- 442 -

Отрочество

 

Miss Wells

 

В 1916 году, весной, я играл в садике и на балконе нашего московского дома, когда меня позвала мать. Я явился в каком-то воинственном наряде, соответствующем игре и моей фантазии в это время. У матери я застал незнакомую мне женщину с рыжеватыми волосами, некрасивой внешности, но понравившуюся мне. Она говорила по-английски. Мама меня представила ей. Она при этом очень серьезно и внимательно на меня поглядела. Это оказалась Miss Wells, моя будущая воспитательница (слово «гувернантка» к ней не подходит), которая на какое-то время оставляла Сухотиных и свою воспитанницу Таню (внучку Толстого) и переходила к нам. Вскоре она переселилась в наш дом, мы стали ходить с ней гулять и так далее. Весной мы уехали в Добужу, и Miss Wells поселилась в комнате с камином, а я - рядом с ней, в соседней комнате. После Mademoiselle Marie я никого так не любил, как ее, и она была для меня непререкаемым авторитетом (что, в общем-то, редко бывает у детей в отношении гувернанток). Только мать стояла выше и то... не всегда, как я помню. Прежде всего, это было чисто английское воспитание во всем, начиная с яблока утром натощак в кровати, включая манеру одеваться (голые коленки в любую погоду, даже зимой) и кончая отправкой на сон. Причем не просто воспитание английское, а с какой-то глубинной и непоколебимой мораль-

 

- 443 -

ной основой. Трудно даже сказать, в чем была суть, но я потом понял (тогда, конечно, не понимал), что все мое существо как бы заново вылепливалось умелыми и любящими руками. Я не сомневаюсь, что Miss Wells меня любила, хотя никогда и никак этого специально не проявляла.

После того, как она ушла, больше я ее никогда не видел. Конечно, за такой короткий срок (неполный год) не могло заложенное ею в моей душе и моем характере как-то сильно укрепиться, так что многое я быстро растерял. Но в моем сознании «я» до и после Miss Wells - разные люди, как и сейчас это чувствую, вспоминая ее с любовью. Поэтому мне особенно было приятно прочесть в дневнике Т. Л. Сухотиной-Толстой упоминание о Miss Wells40. Думается, что главное значение она придавала честности в самом глубоком и высоком смысле этого слова, которое происходит от слова «честь» (не очень в чести у русских, как кто-то сказал). Вспоминаю о ней и о ее нетерпении всякой лжи, даже с лучшими намерениями, даже в полушутку. Она уделяла мне много внимания, и я это помню. Мы ходили с ней в поле, где лущили стернь, и я полюбил тогда ходить за плугом. Потом я вздумал построить себе дом на берегу за прудом, и она во всем принимала участие, даже во вред себе, ибо, кажется, у нее тогда что-то с сердцем случилось. Из дома, конечно, ничего не вышло, но она поддерживала мои начинания, как никто. Так вот Miss Wells была моей настоящей воспитательницей. А вообще в Добуже я понемногу учился сельскому хозяйству: понимать толк в лошадях, в коровах, в быках; интересоваться, что и как растет на полях; разбираться, конечно, в злаках и кормовых травах; понимать смысл сельскохозяйственных работ и принимать (хоть и ради забавы) в них участие.

После Miss Wells предполагала отдать меня в частный пансион под Москвой, где воспитание велось на английский манер. Я очень этого хотел, но так и не дождался. Зима 16-го прошла для меня как обычно, а ранней весной 17-го нагрянула неожиданно революция и застала всех врасплох.

Февральская революция

 

Потом была у меня Miss Gaddes, чопорная, сухая и злая, относившаяся к России и к русским с явным презрением. Ничего общего с Miss Wells, и никакого воспитания она мне не дала, но говорить по-английски я все же выучился (я довольно быстро усваиваю на слух и столь же быстро забываю). Помню разнобой мнений и суждений по поводу февральских и последующих событий. Я был сбит с толку, ибо мои представления о царе никак не вязались с тем, что теперь говорили, и что происходило.

 


40 Церковь святителя Николая Чудотворца в б. Никольском, позже Плотниковом переулке на Арбате (Никола в Плотниках) была построена при царе Алексее Михайловиче в 1677 году; с 1907 по 1918 год ее настоятелем был протоиерей о. Иосиф Фудель, после его смерти - протоиерей о. Владимир Воробьев. Закрыта в 1931 году, снесена в 1933-м.

- 444 -

Типично, что Miss Gaddes была глубоко шокирована зрелищем дурного обхождения с городовым, блюстителем порядка. Она вообще была возмущена и относилась к революции (во время войны) крайне отрицательно. Резко отрицательно отнеслась к событиям и воспитательница моей сестры, Лидия Петровна Мотанкина (она вообще была правых убеждений). А моя мать и, как я мог тогда судить, окружающие ее друзья и близкие знакомые, радовались и верили в «бескровную» и в «войну до победного конца».

Религиозное воспитание

 

Однако теперь я хочу коснуться, с заходом назад и некоторым забеганием вперед, основ моего религиозного воспитания. Сперва, в раннем детстве, я, по-моему, молился в кровати на ночь по-французски и постепенно перешел на русский язык. Помню, что мама приходила меня целовать и крестить на ночь, но учила ли она меня молиться - не помню. В церковь нашу40 стал я ходить еще до первой исповеди, когда мне было лет семь. И вот эту исповедь у о. Иосифа Фуделя, когда я в темной церкви за ширмой плакал навзрыд (от раскаяния и от страха тоже, наверное), я и беру за начало моего сознательного отношения к Богу. Да, я всю жизнь веровал в Бога и никогда не отступался. Вера моя была и остается как бы простецкой, и хоть считаю себя православным христианином, но не жил по-христиански и глубокого духовного покаяния и стремления к Богу не испытывал. Еще об этом скажу ниже, может быть, и не раз. Помню хорошо мою мать, стоящую в церкви в узком месте справа (у прохода), перед большой иконой Спаса Нерукотворного (ведь Ему она и молилась за мое чудесное спасение при падении с козел лошади под копыта). И еще было одно легкое мое исцеление после того, как сосед Костя Когтев, играя с мной во дворе, запустил мне стрелу с игольным наконечником прямо в глаз. Мать Кости ходила тогда и к Иверской, и к Пантелеймону-Целителю, что на Никольской, вымаливая мне сохранение глаза. Это было во время войны, перед революцией.

Покрытое наполовину вуалькой, как тогда носили, печальное лицо матери в церкви хорошо вижу и сейчас. Многому послужило в укреплении моем в Православной вере и мое прислуживание в алтаре. Отца Иосифа я чрезвычайно уважал, побаиваясь его строгости без страха, а с любовью и почитанием. Хороший очень был у нас и отец диакон. Когда я начал прислуживать, точно не помню, но, видимо, еще во время войны, до революции. Сперва простые мальчишки, прислуживавшие, отнес-

 


40 Церковь святителя Николая Чудотворца в б. Никольском, позже Плотниковом переулке на Арбате (Никола в Плотниках) была построена при царе Алексее Михайловиче в 1677 году; с 1907 по 1918 год ее настоятелем был протоиерей о. Иосиф Фудель, после его смерти - протоиерей о. Владимир Воробьев. Закрыта в 1931 году, снесена в 1933-м.

- 445 -

лись ко мне немного враждебно, но затем мы свыклись, и я любил участвовать в богослужении, особенно в праздники, когда полагалось надевать стихари. Все было интересно: готовить и подавать кадило и большую свечку, греть теплоту и так далее. Потом церковный сторож, он же звонарь дядя Вася, стал водить и на колокольню и научил звонить в разные колокола и трезвонить. Думаю, что такое участие в церковной жизни - самый лучший метод религиозного воспитания: именно не словами, а делом, прямым участием. Во всяком случае, не скучные уроки Закона Божия меня привязали к Церкви (сухой до предела катехизис, который иначе как глупой зубрежкой и запомнить невозможно, конечно, никакой любви к Богу и к Церкви внушить не мог, а скорее наоборот). Еще в начале революции мне приснились два сна, которые я, конечно, запомнил. Один был как-то связан с кончиной о. Иосифа в 1918 году: я вхожу в нашу церковь, а там бегает собака (это было задолго до ограбления церквей); второй почему-то связался с памятью о Крыме, куда мы ездили осенью 1917 года: из моря возникает на горизонте огромный Крест! Странно, но сны эти оказались как бы вещими. В Крестном ходе к Кремлю после октябрьского переворота я тоже принимал участие.

 

Итак, началась революция. Никаких восторгов я лично не испытывал, мало что понимал и, видимо, был безразличен. Одно для меня было важно - надо воевать и победить! В эту весну и лето мы не поехали в Добужу - опасались крестьянских бунтов, грабежей и поджогов барских усадеб. Ходили слухи, что кое-где такие беспорядки происходили. Вместо этого, мы с сестрой, в сопровождении Miss Gaddes, ходили брать уроки верховой езды в манеже Гвоздева. Сестре доставляло особое удовольствие идти по улице в материнской амазонке и лакированных сапогах. Помню свой стыд и презрительное возмущение англичанки, когда молодой конюх с ругательствами бросил на землю гривенники, которые я должен был ему дать. Революция давала о себе знать. Демидята тоже не поехали к себе в тамбовское имение и часто приходили к нам. Иной раз мы ездили в Нескучный сад, где была чудесная природа, почти дикий лесопарк, песчаные обрывы, неожиданные беседки.

Помню, летом на Красной площади выстроился женский батальон, отправляющийся на фронт. Командовала ими лихая баба. Народ смотрел с усмешкой и отпускал злые шутки. Не пройдет и нескольких месяцев, как эти молодые женщины окажутся последними защитницами последнего законного правительства России...

 

- 446 -

Крым. Лето 1917 года

 

Ближе к осени, видимо, в августе, мы поехали в Крым. Ехали с нашей противной Miss Gaddes, а кроме того, с нашей кухаркой Грушей и молоденькой горничной Дуняшей, то есть совсем еще на барский лад. С нами также ехал лечить легкие Владимир Васильевич Чельцов, из отряда отца. Отец был в это время в Петрограде, в Министерстве земледелия, куда он был вызван князем Львовым, его прямым начальником по Красному Кресту Всероссийского Земского Союза. Там он занимал, до октябрьского переворота, должность начальника департамента Министерства земледелия.

Весной 17-го года умерла от гнойного аппендицита моя старшая двоюродная сестра Надя Угримова, отличавшаяся дивной красотой и необычайным очарованием. Говорили, что перед смертью она бредила райскими видениями. На похоронах все девушки были в белых платьях. Эта смерть и похороны как-то спаялись в моих воспоминаниях с весной революции 17-го года.

Во время путешествия в Крым, в удобном купейном классном вагоне, мне особенно врезалась в память необозримая холмистая жаркая степь области Войска Донского. Вдоль путей много стояло мальчишек, часто казачков, в штанах с красными лампасами, которые махали шапками, фуражками и кричали: «Газет! Газет! Газет!». То же было на переездах и полустанках. Поезд еще мирно, хоть и медленно, катил на юг. Странно было подумать, что эта необозримая земля уж готовилась принять черные нескончаемые муки, невидимо нависшие над ней, как грозовая туча. Вот он, тихий Дон! После Джанкоя ожидали появления настоящего моря, и вдруг оно мелькнуло вдали необычайной синевой и прямой линией горизонта, потом приблизилось совсем.

Кажется теперь, что площадь Феодосийского вокзала мало изменилась. Но тогда она была заполнена колясками с навесиками против солнечных лучей. Кучера-татары гортанно кричали. В двух колясках мы отправились в долгий (тогда!) путь до Судака.

Дача «Байдар на берегу» была райским местом: великолепный виноградник спускался к обширному пляжу, а за ним расстилалось во всю ширь море. Но сама дача с большой верандой была абсолютно пуста. Старый хромой хитрый татарин - Яя, садовник и сторож, и его бойкая худая жена в шароварах ничего не разумели, и помню немалое смятение моей матери. Но видимо, взаимопонимание быстро наладилось самым банальным образом, и все вдруг появилось: и столы, и стулья, и кровати, и прочее все, необходимое для жизни. С гор на буйволах привезли

 

- 447 -

толстые стволы, которые татары распилили и раскололи на дрова для кухни. Крым запомнился мне чудесным солнечным краем с теплым морем и изобилием фруктов и винограда. Не чувствовались ни война, ни революция, так мне представляется по образу нашей жизни - мирной и вполне благополучной. На море никаких военных кораблей не было видно, ни наших, ни немецко-турецких. Проплывали только дельфины.

Жили там в то время Гершензоны, и я сдружился с Сережей и смешной кудрявой Наташей, его младшей сестрой. В нашу компанию еще входил один очень симпатичный русский мальчик (фамилии его не помню), но сильно левых, радикальных воззрений (от своих родителей, конечно), настолько даже резких, что он неохотно ходил к нам в гости. В нем чувствовалась ненависть революционера, что меня и тогда удивляло. Это, пожалуй, единственное, чем революционное время сказалось на нашей детской жизни и психологии (мне было одиннадцать лет).

В то время Судак был цветущим садом, особенно по сравнению с тем, чем он стал теперь. Долина со стороны Алчака (теперь это пустырь, где ничего не произрастает, как ни стараются) была вся густо зеленая; журча по камням, текла по ней речка с прозрачной чистой водой. Это было поместье графа Капниста, чей обширный дом был скрыт среди пирамидальных тополей, чинар и пышно растущих деревьев и кустов. Как-то раз мы были приглашены к Капнистам днем к чаю. Мальчики Капнисты, очень хорошо воспитанные, но слишком, по моим тогдашним понятиям, чистенько приглаженные, были все же не «своими» (удивительно, как дети чувствуют различие кланов!). Когда мы возвращались домой, произошло весьма приятное для нас с сестрой событие: наша англичанка, желавшая продемонстрировать свою ловкость, бойко скача по камням, при переходе речки вдруг грохнулась в воду, к нашему великому удовольствию. В другой раз на маленьком пляже в Капсели, по ту сторону Алчака, я с ней подрался. Этот конфликт имел помимо всего и подсознательный, национальный, так сказать, характер.

Дело в том, что в этой англичанке я чувствовал презрение к России и к русским; она была «коварным Альбионом». Началось с того, что перед прогулкой я предложил сестре взять с собой фрукты, но она отказалась. Я ее предупредил, что свои ей на прогулке не дам. Когда в Капсели (где теперь пустыня) я стал есть фрукты, сестра, конечно, попросила, и я ей не дал.

