давай скорей! Эй, пошевеливайся! Ну, хватит!» И — о чудо! — я ощутил кольцо в руке. И вся душа перевернулась, посветлела. Теперь я готов ко всему. Подведена черта, и с заветным кольцом на паль-

 

- 348 -

це я могу выйти из жизни. Я так живо и сейчас помню тот покой, который опустился мне на душу.

Сколько еще прошло дней — не знаю. Время потеряло свой вес.

В барак заглянула белая ночь. Вошли двое и вызвали меня. Я вышел из барака и, глядя на небо, радовался. Значит, я увижу в последнее мгновение небо. Мысль о смерти где-нибудь в подвале очень страшила мистическим ужасом. Но меня перевели в барак, где находился Тележинский.

Вскоре нас отвезли на Попов остров и посадили в трюм пароходика. Значит, на Соловки, а дальше куда? На Секирную гору вслед Курилке, Мисюревичу? Едем по морю. Тлеет заря. Огромные чайки (бакланы) крутятся над нами, как стая воронов, а крик такой тревожный, жалобный...

Грозные стены монастыря из гигантских валунов. Нас высадили. Минуты, и решится все.

И решилось: нас передали обычной охране и повели в барак. Словно с рук и ног упали оковы. Итак, еще жить.

Утром выстроили торжественно, особо торжественно всех заключенных и громогласно прочли приказ о расстрелах. Читали очень долго. Сообщение о казни Курилко было встречено возгласами одобрения. Вот что значит — молва. Имени Мариенгофа и Тележинского не было. Мне говорили впоследствии, что Мариенгофа спас инженер Сосницкий, зам. нач. СЛОНа, присланный из Москвы организовать трест апатитов.

Мариенгофа я встретил позднее, через 10—15 лет, на Гоголевском бульваре. Я спросил его, что означал его жест на Вегерак-ше — слезы? — «Нет! Я хотел напомнить вам щеки Тележинского, изъеденные оспой. Хотел сказать, что его показаниям мы обязаны всем перенесенным нами».

Сосницкий дал такой отзыв о работе Мариенгофа в Дорстройотделе: «Дешево, быстро, прочно». Понятно, что и я потерял всякий интерес для следствия. Но все же что-то надо было придумать. Меня перебросили на Соловки заканчивать мои университеты и прибавили на всякий случай еще годик к моим 3 годам (о прибавке я узнал много позднее).

И вот я увидел Святое озеро с кристальной водой. Циклопические стены и мощные башни монастыря-тюрьмы, страж Руси на Севере, в далеком прошлом место опалы, место кары. Молитвы стихли. Умолк колокольный звон. Исчезли монахи. Но стены не пусты.

Меня ввели в какой-то каменный мешок и заперли. Стены были в пятнах крови. «Это от клопов», — объяснили мне. Их здесь тьмы тем. Невесело. Среди заключенных были «чубаровцы», осужденные по громкому делу в Чубаровом переулке (групповое изнасилование). Невесело.

Двое заключенные ссорились.

Один кричал: «Ты, б..., контрреволюционер».

 

- 349 -

Второй пылко отвечал: «Это ты контрреволюционер. А я муссават» (тюркская партия в Азербайджане, уничтоженная ГПУ).

В клоповнике я просидел недолго.

Снова: «Собирайся с вещами». Что же это значит? Оказывается, собирают этап. Куда? В Кемь. Неужели свобода! Но эта мысль так волнует, и становится от нее страшно. «Коварство надежды».

На прощанье встретился с соузниками из ДПЗ (Назаров и Воронин) Меня сейчас же снабдили деньгами и угостили «соловецкими селедками», прекрасными селедками, похожими на скумбрию крымскую. Их изготовляли каким-то способом несколько монахов, последних могикан монастыря Соловецкого. Изготовленную ими селедку отправляли в Кремль.

Снова пароходик. Соловецкие чайки. Попов остров. Кемь. Меня отпустили на все четыре стороны. Зашел в домик, где жил с Дицманом и Ефремовым. Часть вещей, в том числе сапоги, подарок ленинградцев, исчезли. Пропали и книги. Своих соседей я уже не застал и не знал, куда их перебросили. Я надел зимнее пальто, собрал в узелок остатки моей одежды и отправился в назначенный мне ночлег. День был жаркий. Встреченные с удивлением смотрели на странную фигуру, обливающуюся потом, в зимнем пальто. Меня снова поместили на Вегеракше, но уже не в том бараке — Полифемовом гроте. К радости, я встретил своих знакомых И. М. Андреевского и А. П. Обновленского. «Нас, видимо, отправляют в Ленинград?» — «Зачем?» — «Вероятно, по делу академиков».

Сижу на камнях у залива. Белая ночь. Сна нет. Куда ушла жизнь, когда можно было что-то знать о завтрашнем дне, когда новый день ложился камнем в воздвигаемое здание жизни, казавшееся таким прочным. Ко мне приблизился священник. Я узнал его. Это был тот отец Иоанн, который мне, бывало, улыбался при встрече. Его лицо, похожее на Христа художников Ренессанса, я хорошо запомнил. Он молча, не здороваясь, подсел ко мне. И началась беседа, затянувшаяся до поздней ночи. Ему хотелось рассказать кому-то свою жизнь. У людей, вырванных из жизни, бывает мучительная потребность рассказать о себе кому-то, кто может слушать и услышать.

Но я не запомнил его рассказа. Он был сбивчив, и что-то отец Иоанн недоговаривал. Я помню только, что он скрывался в Кавказских горах, что он принадлежал к тому направлению православной церкви, которое хотело оставаться в стороне от политики, вплоть до отказа поминать в ектений власти предержащие. Это направление получило название «иосифлян» по имени митрополита Иосифа28. Кончая свой сбивчивый рассказ, отец Иоанн сообщил мне, что у него в семье трагедия. Его жена увлеклась антропософией, и теперь она ему чужда. И говорил он мне, глядя мимо, не избегая моего взгляда, а уходя своим взором в иную жизнь. Но взор его не был светел.

На другой день он подошел к нам и познакомился с Андреев-

 


28 «Иосифлянство» — церковное движение, возникшее в Ленинграде осенью 1926 после того как был арестован и выслан из города только что назначенный на Ленинградскую кафедру митрополит Иосиф (Петровых). В 1927 оформилось в церковный раскол. Его сторонники протестовали против фактического подчинения Церкви государству. Аресты активных иосифлян начались в 1928.

- 350 -

ским и Обновленским. Разговор у них не налаживался. Было очень тоскливо. Словно люди сидели в каком-то непроницаемом тумане. Помню, Андреевский сорвал верхушку маленькой елочки и показал нам: «Смотрите, совсем куриная лапка». Почему-то эта «лапка» очень испугала священника. На следующий день он подошел ко мне, взгляд его был беспокоен. От него пахло табаком. Глухим голосом он сказал мне: «Это не к добру мне показали куриную лапку».

Уже на Медвежьей горе я узнал, что отец Иоанн душевно заболел и в припадке безумия повесился. Он не был для меня светлым лучом в тюрьме, как отец Всеволод Ковригин.