— Дайте вашей сестре фрукты, - сказала англичанка.

— Нет, не дам.

— Вы не джентльмен, дайте фрукты мне.

 

- 448 -

— Нет, не дам, - и бешенство начало подступать мне к горлу. Англичанка попыталась силой отнять у меня грушу, но я засунул ее в карман. Она толкнула меня, я упал на спину и брыкнул ее ногой в грудь.

— Давай скорей мне грушу, я выброшу ее, - вдруг перешла на мою сторону сестра.

Я ей поверил, и груша полетела в море... Англичанка была в ярости, а я тут же убежал домой по тропинке вокруг Алчака, со стороны моря. Приближаясь к дому, я заплакал, так как «совершил тяжкое преступление». Мама сперва очень испугалась, думая, что что-то случилось с сестрой. Когда вернулась мисс, то потребовала, чтобы меня в наказание уложили в кровать. Мама и Челыдов этому не сочувствовали.

В этот день на море произошла стрельба и на горизонте видны были корабли. Я, кажется, не выдержал и через окно залез на дерево и потом на крышу.

Молодой красавец татарин, сын Яя, устроил на пляже чудеснейший шашлык. Кажется, присутствовала сама хозяйка дома, родственница Капнистов. Понемногу приближалась осень. Море холодало и летели перелетные птицы - гуси, утки; помню, раз к вечеру, курлыча, пролетели журавли. Наконец, поехали в Москву и мы. Обратный путь уже не был столь комфортабельным, поезд был переполнен, постепенно порядок исчезал. Англичанка дулась, так как все мы, вместе с кухаркой Грушей и горничной Дуняшей, теснились в одном купе. Ничего от этой поездки в памяти не сохранилось, а жаль - революционная стихия уже разливалась.

Октябрьский переворот

 

В Москве было холодно, на перекрестках, то тут, то там, горели костры, у которых грелись вооруженные люди. Мы вернулись к самому Октябрьскому перевороту. Странно, что запомнилось мало. Общая растерянность и сумятица. Мужчины нашего дома были озабочены более всего дежурством у ворот, чтобы не ворвались грабители. Никакого стремления участвовать в событиях я не помню. На улицах пусто. Стреляют то далеко, то близко и даже перед самым домом (ясно вижу одного офицера, стрелявшего из-за угла Никольского переулка вдоль по Сивцеву Вражку). Иной раз стреляют из пушек, и один снаряд разрывается над крышей нашего дома. Все мои симпатии, конечно, на стороне юнкеров. Вижу в окно, как приезжает грузовик, уложенный по бортам тюками прессованного сена, а за ними - несколько казаков. Я в восторге! Но проходит неделя, все затихает и наступает конец - сдавшихся юнкеров и офицеров ведут куда-то, народ возбужден. Постепенно вступаем

 

- 449 -

и туман неведомого тогда, а теперь хорошо известного; и уже сразу течет кровь расстрелянных. Среди них старший Кожевников - Горка, племянник дяди Бори.

Но жизнь менялась не резко, а шаг за шагом. Хорошо помню Крестный ход от всех московских церквей к Кремлю, после избрания Патриарха, которое состоялось фактически одновременно с Октябрьским переворотом. Шли с хоругвями, которые несли рослые сильные мужчины, с песнопениями. Мы, прислуживающие мальчики, тоже шли в стихарях. Шла масса народа. Но Кремль был заперт, и туда большевики не пускали. Все собрались на Красной площади перед Никольскими и Спасскими воротами, и там служили молебны, а с кремлевских стен - хорошо помню, нас в бинокли рассматривали большевики. Красное полотнище перед иконой на воротах было разодрано - говорили, что оно чудесным образом сгорело.

Я поступил в смешанную гимназию Репманн, в первый класс, потому что отсталый. Каждый день, во время большой перемены, дети московской интеллигенции устраивали побоища (не слишком грозные и кровавые) между «юнкерами» и «большевиками». Я не любил эту школу и ученье в ней. Это чувство осталось до сих пор, когда прохожу по Никитскому бульвару, где гимназия находилась, мимо мило сидящего Гоголя во дворе; он там как в изгнании, а на его месте, на бульваре, стоит не настоящий Гоголь. Как это символично для русской литературы!

Конечно, и учился весьма посредственно. В те годы я дружил с Миней Богословским, который был немного младше меня. Богословские жили в Денежном переулке, и известный в Москве профессор-историк ходил по Сивцеву Вражку, всегда прямой, отвлеченный. Мне казалось, что он непрестанно думает о Петре Великом (я знал, он занимается этой эпохой), и, может быть, так оно и было. Дружили мы оба и с Гершензонами, жившими в Никольском переулке возле дома моего крестного Котляревско-го. Нередко видел я там известного Гершензона-отца, всегда небрежно одетого, всего заросшего чернейшей бородой - тоже витающего мыслью где-то в облаках. Да, конечно, огромное количество высокообразованных людей в Москве усиленно мыслило, и думали они обширно и глубоко... А жизнь текла мимо них, как огромная мощная река в ледоход. Они же стояли, задумчиво опершись о парапет, и созерцали стихию, ждали... Чего? Всего того, что должно было произойти потом...

Но гражданский долг повелевает в некоторые решающие моменты истории перейти быстро от раздумья к действию, в данном случае, во время уличных боев на баррикадах. В русском же человеке существова-

 

- 450 -

ло сознание военного долга, а сознания гражданского - не было или оно было слабо и искажено. И все эти образованные интеллигенты обратились тогда в обывателей, забились в щели и пассивно ожидали... В этом пассивности можно усмотреть корни малодушия, предопределившие и судьбу и в тот трагический час, и в дальнейшем. Это тем более так, что революция - их дитя! Конечно, такие мысли не могли прийти в голову одиннадцатилетнему мальчику, которым я был; но душой я чувствовал неладное, и это ощущение не ложно сейчас извлек из глубин... Кончался 1917 год, кончалась «бескровная» - и начиналась кровавая, голодная, холодная революция, но не сразу, поначалу только облизываясь на кровь.

 

Из Петрограда приехал отец и сдал Добужу местным властям*41. Не прошло много времени, как все хозяйство без хозяина пришло в упадок, и было частично разграблено (чтобы не попало в руки другим!). Васильевскую же усадьбу, которую дядя Боря получил, как родовую, после смерти дяди Алексея Александровича, разграбили и сожгли после Октябрьской крестьяне своей же деревни (на подводах приехали мужики из дальнего села) по той же причине - чтобы не попало в руки чужим. Вообще, как я потом слышал, Октябрьская революция в центральных областях России происходила в городах при пассивном неучастии горожан. Большевики брали власть из рук едва ее державших или вовсе бросивших. Обычно клеймят незаконно захватывающих власть, но велика ответственность тех, кто слабо держит и не отстаивает, не защищает законную власть в самые жгучие моменты истории. А сдается мне, что народ, инстинктивно чувствовавший, что подступают страшные годы, все это переходное время, от Февраля до Октября, как бы ожидал новой власти, и не было «бунта бессмысленного и беспощадного», о котором говорил Пушкин, единственный наш писатель, имевший государственное сознание, единственный подлинный русский европеец.

Поступил в скаутский отряд

 

Видимо, этот год был переломным в моем сознании при переходе от детства в отрочество. Да и условия тому способствовали — жизнь стала самостоятельной. Так или иначе, я стал освобождаться от хворостей и крепнуть. Осуществилась и моя мечта - стать скаутом. Этому всемерно способствовала моя двоюродная сестра Машура, с явно выраженным

 


* Об этом он рассказывает в своих воспоминаниях. Любопытно весьма прочесть и имеющийся у меня отчет комиссии Наркомзема, посетившей «Новосельское» в 18-м или 19-м году...


41 Этот документ, датированный 11 июнем 1918 года, называется «Доклад Отделу Общественных Запашек и Обмолотов Московского Областного Продовольственного Комитета агронома Я. Ф. Чайкина по осмотру имения "Новосельское" Калужской губернии Мещевского уезда, Ратьковской волости» (ЦГАНХ СССР. Ф. 478. Оп. 2. Ед. хр. 53. Л. 10-12).

- 451 -

мальчишеским характером. Весной я поступил в отряд Владимира Алексеевича Попова (ВОРС42), штаб-квартира которого помещалась на Раушской набережной, возле электростанции. Меня определили в патруль «Рысей», но так как я был рекомендован «сверху», а не принят обычным путем «снизу», то демократическое сознание «Рысей» было уязвлено, и ребята меня не очень дружелюбно приняли. А тут еще моя мать не захотела, чтобы я ехал в летний лагерь, и поставила ряд унизительных для мальчишки условий. К скаутизму я отнесся очень серьезно и был вполне к этому подготовлен воспитанием Miss Wells. К поступлению в скауты я отнесся, как к вступлению в рыцарский Орден. В это же приблизительно время, то есть в 1918 году, в Денежном переулке расположились, с одной стороны, немецкое посольство с послом Мирбахом, убитым потом (сейчас там итальянское посольство); а с другой, ближе к Арбату, - французская военная миссия. Вот с солдатами этой миссии мы с Миней Богословским и подружились, носили им читать французские книжки, а они, среди другой мелочи, подарили мне французские суконные обмотки, о которых я мечтал, и которые можно было наворачивать «елочкой».

С посольством Мирбаха связана другая история. Со студенческих лет у отца оставался в Германии друг по фамилии Klaus, который изучал иностранные языки, в том числе русский. И вот этот Klaus приехал с посольством Мирбаха и заявился к нам в самый разгар революции. У родителей с ним были самые близкие, дружеские отношения, которые сохранились и потом, когда мы приехали в Германию. Но после убийства Мирбаха Klaus должен был спешно ретироваться обратно в Германию, притом как-то тайно или почти что. Я не знаю всех обстоятельств, но знаю, что отец одел его с ног до головы в русскую военную форму, и Klaus благополучно добрался до Германии. Когда в 22-м году мы приехали туда, он нам помог и всегда проявлял много заботы и внимания к родителям. Klaus занимал крупную должность в Министерстве финансов, как видный экономист. Он был добрым и хорошим человеком.

Итак, вместо скаутского лагеря, я провел это лето, по приглашению Надежды Александровны Смирновой, артистки Малого театра, теософки и близкого друга моих родителей, на ее даче под Москвой. Там же были ее приемные дочери Катя и Надя, подруги моей сестры, с которыми мы общались с самого детства. Помню, что жил у них тогда Качалов. Я включился в стаю мальчишек, которыми предводительствовал очень физически сильный и бойкий племянник Надежды Александровны, сын ее брата-офицера, бывшего в немецком плену. Его жена, мать этого мальчика, очень хорошенькая женщина, ко всеобщему неудовольствию,

 


42 ВОРС (Всероссийское общество русских скаутов) было основано полковником О. И. Пантюховым. Первая дружина была создана в 1909 году, а в конце Первой мировой войны в России уже насчитывалось 30 000 скаутов-мальчиков. В. А. Попов - скаутмастер. Автор известной скаутской песни «Картошка». В 1922 году отказался подписать и признать Декларацию о поддержке резолюции II Всероссийской конференции РКСМ (о реорганизации скаутов и создании на основе скаутинга пионерских отрядов пролетарских детей), подписанную группой скаутмастеров Москвы. Группу, организованную вокруг Попова, поддержал ряд скаутских организаций, в том числе еврейские скауты «Маккаби». «Таскать из огня каштаны для других — для РКСМ — при помощи скаутинга — дело непристойное для истинного скаутмастера. Чем легче мы сдаем свои позиции, тем с меньшем уважением относятся к нам «победители», - писал он. (Цит. по изд.: Т. Крайнев. Скауты в России // Отечественная история. 1993. № 5).

- 452 -

объявила себя большевичкой. Конечно, и сын ее похвалялся тем же. Как полагается, играли в разбойников и образовали шайку с атаманом. Прыгали через костер, давали клички, расписывались кровью и так далее. Пока все эти забавы не нарушали скаутских законов, я охотно в них участвовал. Но когда, начав с картошки на чужом огороде, стали понемногу заниматься «грабежом и разбоем», я запротестовал и из шайки ушел. И остался один - верный своим скаутским идеалам. Меня начали травить и устраивать всякие пакости и козни, но я стойко держался, гордился своим рыцарским одиночеством и в этом черпал внутренние силы.

Кажется, дача эта находилась где-то по Ярославской железной дороге - однажды за мной заехала старшая дочь о. Иосифа Фуделя Маруся и повезла с собой на богомолье в Троице-Сергиеву Лавру. По дороге мы заезжали в какой-то женский монастырь (не Хотьково ли?), где мне очень понравились и пение, и служба с участием пожилых и еще молодых монахинь. Очень было красиво и строго. А вот в Лавре меня постигла та же печальная участь, что и маркиза де Кюстина43 - дикое нашествие клопов в монастырской гостинице, с самого вечера и до утра, заставившее меня начисто забыть все благолепие служб и прочего в этом святом месте. Кажется, нет ничего более русского, чем чаепитие из самовара до обильного вспотения и потом отдача своего грешного тела на съедение клопам... Их было такое количество, что я бы не удивился, если бы стало известным, что в некоторых случаях они высасывали до смерти всю кровь, оставляя к утру бездыханные тела, если не скелеты...

И ничего нет удивительного в том, что в таких условиях маркиз не добрался до глубин русского духа и не понял истоков русской культуры, ее смысла, ее значения... Это можно и должно поставить ему в вину, но понять и пожалеть его надо.

Осенью состоялся сбор скаутов где-то за Мясницкой. Царили разброд и неуверенность. Даня Арманд, Гершензон и я («Рыси») сгруппировались вокруг более взрослого Коли Эльбе и решили организовать патруль и регулярно собираться. В этот патруль вошли С. Гершензон, у которого собирались, Даня Арманд, Кока Стефанович, Коля Краевич и я. Первоначально начали собираться на Волхонке в каком-то клубе зарождавшегося комсомола. Но окружение было столь чужим, а отношение к нам -столь враждебным, что мы скоро перебрались на «частную квартиру». Патрульным был К. Эльбе. Царила скаутская добровольная, но строгая дисциплина и, вместе с тем, естественная демократия, где все решалось как-то сообща. Патрульный был строгим, но справедливым, авторитет

 


43 Имеется в виду известная книга маркиза Адольфа де Кюстина «La Russieen 1839» («Россия в 1839 году»).

- 453 -

его был непререкаем, но осуществлял он единую волю всего патруля без всякого «большинства» и «меньшинства». Недаром скауты очень почитали североамериканских индейцев и старались подражать их обычаям, морали и неписаным законам.

Липовка и Пушкино

 

Тогда же я стал ходить в гимназию Хвостовой в Кривоарбатском переулке. Весной 1919 года мой отец организовал сельскохозяйственную артель из молодежи семей, преимущественно из друзей и знакомых дяди Бори и тети Нади Угримовых. Трудились мы в имении Руперти в Липовке (Лианозово), близ опытного хозяйства Московского Общества Сельского Хозяйства «Вешки», где управляющим был Волайт. Он производил впечатление совершенного европейца. Часто приезжал на «качалке» с жеребцом Трюком в упряжке (от рекордиста Богдуса и Техи).

В артель-коммуну входил и почти весь наш патруль. Когда разъехались, я еще оставался в Липовке до глубокой осени и первый раз там прочитал «Войну и мир» Толстого. Было мне тринадцать лет, но с тех пор книга стала моей любимейшей. Помню, как приезжал к нам с «ревизией» Александр Иванович Стебут. Так как в Липовке проживал с толстой женой какой-то противный соглядатай, которого мы прозвали комиссаром, то отец и Стебут делали вид, что друг друга не знают, хотя были на «ты», и все это было сплошной комедией. Помню, как все мы радовались, что комиссару «втерли очки». Жили мы там неплохо и весело, питались прилично - за молоком ездили в «Вешки». Среди других лошадей была там совсем еще необъезженная чистокровная рысистая вороная с проседью (серая) кобыла Пальма, в которую я чуть ли не был влюблен, как в девушку - так она мне нравилась! (Она прикусывала и, чтобы не заразить других лошадей, стояла в Липовке).

На юге России шла гражданская война, и я, конечно, сочувствовал белым, но как-то в открытую уже тогда научился не говорить - далеко не все были таких настроений. Родители и близкие, конечно, тоже ждали прихода белых, но, как мне кажется теперь, поведение интеллигенции было пассивным и исторически безответственным. Той же глубокой осенью, мы с отцом в тарантасе увозили из Москвы Стебута с женой и с его племянником Штерном, впоследствии священником в Париже. В Петровском-Разумовском, где Стебут занимал видное положение, был обнаружен склад оружия, и Александру Ивановичу, конечно, угрожал расстрел, так как террор уже действовал в полную меру. Не знаю почему, но отец взял меня с собой, наверное, в качестве кучера, так как я хорошо

 

- 454 -

правил и с лошадьми умел обращаться. Довезли мы их до Царицына, а там они уже поездами отправились на юг.

На зиму я поступил в детскую колонию гимназии Хвостовой, которая поместилась в Пушкине, на шикарной даче Брокаров (мыло, парфюмерия и прочее). Там я жил в одной комнате с Желоховцевым и Дрейвингом, очень дружно. Света не было, освещались лампадами-коптилками. Было голодно - от стола вставали голодные и мечтали о «добавках» пшенной каши. Хлеб съедали утром с чаем. Пока было можно, искали и копали на полях оставшуюся кормовую свеклу, брюкву, картошку. Помню, моя мама болела эту зиму, и я решил отказаться от своего сахара и все посылал ей в Москву. Был горд своей выдержкой и это запомнил, а не желание поесть сахару.

Смотря сегодня на детей, вижу - какая пропасть разделяет нас тогдашних от них теперешних! Уже в этом возрасте мы были работниками, и все необходимое для жизни колонии делали сами. Мы, мальчики тринадцати-четырнадцати лет, ходили в лес и валили сухостойные сосны. Занятие довольно опасное, но нам доверяли. Когда я начал вести самостоятельную жизнь, физически работать и вышел из-под родительских забот, то быстро окреп.

В колонии вместе с нами занималась Верочка Хвостова. Ее более взрослые братья тоже жили в колонии. Оба музицировали и вместе с двумя юношами из старших классов часто играли квартетом классическую музыку. Кроме того, Миша Хвостов учил нас ходить на лыжах (и выучил), и мы совершали большие прогулки по окрестностям. Здесь я понял красоту и прелесть русской зимы в деревне. К концу года я заболел очень злой ангиной (помню, как я шел с лесоповала в сильном жару и зимнее солнце светило в глаза). Потом говорили, что я был довольно плох, так что выписали моего отца. Из-за сложности сообщения с Москвой прошло довольно много времени, пока приехал отец на розвальнях, в сильный мороз. Но я уже был на ногах. В общем, от этой колонии у меня осталось хорошее воспоминание. Скоро, однако, власти раскусили, что в ней пребывают дети буржуев и врагов советской власти. Сначала к нам начали вливать ребят из московских рабочих. Они нас ненавидели «классовой» ненавистью, а мы их - за хамство. Начались кражи, хулиганство и другие типичные безобразия (например, ломать хорошую мебель, опорожняться в ванную и так далее), которые им доставляли удовольствие. Наконец, нашу колонию вообще ликвидировали. Наша компания уходила последней, и мы, как арьергард, желая оставлять «врагу» как можно меньше хорошего, срывали всю электропроводку, вывинчивали лампочки, ломали,

 

- 455 -

что могли. Одним словом, дух гражданской войны охватил и нас, мальчишек. В патруль к Коле Эльбе я уже не вернулся - как-то испортились у меня после Липовки отношения. С тех пор отошел я совсем и от Гершензонов.

 

По возвращении в Москву мне пришлось нагонять потерянное в учебе время, так как в Пушкино мы занимались мало и плохо. Дома царили холод и голод - есть хотелось беспрерывно; в комнатах на короткое время согревались «буржуйками». У нас в доме образовалось нечто вроде профессорской коммуны. Мы потеснились44 и мамину гостиную отдали одной ученой женщине, биологу, которая за руку не здоровалась и имеете этого говорила: «рукопожатия отменяются». Внизу у бабушки жили профессор Вульф с женой Якунчиковой, ходившей всегда в причудливых нарядах; потом Ушаковы (знаменитый лингвист) и Игумнов. Одно время все или почти все столовались у нас, а готовила на всех маша кухарка Груша (из деревни Бородино). Ели какие-то лепешки из кофейной (ячменной) гущи, сухари из картофельных очисток, кашу из запасенной во флягах и спрятанной под бабушкиной террасой крупы, и которой завелись личинки жуков-паразитов и прочее.

Зимнюю обувь шили сами из ковров и толстого сукна. Зимой с санками ходили от школы получать какую-то баланду с плавающими крупинками проса. Ходили получать академический паек, а бабушке АРА45 выдавала несколько раз продукты. Один раз, пока мы ждали паек, к нам подошла цыганка и предложила погадать. Бабушка отказалась, а она, поглядев на меня, сказала: «Щасливый, щасливый будешь!». Думаю, что она сказала правду.

Когда-то в это же время, а может быть раньше, пришел к нам на кухню человек и просил нашу общую кухарку Грушу доложить о нем, как о приехавшем от Игоря Платоновича. Помню испуганное лицо мамы. Все же его приняли, и оказалось, как я потом узнал, что это был Вакар, впоследствии журналист «Последних Новостей» в Париже и друг Демидовых. Кажется, он приходил только один раз. О разговорах между ним и родителями они мне ничего не рассказывали.

Рахманово

 

Отца назначили заведующим хозяйством МОСХа в Хлебникове под Москвой, и мы ранней весной, еще в лощинах снег лежал, переехали в имение Рахманово. Это была просторная усадьба-дача. Весна солнечная, зеленая, душистая, свежая, теплая - чудесная пора!.. Душа радовалась. По сговору с мужиками соседней деревни Ивакино начали распахивать

 


44 Об этом вспоминает В. А. Рещикова: «Чтобы к нам не поселили кого попало, мы поселили у себя многих близких нам друзей. Мы жили наверху, а внизу - физик, профессор Московского университета, академик Юрий Викторович Вульф с семьей; выдающийся пианист, профессор Московской консерватории Константин Николаевич Игумнов; друг моего отца по Московскому университету, создатель знаменитого словаря Дмитрий Николаевич Ушаков с семьей; биолог Циолковская...» (В. А. Рещикова. Высылка из РСФСР //Минувшее. Вып 11. М.-СПб., 1992.С. 200).

45 АРА (Americain Relief Administration, Американская администрация помощи) — общественная благотворительная организация США, возглавляемая Гербертом Гувером во время и после мировой войны, занимавшаяся помощью пострадавшему мирному населению Европы. Действовала в РСФСР с октября 1921 до июня 1923 года.

- 456 -

ближнее поле под горох. Пять-шесть плугов отваливали черную, отстоявшуюся за зиму и насыщенную весенней влагой землю. С удовольствием пахал и я. Хозяйство стало оживать, появились лошади, несколько коров, приехали на сельхозпрактику курсанты, наняли нескольких рабочих, в подмогу им прислали красноармейцев из соседних селений. Был садовник-огородник. Руководил сельхозработами некий Иван Данилович, как я потом узнал, смоленский помещик Челищев, зачинщик крестьянского восстания в своей губернии, которого отец скрывал в Рахманове. Ходил он обычно в поддевке, сапогах и старомодном картузе - так, как изображены охотники на привале во всем известной картине46. Лошадей пригнало какое-то лесопромышленное предприятие, во главе которого стоял некто Брызгалов; он оказался весьма культурным и образованным человеком и быстро нашел общий язык с моей матерью - беседовал с ней на религиозно-философские и другие темы. Эти лошади не только очень нужны были хозяйству, но и доставляли мне огромное удовольствие ездой верхом по окрестностям. Как-то раз приехал ко мне в гости Дрейвинг, и мы почти целый день провели на лошадях: купали их в речке Клязьме, пасли на прибрежных лугах, скакали по лесным дорогам. Вот удовольствие!

В этот раз я и обнаружил одиноко стоящую большую дачу на лесной лужайке высокого берега реки. Впоследствии здесь несколько лет подряд размещалась летняя колония нашей школы, бывшей Алферовской гимназии47. В это время подмосковные крестьяне жили неплохо. Земля была, коровы, лошади и всякая живность были, а голодные горожане за бесценок продавали свое имущество - кто что имел. Несмотря на летнюю страду, вечерами и иной раз до петухов, на деревне пели песни, под гармонь и без нее - молодежь гуляла.

Занимался я с матерью - она хорошо знала всё, в особенности математику, но педагог была плохой, и мне с ней было нудно, да и возраст такой - переходный. Много занимались огородом - в голодные же годы это «животно» касалось всех. Ближе познакомился с крестьянской жизнью - деревня была рядом. Я не припомню случаев хулиганства, насилия и смертельных драк, которые так типичны теперь для сельских поселков. Был у нас друг - зажиточный, но бездетный крестьянин, который и зимой снабжал нас продуктами в обмен на мебель и прочее. Он был умным мужиком и вместе с тем тихим, с внутренней и естественной, я бы сказал даже, природной культурой, которая так ценна в простых людях. Моя мама любила с ним беседовать. Помню, он говорил, что голосовал за эсеров («Земля и воля»), однако и к бывшему строю и к госпо-

 


46 Картина «Охотники на привале» В. Г. Перова (1871, Государственная Третьяковская галерея).

47 Алферовская гимназия - частная женская гимназия в 7-м Ростовском переулке, руководимая четой Алферовых. Гимназия носила имя А. С. Алферовой. Александра Самсоновной Алферова и ее муж Александр Данилович - видный московский общественный деятель, просветитель, педагог, член партии КД - были арестованы в 1919 году по подозрению в причастности к делу Национального центра. Оба они через месяц были расстреляны. Гимназию преобразовали в 75-ю Трудовую Советскую школу, влили в нее бывшую Школу Свентицкой. А. А. Угримов поступил именно в 75-ю школу, ученики продолжали называть ее Алферовской гимназией. В 1922 году, перед отъездом А. А. Угримова из Москвы, школьный совет выдал ему удостоверение, где школа официально называется «32/75 Трудовой Советской школой, преобразованной из Частной гимназии А. С. Алферовой». В свидетельстве об окончании этой же школы, выданном И. Н. Муравьевой (Угримовой) в 1920 году, она названа «75—ой Советской школой 11-ой ступени города Москвы». Об. Алферовской гимназии пишет в своих воспоминаниях А. Соловов, одноклассник А. А. Угримова (Московское лихолетье // Новый Мир. 1997.№ 9. С. 145-166). То, что он пишет про Угримовых, изобилует поразительными неточностями. Позже школа была преобразована в 11-ую опытно-показательную школу МОНО им. Льва Толстого, в 31-ую школу Фрунзенского РОНО, затем — в трудовую школу с агротехнической специализацией. Сегодня в помещении Алферовской гимназии располагается Хамовнический народный суд.

- 457 -

дам относился без всякой злобы. У него я впервые видел крестьянскую свадьбу, вернее, только часть ее — свадебный танец двух баб, приглашенных, как и гармонист, «играть свадьбу». Это был первоклассный балет в строго выдержанном, веками отработанном стиле, при полной неподвижности лица (настоящий лубок) и абсолютном отсутствии всякой мимики. И вместе с тем, танец темпераментный, зовущий, привлекательный, языческий. Все это не имело ничего общего с современным подражанием «народному», когда танцовщицы безобразно взвизгивают, мелко топоча каблучками, а удалые парни совершают акробатические фокусы, от чего уж и тошнит.

Было жаркое и засушливое лето, горели торфяные болота и леса по округе, урожай был плохим, и все же подмосковная деревня существовала, еще и до Нэпа, неплохо. А я жил своей мальчишеской жизнью, как бы и не замечая всего того зла, которое воцарялось и разливалось повсюду; во всяком случае, я намного ярче запомнил радость молодой входящей в жизнь души от красоты мира вообще и русской природы в частности. Запало мне в память, как к осени пошел я по грибы ранним утром. Шел один по росистой траве и забрел в перелесок, в царство подосиновых грибов. Среди молодняка берез, осин и сосен, в густой довольно траве, по краю луга росли во всей своей красе крепкие подосиновики различных величин и возраста. Их было целое сборище. Режешь одни и уже другие видишь - загляденье и наслажденье. Набрал полные корзины - мало. Снял рубашку, завязал узлом ворот и рукава - мало. Снял штаны - остался в трусиках - больше девать некуда. Так и пришел домой полуголый, весь в грибах! А в тихой, чистой речке Клязьме, в глубинах под кустами ходили красноперые голавли. Туда, на песчаный плес, я ездил с бочкой за водой. Опытная крепкая кобыла знала, что вытаскивать бочку из песчаного дна и на крутой берег надо рывком, и вкладываясь со всей силой в хомут.

Недалеко от нас бывший владелец небольшого поместья, театрал-энтузиаст, организовал у себя (потому, наверное, его и оставили в покое) театральную самодеятельность, в которой принимал участие местный драматический кружок из крестьянской молодежи. Мы туда как-то раз пошли. Тогда было ужасно скучно и долго, но теперь вспоминать любопытно.

По воскресеньям и в праздники ходили в церковь в соседнее село. Батюшка там был молодой и сам бойко крестьянствовал. Ходили в церковь и бабы, и мужики, и девки, и парни, и ребятишки. Некоторые истово молились. Веселое это зрелище - праздничный русский народ у церк-

 

- 458 -

ви летом. Безобразий и пьянства не запомнил. А самый расчудесный праздник в деревне - это Троица! Народ идет, пестро разодетый, в руках у женщин цветы, а навстречу народу, переваливая через холм и лес, полями и лугами катится благовест. А в церкви все зелено от молодых березок и на каменных плитах пола набросана свежескошенная сочная душистая трава. Ароматом вся церковь полна... Троица - обычно еще и передышка между весенней пахотой и севом и пока не наступившим сенокосом. Хорошо можно было бы устроить жизнь на русской земле! Еще до коллективизации можно было! Да нет - не дали! Кто эти ОНИ? Вот вопрос! Еще много может пролиться крови, пока его будут решать умные и глупые, образованные и необразованные, свои и чужие, мудрые и бешеные! (Неслучайно в эти первые двадцатые годы талантливейший Чаянов написал «Путешествие брата моего Алексея в страну крестьянской утопии»48. Да уморили и его, и все крестьянство!).

А еще жили у нас в Рахманове молчаливые Шаховские: весьма аристократическая дама-княгиня и тихий-тихий, молодой, чудаковатый князь - конюх. Он часто сидел в конюшне или рядом с ней, что-то вил и плел, да тихо напевал, чинил сбрую. Прослышали в округе, что такой завелся в Рахманове праведник, и стал народ, все больше бабы, к нему ходить за советом, да за благостью. Русский народ как раз таких блаженных Мышкиных очень любит и чтит. Не они ли нищие духом, коих Царство Небесное?

Все это я написал, чтобы дать картину жизни так, как я ее воспринимал и что из нее запомнил.

Религия и церкви

 

Осенью, вернувшись в Москву, поступил в бывшую гимназию Алферовых, что в 7-м Ростовском переулке. Перескочив через класс, я оказался в пятом. Был я тогда уже крепким малым, ходил в гимнастерке и плохо скроенных, домашнего шитья галифе; но главная моя гордость - сохранившиеся еще французские обмотки и довольно приличные по тогдашнему времен рыжие солдатские ботинки. Вот учился я у Репманн и у Хвостовых, но чужими остались мне эти гимназии и товарищей крепких в них не приобрел. А вот в Алферовскую сразу врос корнями, и друзья остались до сих пор. Странно даже. Одновременно я продолжал прислуживать в церкви и после смерти о. Иосифа Фуделя, при новом священнике Воробьеве. Он был хорошим батюшкой, и он потом за веру пострадал, но это был не о. Иосиф. Как-то даже обидел он меня при первой же исповеди у него словами: «Ну что ты мне скажешь - я все знаю, луч-

 


48 В 1920 году вышла под псевдонимом «И. Кремнев» первая часть книги А. В. Чаянова «Путешествие брата моего Алексея в страну крестьянской утопии». В советской печати тех лет появились резко отрицательные рецензии на книгу, в частности, Е. Ярославского.

- 459 -

ше послушай, что я тебе скажу», - и этим превратил исповедь (когда сам выдергиваешь сорную траву из души) в наставление...

Служил у нас в церкви как-то раз сам святейший патриарх Тихон и при нем знаменитый, огромный протодиакон Розов (его могила находится возле храма на Ваганьковском кладбище). Громоподобный бас его исходил, как из горы, и рядом с ним сам патриарх казался маленьким и невзрачным, но от него исходил какой-то «тихий свет». Был в Москве и другой знаменитый протодиакон Холмогоров, который больше пел, чем провозглашал. Был он высокий, худощавый и рыжий, имел баритон. Помню его тоже в служении у нас в церкви. Когда было изъятие ценностей, церковь окружил кордон вооруженных, но одетых в штатское рабочих (может быть, вовсе и не рабочих). Они вели себя сдержанно и успокаивали волновавшийся народ, преимущественно женщин. Надо вообще заметить, что русские мужчины весьма часто ведут себя малодушнее женщин. «Бесстыдники! Вот уж где была народная копейка-то!» - кричали вооруженным людям плачущие бабы из толпы. Батюшка Воробьев вышел на паперть и старался успокоить народ. Когда все отобранное церковное имущество и все сорванные ризы с икон были упакованы в ящики и поставлены под охрану, в церковь вошло много народу и стали украшать по-новому уже выглядевшие (может быть, даже лучше, без риз) иконы: несли вышитые полотенца, ленты, бусы и так далее. Затем церковь заново освятили, и была служба. Тогда-то мне и вспомнились мои «вещие» сны с собаками в церкви.

Научился я и звонить в колокола. Моя сестра Верочка очень музыкальна и обладает великолепным слухом. Она пела в хоре и даже была одно время у нас в церкви регентом (когда профессионального хора не стало). Ее многому научил наш милейший о. диакон, который приходил к нам, когда сестра заболела, и учил ее гласам, сам придумывая одновременно слова для запоминания гласа, например: «Наши с дровами приеха-а-ли»; или: «Я сама без каши остала-а-а-ла-ся, занимая отца диакона».

Сын о. Иосифа Фуделя Сережа, друживший с моей сестрой, уехал на юг к белым, но так и не добрался до армии и в конце концов вернулся в Москву в сыпном тифу. Уже тогда среди образованной молодежи Москвы возник интерес к Русской Православной Церкви. Моя сестра всецело принадлежала к этому движению, тесно общалась с церковными людьми (из которых я хорошо помню Марию Федоровну Мансурову, урожденную Самарину, Сережу Сидорова, Колю Киселева). Все они впоследствии, конечно, прошли длинный лагерный путь, а некоторые там и погибли (Сережа Сидоров). Это была талантливая начитанная молодежь,

 

- 460 -

готовая достойно принять и нести огонь русской культуры, унаследованной от славянофилов и полностью уничтоженной. Они ездили к старцам в еще существовавшую тогда Оптину пустынь. Даже моя двоюродная сестра Машура, скаут и мальчишка по натуре, лошадница и собачница, принадлежала к кружку отца Медведя - известного московского священника. В нецерковной, может быть и нерелигиозной семье моего дяди Бориса Ивановича она именно тогда и на всю жизнь укрепилась в православной вере. Таких кружков в начале 20-х годов в Москве было немало; упомяну еще весьма почитаемого молодежью о. Алексея Мечева.

Интеллектуально я не примыкал никогда, а тем более в эти отроческие годы, к религиозным кружкам и кругам, но вырос (благодаря своей сестре Верочке) «по соседству» с этим движением. Еще помню, как в начале 20-х годов по Москве прошла волна «обновления церквей» - то там, то тут вдруг купола начинали со дня на день блестеть, как заново покрытые, или какая-нибудь икона светлела и начинала сиять, как свеженаписанная. Я лично не наблюдал таких явлений, не очень-то верил в них и тогда. Но свидетели клялись, было много толков, а потом все затихло и про это как-то забыли... Зато вскоре появилась так называемая обновленческая церковь, которая встретила сочувствие властей. О ней достаточно известно, и я не могу сообщить ничего нового или личного. Какая имелась связь и была ли она между обновлением и обновленчеством?

«Алферовские скауты»

 

В «Алферовской гимназии» меня сразу как-то все приняли за своего, да и я почувствовал себя в «своей тарелке». В тот год мы учились во второй смене. Учиться мне было легко и даже приятно (пожалуй, впервые). Моими товарищами по классу были: Женя Демин, Митя Ганешин, Робка Левашкевич, Нольдик Дубенский, Юра Ильин, Володя Бурман, Шурка Сеславин, Петя Шило и Прокофьев. Из девочек (их было в четыре раза больше, так как до революции это была женская гимназия) назову: Нольде (кажется, обе сестры были в нашем классе), Верочку Калошину, Катю Кречетову, Лебедеву, Григорьеву, Киршбаум. Таню Перфильеву, Наташу Сорокину. Но по кругу общения у нас разделение шло не по классам; так, в нашу компанию, если можно так сказать, входили мальчики из двух смежных с нами классов, более старшего и более младшего: из старшего Федя Растопчин, Шурка Ермолов, Геня Снесарев; из младшего Витя Усов, Ростик Принтц. Девочки же из младшего класса не входили (кроме некоторых сестер), а из более старшего - входили: Ася Шевелкина, Наташа Нестерова, Ирина Сорокина, Люда Красильникова, Наташа Бер-

 

- 461 -

нацкая, Аня Рыбакова, Наташа Дитрих, Таня Муравьева, Бородина. Я упоминаю тех, которых вспоминаю без усилия теперь, то есть наиболее близких и тогда..

Вспоминаю это время как веселое, в особенности в 1921-1922 годах. Мы вступали в юность жизнерадостно, несмотря на все. Но вот что хочется отметить. Заканчивалась гражданская война, а к 22-му кончилась и польско-советская, и вообще - все военные действия (за исключением внутренних восстаний). Не припомню, чтобы нас, юнцов, эти события особенно затрагивали и интересовали. Однако было ясно, что советская власть устояла и укрепилась. И я могу уверенно утверждать, что прямых антисоветских настроений среди нас не было и что для меня именно в «Алферовской гимназии» образовалось общество со смешанными политическими настроениями и тенденциями, в котором, пожалуй, даже преобладали люди, сочувствующие советской власти. И это в гимназии, где висел портрет расстрелянных в 1919 году Алферовых (до сих пор спорно - по ошибке или сознательно!), где чтилась память о них не только среди учителей, ной среди многих учеников. Я допускаю, что антисоветски настроенные уже тогда научились скрывать свои чувства и держать язык за зубами, так как террор принуждал втягивать голову в плечи. Я, кроме того, убежден, что далеко не вся молодежь нашего круга так была настроена: некоторые гораздо более радикально и отрицательно к но-ному строю и положительно - к низвергнутому. Тем не менее, я берусь утверждать, что именно в то время, перед НЭПом и в начале НЭПА, рождение новой эпохи, в новых условиях встречалось многими с нарастающей надеждой на лучшее будущее, а жизнь сама по себе буйно и, казалось, неукротимо пробивалась сквозь развалины, на нетронутых просторах и по заново подняты пластам. Складывался и новый патриотизм, новое ощущение Родины, страны. Если бы все эти естественные, новые ростки, ветви и поросли вновь не были поломаны, и еще более основательно, чем раньше, ибо добрались до корней, костяка и основ России, то могла бы она найти новое русло этому могучему течению, оставаясь крестьянской страной, и одновременно христианской.

В нашей гимназии учились дети видных военных императорской России, пошедших на службу в Красную Армию. Таковы были генштабисты Снесарев и Лебедев. У нас также учились трое или четверо Бурманов (Шура, Володя, Петя и, кажется, Сережа). Их отец, генерал инженерных войск, все же был потом, в 20-е годы, арестован и умер в Бутырской тюрьме. Учился у нас и Витя Ногин, который даже частично входил в нашу компанию. А в гимназии Свентицкой (так называемой «Школе

 

- 462 -

свободного ребенка»49), до ее присоединения к нашей, учились сыновья Троцкого; там же училась моя двоюродная сестра Машура Угримова, одно время - мой двоюродный брат Игорь Угримов и ближайшая подруга моей жены Таня Бакунина. Характерно, что как-то раз моя свояченица Таня Муравьева (это она мне теперь уже рассказала) спросила отца Геньки Снесарева: «Как же это он, царский генерал, может служить большевикам?». Он ответил: «Все заняты политикой, надо же кому-нибудь и о России думать».

Любопытно, что при мне не было в гимназии «постороннего» элемента (например, из рабочих, как в Хвостовской колонии), что и создавало то единство духа, которым отличалась школа. Мы это единство, эту «школу-семью», как я ее назвал, очень любили, и она нам всем была нужна, именно в те годы. Возможно, что подсознательно, так сказать чутьем, мы ради единства, ради дружбы, связывавшей нас, и не затрагивали вопросов, могущих нас разделить и разроднить. Может быть, внутренний голос нам подсказывал, что товарищество и родство для нас ценнее всего внешнего, преходящего. Не все мы, конечно, пронесли этот дар самой ранней юности через горнило грядущих лет, через «умную взрослость», а теперь уже и старость. Но то, что некоторые из нас его хранят и чтут до сих пор - уже «великое дело», потому что живое, человеческое, доброе.

Как удавалось нашим руководителям и педагогам добиваться такого единства духа в те годы, достойно удивления и великой похвалы. А педагоги все были очень различные. Самой красочной фигурой среди них был, конечно, профессор Московского университета Сергей Владимирович Бахрушин. Он нас любил, ему приятно было нас учить, с нами жить и нас наставлять, а главное, он сам душой был как дитя и, конечно, прирожденный холостяк (хоть и женился потом). О нем я уже упоминал и Митя в предисловии к «Ахтырке» о нем пишет50.

Затем не без тепла и любви надо упомянуть Антонину Николаевну Пашкову, которая никогда резкого слова нам не сказала, не кричала на нас и больше огорчалась, чем сердилась, когда была нами недовольна. Ее уроки истории были нестерпимо скучны, мы над ней смеялись, но любили и уважали. Зато вдоволь кричала Елена Егоровна, сердито, но не зло.

Когда я поступил в «Алферовскую», то обладал огромным преимуществом перед моими сверстниками в том, что хорошо танцевал, в то время как все они были до невозможности неуклюжи и шага ступить прилично не могли. Девочки же, конечно, все танцевали. Вот я и стал единственным кавалером. Вечерами, после занятий, во второй смене мы тайно

 


49 Школа М. X. Свентицкой (или «Дом свободного ребенка») находилась на углу переулков Сивцев Вражек и Малый Власьевский; дом не сохранился. После революции была преобразована в школу № 59, а в 1919 году ее присоединили к бывшей Алферовской гимназии.

50 Имеется в виду предисловие Д. С. Ганешина к его очерку «Ахтырка. Записки краеведа» (Панорама искусств. Вып. 4. М., 1981. С. 385-418).

- 463 -

поднимались в малый зал, где стоял рояль, и там в полутьме танцевали. Как-то пришла туда для водворения порядка Антонина Николаевна, как раз, когда Робка Левашкевич, сам себе аккомпанируя, с увлечением пел Вертинского: «...А может быть, теперь, в притонах Сан-Франциско ли-ло-вый негр вам подает манто...».

— Друзья мои, - сказала укорительно Антонина Николаевна, - не пойте таких песен: маленькие (она имела в виду младшие классы) не должны знать про существование лиловых негров!

На первом же большом танцевальном вечере я как-то стеснялся пригласить кого-нибудь из девочек и стоял в нерешительности, ожидая, не стану ли храбрее. И вот меня пригласила на вальс Галя Беккер из старших классов, которая, кажется, училась в балетной школе. Хоть мне и было стыдно, что не я пригласил, я с удовольствием пошел, а потом и протанцевал с ней мазурку по всем правилам. Все глядели на нас с изумлением, и потом я стал главным танцором школы. Кадриль очень любили, так как неуклюжие, нетанцующие мальчики (они составляли большинство) могли в ней участвовать. Держась за руки, мы пробегали по всем этажам и даже классам. Я, переводя французские слова на русские, дирижировал кадрилью по заранее заготавленному длинному списоку чередующихся фигур и «па». Впоследствии моей постоянной дамой в кадрили стала Ася Шевелкина. В мазурке несравнимой была Галя Беккер.

Одним из важных событий в школе была постановка «Горя от ума», которой руководил С. В. Бахрушин. Мы готовились к ней очень тщательно. Сперва была читка - каждый кандидат должен был прочитать отрывок своей роли. На роль Фамусова претендовали Ильин и один из учеников бывшей школы Свентицкой, который был инвалидом, с отрезанной по локоть рукой. Он прочел лучше Ильина, но зато это был бы Фамусов без одной руки. При голосовании (все естественным образом решалось так) он получил больше голосов, чем Ильин. Сыграли жалость к инвалиду и желание поддержать его «дух». А Бахрушин был недоволен, он хотел Ильина. Софью играла Ася Шевелкина, Молчалина - Нольдик Дубенский, Чацкого - Шурка Ермолов, Репетилова - Женька Демин, Скалозуба - я, а прочих не помню. Увлекались очень постановкой и веселились. Видимо, в такие трудные и полные горя годы молодость, как трава, бурно пробивается между камней, и чем сильнее разруха, тем упорнее молодежь прокладывает себе путь в жизни, борется за эту жизнь, берет от нее все, что может взять. Веселая возня была и с костюмами: потрошились родительские и бабушкины гардеробы и «сундуки», извлекались кружева, ленты, фраки, сюртуки (для моего мундира), ордена и прочее,

 

- 464 -

и прочее. В день спектакля, после которого, кажется, должны были быть танцы, я «для смеха» приехал в гимназию в наших старых выездных санях, в шубе внакидку на мундир, в шляпе с большим плюмажем и при шпаге. У отца как заведующего хозяйством Рахманова, стояла лошадь для разъездов по учреждениям (их уже тогда расплодилась куча), за которой я ухаживал и частенько «служил» кучером отцу. Хотя зимнее ночное время наступило рано, все же прохожие дивились такому «выезду» в революционной Москве.

А спектакль наш прошел отлично; но мне на сцене, когда я сел на диванчик, вдруг стало самому так смешно, что я не выдержал и засмеялся. (Кажется, я вспомнил: «За третье августа засели мы в траншею; ему дан с бантом, мне по шее»). Однако зал тоже смеялся, так что все вышло хорошо.

В другой раз ставили «Плоды просвещения». Мне попалась скромная роль лакея с репликой: «Давай капусты кислой живо!». Она стала нарицательной. Мои товарищи то и дело меня дразнили: «давай капусты кислой...» - в связи с моим именем Шушу*. Кстати, меня чаще называли Шуша, так же, как Бурмана и так далее.

 

Организовался наш скаутский отряд, кажется, весной 1921 года. Владимир Алексеевич Попов в это же время возобновил свою деятельность. В гимназии нам выделили небольшую комнату, где в трех углах разместились три патруля: «пардусы» (Ермолов, потом Растопчин), «лисицы» кажется (Усов) и «рыси» (я сам). Охотнее всего ребята записывались к Ермолову, затем к Усову и ко мне. У меня заместителем патрульного был Володя Бурман (он перешел из первого патруля). Ростик Принц (по прозвищу Клип) был начальником «волчат»51. Позднее организовался патруль герл-скауток с Татьяной Муравьевой во главе. Среди скаутов моего патруля я помню еще Шурку Соловова, Петрушевского, Мишу Муратова (ныне академика). В нашем штабе висел щит с изображением Георгия Победоносца, святого покровителя скаутов, и стояло знамя с большой желтой скаутской (то есть бурбонской) лилией на красном полотнище (вместо зеленого, как полагалось). Это знамя, кажется, досталось Ильину из отряда Шнейдера, в котором он раньше состоял. Перед этим знаменем приносилось «торжественное скаутское обещание». То, что знамя было красным, не очень нас смущало. Как я уже говорил, появилось новое отношение к России как к советской. Красную звезду

 


* Слово «шу» («chou») означает по-французски капусту.


51 Скаутские патрули носят обычно названия лесных зверей. «Волчатами» называют скаутов моложе двенадцати лет.

- 465 -

я бы и тогда не носил, но к тому, что мои товарищи носили шишаки с огромной звездой, я уже относился вполне терпимо. Некоторые (Ильин, Усов, кажется, и Растопчин) как «самокатчики»52 (это уже была чистая «липа») имели право носить оружие и, как это ни смешно, сдавали гардеробщице револьверы, когда входили в школу, и снимали шинели. К тому времени я уже жил самостоятельной жизнью, и родители давали мне «полную волю».

В первые революционные годы мы на зиму завели поросенка в подпале, где я ему устроил утепленный уголок. Ходил за ним я, и когда его к Пacxe зарезали, я не мог его есть и даже видеть, как его едят. За время его краткой жизни отец периодически совершал инспекции его состояния и ухода за ним, так что я даже написал длиннейшую сатирическую «инструкцию об уходе за поросенком», над которой все у нас сильно смеялись (за исключением отца). Раза два поросенок вырывался из своего закутка, поднимался по лестнице на первый этаж и бросался почему-то под рояль к Игумнову. Я вспомнил о нем, как о живом существе, ярко представляющем те годы нашей жизни.

Вернусь к школе и к скаутизму. Трудно описать, как хорошо мне было в «Алферовской». Мы меньше учились, чем общались, и это, может быть, было важнее и ценнее, чем усвоение знаний. Ведь именно общение мы теперь вспоминаем как бесценный вклад в само основание нашей жизни. Так, например, мы мало учили древней истории на уроках Бахрушина. Зато я живо помню, как, при полной тишине в классе, Сергей Владимирович, со свойственной ему мягкой улыбкой и небольшой пеной в уголках рта при длительной речи, ходил по рядам между парт, читая лекцию о Древнем Риме так, как будто бы мы были не пяти-шестиклассники, а студенты университета. И мы это ценили. Но мы были мальчишками. Мы поймали толстенького Петрушевского из младшего класса и продержали его весь урок затиснутым в парту, и прочее, и прочее. Но никогда не было ни в чем хулиганства, хамства, тем более - зверства или несдержанной злобы.

А с девочками у нас были самые корректные отношения, и только с некоторыми мы были «на ты». Причем все происходило самым естественным образом, в силу никем не навязанных правил поведения. Помню, я как-то раз нарушил эти правила - отобрал на улице у трех наших девочек их свертки с книгами и тетрадями и унес их домой, намереваясь, конечно, вернуть все на следующий день. К моему удивлению, девочки сами явились ко мне на дом, вызвали меня на кухню (подъезд был тогда закрыт) и обдали меня таким презрением, что мне стало стыдно. А

 


52 В 1920-х годах самокатчиками называли отряды солдат или милиции на велосипедах.

- 466 -

на следующей вечеринке они не подали мне руки - это было уже чрезмерно, и я отнесся к такому поступку с иронией. Вскоре мы помирились, и все было забыто. Нет, не все: вот вспомнил же теперь!

Весьма любопытным явлением был скаутизм в школе - пожалуй, единственный пример, так как скаутские отряды, как правило, образовывались вне школ, сами по себе. У нас в трех смежных классах оказалось много ребят, более или менее связанных со скаутизмом*. Скаутизм тогда охватывал широкие крути подрастающего поколения и был, если можно так сказать, в моде, особенно в начале 20-х годов. Естественно, еще до революции были разные направления и тенденции, а, следовательно, и организации, порой враждовавшие между собой, что очень типично для русских вообще, когда центробежные силы перекрывают центростремительные, что приводит к делению общества на кланы, со всей присущей им нетерпимостью и с сознанием своего превосходства. Но в эти революционные годы требовалось, наоборот, единство, что дало скаутизму новый импульс в его развитии. Конечно, появились сразу и враги - с одной стороны, нарождающийся комсомол, с другой - всегда присущее Москве уличное хулиганство и тенденция к разбойному образу жизни («der Russe ist etwas diebisch gesinnt»**, - сказал в свое время Бисмарк). Как известно, власти вскоре распознали «классовую сущность» скаутизма, со всеми вытекающими из этого последствиями. В школе же против народившегося отряда пошли войной, главным образом, ученики из младших и параллельных классов (так сказать, «чуждый элемент», находившийся уже под влиянием «блатных» настроений). Но, как ни странно, скауты «морально» взяли верх, и даже самые отъявленные заправилы противной стороны вступили в наши ряды.

Одна из самых привлекательных сторон скаутизма - самодисциплина и самоуправление. Общие сборы происходили обычно после занятий, вечером, в большой зале. Ильин любил строевые упражнения и упрямо добивался их четкости. Маршировали под рояль, а играли добровольно таперши (одно время - моя сестра). Патрульные занятия проводились тоже в школе. Никакой «моралистики» не было, но строго следили за тем, чтобы скаутские законы соблюдались и внедрялись скаутские обычаи, из которых самым ценным я считаю исполнение девиза «одно доброе дело - каждый день».

 


* Я уже упоминал о русском скаутизме в очерке «На смерть друга» (о Д. С. Ганешине). Кажется, Володя Зотов перед смертью написал о нем целый труд.

** Русский несколько склонен к вороватости (нем.).

- 467 -

Да, ничего не скажешь - молодчина Баден-Пауль53, что создал такую систему самовоспитания: для этого надо очень хорошо знать мальчишескую психологию и глубоко понимать основы педагогики. Все он сумел поставить на свое место: понятия чести и гражданственности, частную и общую мораль, романтику рыцарства и доблесть дикаря-индейца, любовь к отечеству и к природе, чувство родства с ней, любовь к ближнему и сострадание в беде, доброту и заботливость о старых, больных и слабых, уважение к человеку вообще; наконец, в доходчивой для понимания подростков и ненавязчивой форме - религиозное сознание. Скаут не отрывался от повседневной жизни, но по-новому входил в нее. В то же время огромное значение имело чувство ответственности у всех, от патрульного до скаут-мастера (начальника отряда), за за ребят, которые доверились к нему. Скауты-руководители держали в руках подчиненных исключительно за счет своего авторитета, а завоевать авторитет у мальчишек - дело совсем не простое: только личный пример убедителен. Но немалую роль играет и престиж - это нечто иное, чем авторитет. Я могу сказать, что скаутизм вообще и в особенности моя деятельность как патрульного, имели для меня огромное значение; приобретенный опыт оказался очень полезным впоследствии, в течение моей жизни, когда приходилось руководить людьми.

С другой стороны, совмещение школы и скаутизма создало для меня ту родную товарищескую среду, которая вошла в ощущение родины. Неизбежно вспоминаются пушкинские слова о лицее: «отечество нам Царское Село». Может быть, для меня это имело особое значение еще и потому, что я был оторван от родной земли и уехал надолго за границу.

Мои друзья и товарищи по школе

 

Мои товарищи-скауты были все очень разные.

Юрка Ильин учился в моем классе, но как-то и в чем-то был взрослее нас. Он вполне естественно стал начальником отряда - начотром, как мы его называли, у него к этому были прирожденные данные. Я убежден, что в нем были заложены свойства, способные сделать из него выдающуюся личность. В Юрке было что-то от потенциального Наполеона, даже во внешности... По окончании школы он был связан с анархистами и за это сидел и был отправлен в ссылку в Сибирь. Не знаю, вменялся ли ему скаутизм в вину тоже. В обращении с товарищами он был ровен и прост, и никакого эдакого самомнения я в нем не припомню. Мы часто собирались у него на дому. У него был старший брат Борис и младшая сестра. Обстановка была самая простая, чувствовали все

 


53 Английский генерал Баден-Пауль основал в 1908 году движение бойскаутов.

- 468 -

себя свободно, и квартира близ Смоленского рынка была чистенькая, как-то даже по-немецки аккуратная. Но обычно довольно добродушный Юрка мог быть и свирепым. Так, однажды он выхватил револьвер на уличных огольцов в Ростовском переулке. Другой раз, вызвав по всем правилам Шурку Сеславина на драку, чуть его не задушил, так что пришлось нам их силой разнимать. В одну из первых встреч после долгой разлуки он пришел ко мне, и мы с интересом проболтали весь вечер. Он возвращался к себе в Ковров, и я охотно поехал его проводить на вокзал. По дороге он с таким увлечением говорил о воспитании молодежи, детей, что я себя поймал на том, что предложи он мне вновь организовать отряд или колонию, и я готов был бы согласится. Это был тот самый, давнишний Юрка Ильин.

Женька Демин, по прозвищу Дюма, был похож на китайца, в нем сильной была монгольская кровь. Он был умен и способен, его тянуло и культурную среду, и культуру он воспринимал, впитывал естественно, быстро, глубоко, хотя совсем своим не был и не стал. Он вышел из другой «среды», чем мы. Отца не было, и я никогда о нем не слышал, а мать, с явно выраженными монгольскими чертами лица, была весьма невзрачной малокультурной женщиной. Жили они очень бедно, напротив Гвоздевского манежа, в переулке за Смоленским бульваром. В те годы Дюма интересовался решительно всем: и искусством, и церковной жизнью, и литературой, и многим другим. Он был очень отзывчивым, живым, общительным, веселым и так же был привязан к школе и к скаутизму, как почти мы все. Мы сидели с ним одно время за одной партой; он был способнее меня и учился лучше. Но близкой дружбы в то время между нами не состоялось, а сблизились мы по интенсивной переписке, когда я уехал в Германию. Его тоже посадили как скаута, потом выслали в Среднюю Азию. Сперва он хотел стать инженером, но потом стал врачом-гинекологом. Во время войны был военным врачом. Когда я вернулся из Воркуты, то вскоре позвонил ему, и он тотчас позвал к себе, известив и Митю Ганешина, которого я ранее в Москве не застал. Разговор был, как со старыми друзьями. Затем мы часто встречались, и я в нем чувствовал старого товарища Дюма, хотя он потерял былую подвижность и живость, приобрел грузность и солидность, подобающие советскому профессору-врачу. Но внутри огонек еще горел тот же. Квартира его была тоже вполне советская, и жена - ответственный где-то работник, советская женщина. Я еще видел в квартире на видном месте картинку - Сталин с Лениным на лавочке сидят. Потом эта картинка переместилась в более укрытое место, не на виду, а потом совсем исчезла. Приверженность к советской вла-

 

- 469 -

сти он сохранил со школьной скамьи (таким и помню его). Я ему вполне доверял и мог говорить на любые темы, но избегал острых проблем.

Митя Ганешин, или Митяй, как мы его звали, был вполне из «того же колхоза», что и я. О нем я написал довольно полно в очерке «На смерть друга». С ним мы даже больше сдружились после моего возвращения в Москву, чем в школьный период, хотя фундамент был заложен тогда. Но я всегда чувствовал к нему большую симпатию и братскую близость.

Володя Бурман, по школьному прозвищу Бурмана, учился у нас в классе и стал скаутом с самого начала. Мне думается, что скаутизм явился для него в каком-то смысле продолжением кадетского корпуса (1-го Петербургского), в котором он и его старшие братья Роман и Николай воспитывались до революции. Бурманы - потомственная военная семья. Военная «косточка» в Володе всегда чувствовалась, чувствуется и теперь, я бы сказал, даже гвардейская, но не великосветская, а служилая. Отец его, Георгий Владимирович Бурман, был в царское время генералом инженерных поиск. После революции вся семья переехала в Москву и поселилась в Спасo-Песковском переулке, в квартире, где бывал и я. В том же дворе, где жили Бурманы, жил одно время Бальмонт с семьей, так что Петя Бурман (младший брат Володи) помнит в юности Нину Константиновну Бальмонт (замужем за художником Львом Александровичем Бруни). Ваня Бруни, ее сын, бывший муж моей племянницы Нины.

То ли в силу сложившихся обстоятельств, то ли сознательно, по убеждению (как генерал Брусилов и другие), отец Володи остался служить советской власти, что не помешало ему быть арестованным и умереть в Бутырской тюрьме (еще до нашего отъезда. То есть в 1921-1922 годах). Я помню, как Володя доверительно мне об этом сказал. Тело, кажется, выдали семье. Бурманы об этом и сейчас говорят неохотно, и я никогда подробностей не спрашивал, ни тогда (что примечательно), ни теперь. Бурманы - потомственная военная семья, и довольно видная в Петербурге. Кажется, Алексей, брат Георгия (тоже кадровый гвардейский офицер) попал после гражданской войны во Францию и похоронен на Русском кладбище в Ste-Genevieve-des-Bois (со слов Марии Михайловны Митрофановой, нашего друга, знавшей Бурманов в Париже). Семья Бурманов в Москве была огромна: пять сыновей и пять дочерей.

Мой школьный товарищ Володя, бывший у меня помощником патрульного, в 20-е годы попал по скаутскому делу в тюрьму, а после этого на Соловки, так и не получив высшего образования. Во время войны он пошел добровольцем в разведочный отряд, был ранен. Затем снова был осуж-

 

- 470 -

ден за какие-то будто бы неправильные бухгалтерские дела, а теперь живет пенсионером в Ленинграде.

Федя Растопчин, по прозвищу Топ или Топица, был, без сомнения, самым интересным из нас. Хотя он учился только одним классом выше меня, но казался более взрослым, чем мы, если не по возрасту, то по раз витию (впрочем, он и по возрасту, кажется, был старше). До революции он воспитывался в 1-ом Петербургском кадетском корпусе. У нас он ходил, как многие, в военной одежде и даже состоял, как я уже упомянул, и самокатчиках. Я помню его родителей, уже измученных несколькими годами революции. Отец был сравнительно небольшого роста, с бород кой, как у Государя: наверное - кадровый гвардейский офицер. Мать, на которую больше походил Федя, была полна изящества и очарования великосветской естественной простоты, без малейшего намека на напыщенность. Со слов моей свояченицы Татьяны Николаевны, отец Феди был расстрелян в 30-е годы, а мать, Мария Васильевна, вернулась из ссыл ки и лагерей в 1955-1956 годах и умерла в Москве. Старший брат был молодым гардемарином в начале революции, и судьба его неизвестна.

Сам Топ был аристократом по природе и держал себя удивительно просто. В нем чувствовались порода, тонкий ум и особая врожденная высокая культура, которая передается из поколения в поколение. Скаутизмом он ничуть не увлекался, но уделял охотно время воспитанию в этом духе молодых ребят, которые весьма его уважали и тянулись к нему. В колонии как-то совершенно естественно он возглавлял 1-й сводный патруль; второй был Усовский. Его любимым занятием было изучение восточных языков и восточной премудрости, отчего его еще называли «старфак», то есть старый факир. Его образ живо сохранился в моей памяти, и без него я не мыслю себе того счастливого и богатого впечатлениями периода моей жизни. «Топица, Топица, Топица...» - звал я его шутливо и ласково, а он относился ко мне, скорее, как к младшему брату. Он сдружился с моей сестрой и называл ее, чуть-чуть заикаясь: «В-в-вера Александровна» - она его тоже и любила, и ценила за ум, за светскую воспитанность, за разговор, за сдержанный «блеск».

Впоследствии Топ изучал серьезно восточные языки. Потом он «сидел», был сослан в Алма-Ату, снова там посажен и, кажется, умер в тюрьме от кровавого поноса. Бедный Топ! А Россия лишилась еще одного своего будущего талантливого ученого, а может быть, писателя и мыслителя, ибо им бы стал Федя Растопчин.

Ростик Принтц, по прозвищу Клип, имел предков, выходцев из Нидерландов, и сам сохранил черты голландца - как по внешнему виду, так и

 

- 471 -

по свойствам характера. Мне думается, что он был самым европейцем среди нас: сдержанность без скрытности и абсолютная врожденная порядочность. Он был классом моложе меня, но входил в нашу компанию. Его отец, кажется, был военным и воспитывался в Пажеском корпусе. Каким-то образом он приходился родственником писателю Зайцеву, пребывавшему в эмиграции в Париже.

В нашем отряде Ростик был начальником «волчат», и в этой роли он был на месте. Чтобы в красках нарисовать характер Клипа, лучше всего рассказать следующий эпизод. В колонии у нас была старинное нарезное ружье из того фамильного оружия, которое я вынес из Рахманова. Мы решили его испробовать. Отлили пулю и туго загнали ее с пыжом в ствол, предварительно засыпав туда порох. Потом как-то приладили пистон. Потянули жребий, кому стрелять. Выпало на Клипа. Не вполне ясно, но все же сознавая опасность такого эксперимента, Клип взял ружье, приложился с серьезным выражением лица и выстрелил. Но не пуля вылетела, а тыльную сторону дула выбило, оглушив Клипа и чуть не оторвав ему ухо. С тем же спокойным выражением лица, слегка обалдевший Клип опустил ружье, и только тогда мы, дураки, поняли опасность этой глупой затеи!..

Тюрьма и ссылка его как-то миновали. Клип стал геологом, с легкой руки его товарища, одноклассника Муратова, с которым он был близок до последних дней жизни. Он сравнительно мало изменился за сорок лет разлуки, но стал грустнее. Встреча наша была братской, хотя виделись мы редко. У него несчастно сложилась личная семейная жизнь - видимо, он к ней мало был приспособлен. Недавно он неожиданно для нас умер от рака. Последний раз живым я его видел в день его рождения, и я заметил некоторую отрешенность, которой он был объят: всё больше молчал и душой «думал» о другом. Хоронили его летом, гроб был весь в цветах. В нем лежал совершенно седовласый Ростик Принтц - друг моей юности. Даже важный теперь Муратов не мог сдержать слез.

Левашкевич Робка, мой одноклассник, был добрым малым. Большой шалун и забияка в детстве, в юности он стал изрядным повесой, а в зрелом возрасте - хорошим дельцом. В его бурной натуре сочетались и соперничали самые разные гены. Отец- обрусевший поляк (а потом, за границей, превратился в ополячившегося русского), адвокат, помощник Николая Константиновича Муравьева. Мать происходила из еврейской среды. Но Робка всегда сознавал себя русским и действительно был истинно русским, как в плохом, так и в хорошем, с душой доброй, практическим умом неплохим (с большой долей хитрости). Чувство юмора было хорошо раз-

 

- 472 -

вито, а жизнелюбие и жизнерадостность его почти никогда не покидали. В школе у нас он тоже был скаутом, хотя втиснуть его в рамки какой-то дисциплины было невозможно или весьма трудно. Но все его любили, и он полностью входил в нашу компанию. Был он высокого роста, рыжеватый; много смеялся - веселый парень; говорил он громко, порой же шептал, не шевеля почти губами - особенно неслышно, когда лепетал невыученный урок.

Весной 1922 года помню связанный с Робкой такой эпизод. Почему-то мы пошли вместе с ним в кино на Арбатской площади, и Робка волновался, как бы не случилось облавы на выходе, потому что у него в кармане лежал браунинг (такие вот были времена в самом начале НЭПа, и такие были мы...). Но ничего не произошло, и мы возвращались домой (он тоже жил на Арбате) в веселом настроении. На радостях я купил букет сирени и вздумал доставить его на балкон очаровательной Верочке Калошиной, хотя уже не был в нее тогда влюблен. Робка подсадил меня на водосточную трубу, по которой я и взобрался на третий, кажется, этаж большого дома на Арбате и, добравшись до балкона Калошиных, укрепил на ручке двери букет. На следующий день в гимназии я ходил героем. В это же приблизительно время был еще забавный случай с Робкой, когда мы украдкой выпили на сеновале молодого вина, а потом, вообразив, что пьяны, спустившись, выдоили стоявшую у нас в Москве на конюшне корову, причем один держал ее за хвост, а другой неумело мучил бедное животное. Я вспоминаю и описываю все эти подробности, чтобы ярче нарисовать портрет Робки и отметить характерные черты нашей жизни в Москве в самом начале 20-х годов.

В 1925 году Левашкевичи выехали за границу в качестве поляков, но Польша не стала им отчизной, и они поселились во Франции. Хотя Робка никогда не занимался политикой, он считал себя монархистом и очень уважал покойного Государя, портрет которого стоял у него на столе, к великому негодованию его отца. Может быть, именно потому, что он не увлекался, как я, после войны его суждения о политических событиях были гораздо более трезвыми, чем мои. Да он и вообще был не глуп. Когда же он несколько остепенился, то очень деловито и толково руководил небольшим предприятием по изготовлению абразивных изделий. Мы с ним не были очень близки, но дружили как старые товарищи и доверялись друг другу безусловно. Он умел душевно и тепло относиться к близким, помнил и любил своих товарищей по школе. Уже после возвращения в Москву я узнал, что он при трагических обстоятельствах потерял единственную дочь. Он хотел приехать, повидать Москву и всех

 

- 473 -

друзей, но так никогда и не собрался. Последнее время Робка тяжко болел, и скончался в Париже от рака. Так ушел из жизни жизнерадостный, веселый, милый Робка Левашкевич.

Усов Витя был одноклассником Принтца и входил в нашу компанию; думается, что он был старше своих одноклассников. Он тоже был самокатчиком, ходил в шинели и солдатской папахе. Я с ним никогда близок не был, но хорошо его помню. Что с ним потом стало, никто толком объяснить мне не мог - он как-то исчез с поля зрения. Говорили, что рано умер. Он был патрульным 2-го патруля, и ребята его уважали и любили.

Сеславин Шурка другом никогда не был, скорее, наоборот, но о нем любопытно сказать несколько слов. Приходился ли он прямым или косвенным потомком партизана Сеславина - героя 1812 года, я не знаю, он никогда этого и не отрицал, и не утверждал. Кажется, просто однофамилец. Мы его все не любили, а мне он просто был противен. Большого был о себе мнения, держался нагловато, любил хвастаться и наводить на себя внешний лоск, а в душе был хамом. Как-то они раз не поладили с Ильиным (не помню, чтобы из-за девочек), и тот вызвал его на драку, а присутствовать просил меня и еще, кажется, Растопчина. Щуплый маленький Ильин быстро свалил Сеславина на спину и начал его душить без всякой жалости. Когда тот страшным образом захрипел, мы их растащили, а то бы Юрка в порыве ярости мог его совсем задушить. И вот через сорок с лишним лет мы снова увиделись с Сеславиным у Наташи Нестеровой на встрече «девочек и мальчиков». Его нетрудно было узнать - все тот же самодовольный, тщеславный и надменный вид, только стал он плотнее, квадратнее, увереннее. В общем, типичный образец советского технократа-бюрократа: выдающийся конструктор, лауреат, преуспевающий карьерист. Прошло много времени, но вся моя школьная антипатия к нему сразу вернулась и даже увеличилась. Но мы внешне дружелюбно встретились. Он солидно расселся в «мемориальных» старинных креслах квартиры-музея Нестерова и вдруг, пошевельнувшись, отломил ручку. «Не выдавай меня, — обратился он ко мне, — я пересяду, а она (ручка) еще слегка держится». Я улыбнулся и обещал молчать. Через некоторое время я оказался на другом кресле, которое тоже подо мной стало трещать. Сеславин же громко загоготал на всю гостиную и сделал замечание, которое привело меня в ярость. Я тут же отпарировал и обличил его в предательстве, после чего он мрачно заметил: «Ты всегда меня не любил». Я готов был тут же полезть с ним в драку, если бы не почтенный уже возраст (за 50!).

А вот среди девочек друзей как-то не было, кроме Аси Шевелкиной. К ней хорошо было зайти в древний деревянный домик возле церкви у

 

- 474 -

7-го Ростовского переулка и задушевно поговорить на разные темы - и серьезные, и обыкновенные, не выпуская из рук нитей некоторой романтичности, придающих такой беседе особый аромат и прелесть. Асю мы тоже отпевали и хоронили весной, когда на кладбище от теплого солнца ноги утопали по щиколотку в бегущей воде и снеговой каше.

С Асей я много и долго переписывался после нашего отъезда в Германию. Тогда я ее полюбил больше, чем в Москве, и долго хранил ее письма и милую маленькую фотографию. Это чувство сливалось у меня с общей тоской по России, которую я остро испытывал первое время за границей. Когда я снова вернулся в Москву - той Аси я уже не нашел, хотя внешне она сравнительно мало изменилась, несмотря на красивую седину. От Аси остались воспоминания ранней юности - amitie legerement amoureuse* и... очень милая ее дочь Таня.

Наша жизнь в колонии. Еще о скаутах

 

Нарисовав (как смог) портреты самых близких мне людей по гимназии, я теперь еще вернусь к скаутизму и к нашей жизни в колонии возле Хлебникова.

Как я уже писал, дачу эту я обнаружил, объезжая верхом окрестности Рахманова54. В 1921 году там разместилась колония нашей гимназии, но я еще жил с родителями в Рахманове. Я часто бывал в колонии и особенно любил, конечно, ездить туда верхом, чтобы пофинтить перед девочками. Помню, я однажды отвез Асе письмо и подскакал к ней, когда она что-то стирала, передал письмо, потом круто повернул своего злого буланого жеребца, который хорошо ходил под седлом, и хлестанул его, чтобы бойко отскакать. Но тут он меня осрамил: загнул хвост набок и издал трескотню прямо в направлении Аси...

По приглашению отца старшие колонисты приходили в Рахманово на полевые работы. В это же лето в Рахманово как-то приехал верхом Геня Снесарев в сопровождении красноармейца (в роли вестового или денщика...). Он имел вполне барский, я бы сказал, вид, и, только сделав усилие, можно было вспомнить, что уже пять лет, как произошла революция... В колонии старшие мальчики (Ильин, Растопчин, Усов, Робка, Принтц, Демин, Бурман, Ганешин и я) жили в бане, на которой висела надпись: «Praetorium».**

 


* Дружба, слегка окрашенная любовью (фр.).

** Палатка главнокомандующего (лат.).


54 Рахманово - опытное хозяйство МОСХ возле станции Хлебникове, Московской области.

- 475 -

Чудесно было там - прохладно, весело, и пахло сеном. В большом доме жили девочки и младшие. Постоянно с нами находились Сергей Владимирович Бахрушин и Антонина Николаевна Пашкова. Растопчин удалялся на чердак бани изучать свои иероглифы. Мы жили вольной жизнью и не очень много занимались скаутизмом. Иной раз ходили в поход с ночевкой в палатке. С непривычки в палатке мне всегда спалось плохо. Но хорошо было вставать на дежурство у костра темной ночью или перед рассветом. Когда уходишь из дома, больше чувствуешь власть природы - ты тесно входишь в общение со всем живым, окружающим. А на небе горят, перемещаясь, звезды или луна выплывает из-за соседнего леса. Все таинственно, непонятно, прекрасно. Зябко, костер дымит, и пламя медленно лижет сырое бревно или сук.

Ильин любил играть на горне и вечером закатывал на всю окрестность витиеватые рулады. Утром горн звучал бодрее: «Вставай, вставай, вставай, натягивай штаны, обед давно готов, прореху застегни!..». Я не помню, чтобы было голодно, но вопрос «хочешь есть?» казался глупым и неестественным - есть хотелось всегда. Питались главным образом продуктами, привезенными из дома, часть покупалась у крестьян. Жили очень дружно. Часто вечерами зажигали камин и слушали Сергея Владимировича, который читал нам Ибсена или что-нибудь другое. Среди бушевавшей вокруг нас стихии - колония представляется мне тихим мирным оазисом, где царили добро и культура. Речка Клязьма под обрывом медленно катила свои тихие воды, среди ив и кустов, мимо небольшого плеса, где мы купались. Все шло размеренно, без окриков и взысканий. Мальчишеские шалости держались в пределах скаутских правил, безобразия не допускались в корне - словом, как в благословенной утопии. И вот это блаженство запало всем нам в душу на всю жизнь. А ведь очень многое зависело от того, что мы все принадлежали к одному и тому же кругу, все мы воспитывались и всосали с молоком матери русскую, московскую культуру.

А о голоде у меня сохранилось живое воспоминание такого свойства. Не постоянная готовность поесть, не лепешки из картофельных очисток и гущи ячменного кофе, не каша, сплошь начиненная личинками жучков, остро сохранились в памяти, а, с одной стороны, образы голодающих людей, и, с другой - удовольствие, испытываемое от еды, особенно вкусной. Так, например, я помню, как я вез в Рахманово жмыхи и всю дорогу наслаждался тем, что жевал их и высасывал жирное питательное вещество. Другой раз я вез (кажется, в колонию) продукты, и среди них консервированное молоко, несколько банок которого я имел право вы-

 

- 476 -

пить в пути. Молоко, кажется от АРА, было таким бесконечно вкусным, что забыть его всю жизнь не могу - оно прямо шло в кровь и в рост молодому моему организму. Осенью 1921 года отец взял меня, чтобы помочь привезти дрова на зиму в московский дом. Ехали долго в какой-то загородный лес, и по дороге за Москвой всюду я видел голодающих из восточных губерний. В телегах, обмотанных тряпьем, лежали старики и старухи в ожидании конца; вокруг уныло, печально, безнадежно бродили женщины и дети с распухшими от голода животами. Лошади-скелеты щипали скудную травку в редком сосновом лесу. В дубраве собирали для еды желуди. Смерть ходила среди этих людей, на них страшно было смотреть: все было наяву и как в кошмаре.

В 1921-1922 годах уже начался НЭП; после голода, террора, гражданской войны настала «оттепель», и, как через прорыв, бурным потоком хлынула струя какой-то новой жизни. Как по мановению волшебной палочки, появилось вдруг все: белые булки, кино, театры, вечеринки, веселье...

Летом 1922 года я жил в колонии все время, так как отец уже в Рахманове не работал. Тогда же он поручил мне увезти из Рахманова старинное фамильное оружие, а с ним револьвер и наган, спрятанные на чердаке усадьбы. Мне было уже шестнадцать лет, и отец доверял мне, но все-таки любопытно это вспоминать теперь. Все это я привез в колонию, и нисколько никто не беспокоился о том, что мы этим оружием спокойно забавляемся. Кроме нагана, который, конечно, я где-то спрятал, в наличии имелись две так называемые почтовые винтовки, то есть короткоствольные ружья с нарезными стволами, которые брали с собой в дальнюю дорогу (видимо, для защиты от волков и разбойников; из такой винтовки и выстрелил Клип), два двуствольных пистолета большого калибра, два дуэльных пистолета в ящике и один барабанный (на 5-6 зарядов) пистолет, так называемый медвежий, у которого из-под дула выскакивал кинжал при нажатии на особую потайную пружину. Порох можно было купить на рынке, и мы иной раз в лесу устраивали канонаду по мухоморам и поганкам. До сих пор удивляюсь, как все это безнаказанно сходило с рук.

Еще зимой я ездил со своим патрулем на эту дачу, и мы там в снегах прожили около недели. Мне было пятнадцать-шестнадцать лет, и родители охотно доверяли мне своих ребят, которым тоже было по двенадцать-тринадцать лет. Никто меня не направлял, не контролировал, ни перед кем я не отчитывался. Ранней весной 1922 года мы, взрослые мальчики, двумя партиями поехали на дачу, чтобы вскопать огород, посадить, что можно, и вообще подготовить все к приезду колонии.

 

- 477 -

Эта весна не забудется. Был конец апреля, а погода стояла солнечная и теплая - черемуха одурманивающе-роскошно цвела в лесу, где в оврагах и на северных откосах еще стоял ноздрястый сероватый снег. Трава уже буйно росла, и листва на деревьях распускалась; особенно хороши были по ранней весне белоствольные нежные березы. Было половодье, но вода в речке уже настолько прогревалась, что мы купались. По склонам сбегали, радостно журча, ручейки; зимняя стужа обратилась в живительную влагу, поднимавшуюся по вечерам легкими туманами над речкой и над низовыми лугами. На небе - тонкий улыбающийся месяц... Это была русская весна во всей своей прелести и тишине; она навсегда сохранилась у меня в душе, как знамение России. Но теперь, увы, таких светлых, радостных и солнечных весен больше не бывает... Ушло даже это. Мы великолепно провели время, но, так как смена не приезжала, мои товарищи уехали, и я остался на несколько дней совершенно один; тут-то «весна священная» полностью овладела мною (правда, совсем тихо, не так, как у Стравинского). Наверное, одиночество позволяет человеку сосредоточиться для восприятия дивного. Помню еще, что ходил я с каким-то оружием сторожить барсука у входа в его нору, но безрезультатно - барсук носа не показал, зато меня ужасно изгрызли комары... Потом приехал Робка с кем-то еще и меня сменили. Больше о колонии я, пожалуй, ничего специального и не вспомню. Думаю, что особенно сближает в юности совместная жизнь (ведь недаром говорят - однокорытники, однокашники...). Да, и еще общее служение идее или общность судьбы, как на войне или в лагере... Хочется добром помянуть девочек, особенно таких деятельных, как Наташа Сорокина (по прозвищу Золото), ее сестра Ирина (теперь обе они инвалиды), Нина Бородина по прозвищу Короветта (за неуклюжесть), Катя Кречетова, Таня Перфильева, Таня Муравьева. У нас с ними иной раз возникала «война»: мы крали игрушечного мишку Тани Муравьевой, служившего у них фетишем, и давали оплевывать его злому козлу, после чего Мишка ужасно вонял. Злостной затеей также было насыпать девочкам в постели тонко настриженную шерсть из загривка того же козла, после чего они проводили мучительную ночь. Ночью же мы их пугали привидениями, а чем они нам досаждали, не помню.

В отношении скаутских дел хочу добавить к вышесказанному следующие любопытные для того времени явления. Скаутизм, как я уже сказал, разрастался - в этом была тогда очевидная потребность. Зимой 1921-1922 годов, я помню, вновь образовался большой отряд Владимира Алексеевича Попова, собиравшийся в Савельевском переулке на Осто-

 

- 478 -

женке. Мы как-то всем отрядом явились туда из нашей гимназии строем, и Попов нас приветствовал своим обычным «скэуты, будь готов» (он признавался всеми нами, как неоспоримый авторитет). Этот отряд организовал большой сбор-состязание всех московских и даже подмосковных скаутов, на который и мы были приглашены. Но программа была широкой и требовала изрядной подготовки, так что Ильин и наши патрульные, «боясь осрамиться», от участия отказались. Я был все же воспитан англичанкой Miss Wells и считал важнее всего само участие, а не результаты состязаний. Мой патруль меня поддержал, и мы включились в это мероприятие. Во дворце Юсупова (или где-то рядом на Мясницкой) были выставлены экспонаты скаутских работ: модели мостов, кораблей, машин и прочего, выполненные с большим искусством и над которыми долго и упорно трудились. Мы заранее не готовились, а до срока подачи моделей оставались считанные дни; все, что мы успели сделать, - это модель скаутской палатки. Рядом с другими наша работа выглядела мизерно, но я твердо стоял на своем. На состязание выехали, весной, поездом; лугами-полями дошли до монастыря, где и обосновались. Монастырь был пуст, действовал только храм, и при нем состояло небольшое количество монахов. Когда мы шли ранним утром по Москве на вокзальную площадь, то несли свернутым на древке наше большое красное знамя со скаутским значком. Помню, на Мясницкой подошли к нам скауты Попова и упрекнули: «Зачем знамя тащите, скаутов преследуют, а вы вот со знаменем идете». Кажется, не понравилось им, что знамя было красное.

В монастыре нам выделили комнату и, кажется, мы готовили сами в печке. На состязаниях мы не блистали, а некоторые другие патрули и отдельные скауты так натренировались, что, например, передачу флажками по азбуке Морзе и вязание узлов выполняли с неслыханной, молниеносной быстротой. В эстафетном беге и других физических упражнениях мы отставали, ибо такие толстячки, как Миклашевский, не очень-то были к этому приспособлены. Меня все неуспехи не деморализовали, но мои ребятки переживали сильно - подчас падали духом и вешали носы. Мы честно соревновались до конца и были вознаграждены тем, что заняли первое место по строевым занятиям. Любопытно, что сорок лет спустя на очередной встрече у Наташи Нестеровой уже весьма почтенный ученый Шурка Соловов, вспоминая этот слет, говорил о том, как страдало его самолюбие и что не следовало бы нам принимать участие в состязаниях. Я тогда, слушая его, удивлялся живучести переживаний и улыбался. Жаль, однако, что не сказал: ведь причина моего решения и моей настойчивос-

 

- 479 -

ти коренилась в английском воспитании - в спорте и в скаутизме важны не победы и успехи, а участие, борьба и внутреннее преодоление поражений. Также сожалею, что другие патрули наше отряда отклонились тогда от массовой манифестации жизнеустойчивости скаутизма.

Как я уже говорил, власти «чуждый дух» русского скаутизма распознали и уже после моего отъезда за границу разгромили его, а многих скаутов пересажали(большинство попало на Соловки, что и сказалось на всем течении их последующей жизни). В мое же время «оттепель» была столь убедительной, что мы начали связываться по почте с другими скаутскими организациями за границей и, в частности, с русско-эмигрантскими. Отлично помню, как мы получили открытку, кажется, из Константинополя от Пантюхова55 со знаменитыми стихами Тютчева «умом Россию не понять...». При встрече с Поповым я ему показал открытку, и он предостерег меня и убедил переписку прекратить. А из Англии была получена очаровательная открытка - скаут нежно целует красавицу герлскаут в щечку и надпись: «One kind at a day!»56. Но для нашего российского пуританизма такое было уже непозволительно... Другой случай тоже подтверждает, что скаутизм распространялся тогда как бы стихийно и вне столичных центров. В поезде из Хлебникова в Москву мы встретили скаутов из Дмитрова, и они пригласили нас к себе в гости. Ребята были простые, я бы сказал, из мещанской среды, один, кажется, сын священнослужителя. Мы собрались из колонии в Дмитров - человек пять-шесть, если не ошибаюсь, во главе с Ильиным. Когда мы прибыли в Дмитров, разразилась страшнейшая гроза, и вот блеск и сильнейший удар где-то совсем рядом с подворотней, где мы укрылись от ливня. Тут же послышались крики, что молния ударила в будку на площади (вроде киоска), под которой были люди. Мы бросили туда. Нескольких пораженных и опаленных засыпали землей, других клали на подвернувшиеся подводы и везли в больницу. Смертных случаев не было. Мы, конечно, действовали активно и были очень довольны собой, но подробностей не помню. Дмитровские скауты не очень понравились нам своим мещанством, а вообще были простыми и доброжелательными ребятами. Они нас водили по городу, показали местный собор; мы с ними лазили на колокольню - откуда открывался великолепный вид на окрестности. Возмутило меня только то, что один из них нашел вполне естественным помочиться с колокольни, что, по моим понятиям, было недопустимым поступком вообще, а для скаута - тем более. А они, кажется, еще к тому же были верующими. Но это вообще относится к вопросу о русском хамстве.

 


55 Пантюхов Олег Иванович, полковник, участник Первой мировой войны и Белого движения. Основатель русского скаутизма, в 1919 году был избран «Старшим русским скаутом». С 1920 года в эмиграции в Константинополе, с 1922 года - в США.

56 «One kind at a day» - «По ребенку в день» (англ.); перефразировка известного скаутского правила «Каждый день - по доброму поступку».

- 480 -

Я уже раньше говорил о монастырском патруле. В это связи надо добавить, что моя двоюродная сестра Машура, заядлая герл-скаут в первые годы революции, потом вскоре увлеклась церковным деланием и была ревностной почитательницей московского священника о. Романа Медведя, который собирал вокруг себя молодежь и заложил в их души глубокую православную религиозность. Машура и до сих пор общается с членами этого религиозного кружка. В наш отряд она не входила, но потом, уже после нашего отъезда за границу, организовала как бы при церкви отряд герл-скаут и руководила им до своего ареста в 1926 (кажется) году - по скаутскому же делу. Выпустили ее из тюрьмы по хлопотам дяди Бори, который имел связи в правительственных кругах. Все это характерные черты скаутизма тех лет.

В то время, что я занимался скаутизмом, моя сестра Верочка увлекалась двумя не схожими между собой занятиями: пластическими танцами к Ритмическом институте, в котором ведущую роль играла наша бывшая преподавательница Нина Георгиевна Александрова, и православно-религиозным движением, охватившим русскую мыслящую молодежь с начала 20-х годов. Большую притягательную силу имела Оптина Пустынь с ее старцами. Моя сестра не раз ездила туда, и многие из религиозной молодежи бывали у нас.

Молодежное веселье в Москве

 

А молодость брала свое: зимой 1921-1922 годов, вместе с НЭПом чуть повеяло ветерком либерализации (после жестоких лет военного коммунизма); всем нам захотелось просто повеселиться. Всюду устраивались вечеринки с танцами и развлечениями. У нас дома объявились журфиксы, на которых бывало много народа, и было дико весело. Но для приличия все же начинали с доклада на какую-нибудь высокую тему или небольшим концертом. Вечеринки были необычайны и потому, что в них принимали участие такие люди, как Константин Николаевич Игумнов (живший в нижнем этаже нашего дома), Котляревский, мой крестный, и другие знаменитости. Игумнов не только играл серьезную музыку, но и импровизировал при постановке шарад. На журфиксах бывала почти вся оставшаяся молодая знать Москвы; из них многие потом и сидели, и даже погибли. Помню Олсуфьева, сестер Голицыных (Лину и Соню) с братом Владимиром (в морской матросской форме и ходившего в полярные экспедиции уже тогда), Наташу и ее братьев Любощинских, Николая Шереметева, скрипача, Верочку Сытину, подругу сестры, жившую одно время у нас, Морозовых Марусю и Мику, Фуделей, Колю

 

- 481 -

Киселева, Сережу Сидорова, Гудовича. Бывали и мои друзья Растопчин, Ильин, Демин. Заводилой был почти всегда талантливый Мика Морозов, дирижер всех кадрилей и постановщик шарад. Все принимало буйно-русский характер: в танцах нещадно топали так, что пол трещал и готов был провалиться; в шарадах впадали в неистовство и переворачивали массивный дубовый обеденный стол (для изображения Ноева ковчега), стулья, кресла, чуть ли не рояль... Как-то раз Лина Голицына, изображавшая греческую богиню, ворвалась в спальню родителей и стала в темноте стаскивать одеяло с лежащего в кровати отца, который от смущения не мог ничего сказать, а только не давал содрать с себя покрывало.

Любопытно и то, что уже в это время (зимой и весной 22-го) родители общались с представителями немецкого посольства в Москве, с самим послом профессором Виденфельдом (с которым отец был лично знаком через своего друга по студенческим годам Клауса) и его помощниками. Один из них, Шмидт-Рольке, стал впоследствии близким другом родителей и всей нашей семьи. Родители бывали в посольстве, и немцы бывали у нас, даже на журфиксе как-то. Представляю себе, как их удивляли русские нравы, буйное веселье, переходящее в дикость, и талантливая артистическая самодеятельность... Да... в Германии, да и нигде в Европе такого не увидишь! А немцы уже тогда не казались больше врагами - война кончилась...

Этой же зимой в Московском Обществе сельского хозяйства был устроен светский бал для молодежи. Из устроителей, кроме моих родителей, были, помню, Головины и Нольде, который обеспечил красноармейский духовой оркестр, игравший всякие старинные танцы (вальс, полонез, мазурку), а под эту музыку отплясывали недорезанные «буржуи» и титулованные аристократы. Можно сказать, был весь «московский свет». Барышни и дамы в декольтированных бальных платьях и даже некоторые в лайковых белых перчатках до локтей, молодые люди в чем могли - от гимнастерок и пиджаков до отцовских фраков (иные при этом в валенках, за неимением другой обуви или ради шутки). Весь бал, проходивший по старинной дореволюционной программе, начался с полонеза и чуть ли не реверансов перед хозяйкой, в роли которой, кажется, выступала моя мать. Был, конечно, устроитель, изъяснявшийся по-французски. Нелишне сказать, что присутствовала Таня Сухотина, с которой я не раз танцевал и, кажется, котильон; но Miss Wells я тогда не помню, кажется, она уехала в Англию. У меня была черная суконная гимнастерка, но хорошего ремня не оказалось. Растопчин предложил мне свой лакированный, кадетский, с солнцем на пряжке. Я был польщен и

 

- 482 -

принял, но на мой вопрос, почему он сам его не надевает, Топ ответил резко: «Не хочу». И мне стало потом немного стыдно, что я подделался под кадета, которым никогда не был. Уже тогда из Европы начало сквозь щели в «окне» задувать новым ветром - проникали фокстроты, танго и другие модные танцы. В середине бала несколько пар пустились их танцевать, но вызвали всеобщее неудовольствие, и распорядитель остановил это «неприличие», объявив модникам: «Хозяйка просит этих танцев не танцевать...». Впоследствии, когда нас в России уже не было, фокстрот расцвел пышным цветом, и в очередной волне арестов в 20-е годы были даже «фокстротисты», часть которых отсылали ни более ни менее, как на Соловки. У моего друга Дмитрия Сергеевича Ганешина есть любопытнейший рассказ о Соловках, который так и назван «Фокстротисты»57. Может быть, герой этого рассказа и выступал тогда у нас на балу.

Все это любопытно вспомнить для описания нашей жизни в те годы. Очень странно, что такие знаменательные события, как война с Польшей, Кронштадтское восстание - проходили для нас, еще совсем юных, малозаметно. В чем же причина? Ведь наступление Белой Армии до Орла меня еще раньше, мальчишкой, весьма волновало! Может быть, отсутствие информации, а может быть, что-то другое - о чем трудно догадаться сей час.

Еще вспомнилась Пасхальная ночь на колокольне нашей церкви. Церковный сторож дядя Вася кое-как научил меня звонить в колокола (их потом поснимали) и упросил его заменить, чтобы ему походить с тарелкой в церкви среди молящихся. И вот я сижу, опершись на большой колокол, с веревками от малых колоколов в обеих руках и одной ногой зацепив веревку к языку среднего колокола. Жду, пока не зазвонят у Николы Явленного и на Песках. Ночь тихая, нежно повевает ветерок, весенний, душистый, свежий, но не холодный. Все замерло в Москве, но ведь никто не спит. Народ тихо стекается к церквам. Вот с такой Россией пришлось проститься, такую Россию увезти в своей душе за границу...

А осенью 1922 года нас выслали, и произошел коренной перелом в жизни.

Высылка

 

Случилось это так. Помнится, я был еще в колонии, когда осенью меня вызвали домой. Там я узнал, что за папой приходили из ГПУ, но он, будучи в это время в доме отдыха (кажется, в «Узком»), арестован не был58. Многие другие, потом высланные, были на короткое время аре-

 


57 Рассказ Д. Ганешина «Фокстротисты» - о заключенных Соловецкого лагеря, получивших срок за то, что танцевали фокстрот. Рассказ не опубликован.

58 О том, как это происходило, сестра автора В. А. Рещикова рассказала в своих воспоминаниях «Высылка из РСФСР» (Минувшее. Вып 11. М.-СПб., 1992. С. 199-208.

- 483 -

стованы. Отец воспользовался этими случайными обстоятельствами, чтобы составить себе представление о том, кто, как и почему задерживался. Потом явился сам на Лубянку, захватив все же с собой мешочек с вещами, который всегда у него был наготове в те годы. Его не задержали, но подвергли домашнему аресту. Вскоре всем было сообщено, что принято решение об их высылке из Москвы, Петрограда и других больших городов, где были произведены такие же аресты, - либо в далекие сибирские ссыльные области, либо... за границу, если сами иностранные государства предоставят право на въезд и проживание59.

Сейчас, конечно, еще трудно разобраться в сложившейся тогда обстановке, да и подоплека высылки разных людей и групп - не одинаковая. Во всяком случае, весьма любопытно отметить, что по делу высылки отца реабилитировали, только когда он уже вышел на пенсию. Таких реабилитаций по делу 1922 года, то есть по приговору, принятому задолго до смерти Ленина, думается мне, немного; может быть, вообще это единственный в своем роде случай. Навряд ли вообще такая реабилитация могла бы иметь место, если инициатором высылки был сам Ленин60. Но всякое бывает.

Связи отца с немецким посольством, видимо, и в этом случае оказались весьма полезными. Всех высылаемых Германия приняла, а тогда она была среди немногочисленных стран, признававших советскую власть. У родителей установились и поддерживались близкие связи с представителями Германского посольства в Москве и, как ни странно, этого тогда не опасались, не боялись... Психология страха сталинского террора еще не владела людьми. Помнится, мы даже с мамой совершили полет над Москвой на самолете Люфтганзы по приглашению посла Виденфельда. Это было, как мне кажется, в том же 1922 году, незадолго до высылки, летом. Стоял чудесный солнечный день. Сверху Москва была очаровательной - масса густой зелени садов и бульваров, и из этого зеленого покрова высовывались золотые купола множества церквей и колоколен. А посреди Москвы стоял величественный огромный золотоглавый белый куб - храм Христа Спасителя. Сверху он производил большее впечатление, чем узкостенный Кремль, где и соборы-то казались меньше. Все вместе представляло собой необычайное и красивейшее зрелище - русского города, пересеченного извилистой рекой, уходящей и с той, и с другой стороны в естественные природные дали полей, лугов и лесов...

И вот предстояло покинуть эту Родину надолго.

Среди высылаемых, мне кажется, можно наметить две основные группы: профессоров университетов, мыслителей (Москва, Петербург,

 


59 «Большевистское правительство обратилось к Германии с просьбою дать нам визы для въезда в Германию. Канцлер Вирт ответил, что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писатели сами обратятся с просьбою дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство» ( Н. О. Лосский. Воспоминания. Мюнхен, 1968. С. 218-219).

60 Теперь стало общеизвестным, что инициатива высылки принадлежала именно В. И. Ленину. Например, «Российская газета» (15 ноября, № 217(3085), 2002) опубликовала беседу Владимира Шульца, статс-секретаря заместителя директора ФСБ России. Чиновник сообщает, что решение о высылке было принято на самом верху (Лениным, Троцким, Каменевым, Зиновьевым) при участии наркомов иностранных дел, юстиции, просвещения, финансов и пр. Была сформирована комиссия по высылке (Каменев, Курский, Уншлихт), докладывавшая о ходе операции в ЦК. «В этом процессе была задействована вся государственная машина под руководством Политбюро ЦК РКП(б)». Сама операция (составление списков, задержание или вызов подозреваемых [в чем, В. Ш. не уточняет. - Т. У.], собственно высылка) осуществлялась четверым отделением секретного отдела ГПУ под руководством Ивана Решетова и его заместителя Никифора Зарайского. 2 августа комиссия рассмотрела составленные ГПУ списки и утвердила около двухсот имен. В ночь с 16 на 17 августа были произведены аресты, но задержали примерно половину арестованных, в то время как некоторые высылаемые были просто вызваны на беседу. Документы, связанные с высылкой, хранятся, по утверждению Шульца, не только в архивах ФСБ, но и в ГАРФе, в Президентском архиве, в архиве Российской государственной социально-политической истории и других. О том, что с высылаемых брали подписку, что они будут расстреляны, если окажутся нелегально на территории страны, газета не упоминает.

А. И. Угримов об этих событиях написал в автобиографии: «В 1922 году мне и 26 другим профессорам и ученым было устно объявлено (в помещении ЦК, следователь Зарайский), что мы подлежим высылке за границу. Это сопровождалось необычными обстоятельствами, а именно: я не был при этом арестован, равно и до того не подвергался взысканиям со стороны советских властей. Мне не было предъявлено никакого обвинения в каких- либо незаконных или вредных действиях. В течение более двух месяцев после этого объявления, до нашего отъезда из Москвы, я не был снят ни с одной работы в вышеуказанных центральных учреждениях [имеются в виду комиссия ГОЭЛРО, секция сельского хозяйства и биологии научно-технического отдела ВСНХ, Сельскохозяйственный факультет Пречистенского Практического института и пр. - Т. У.]. Высылаемым предоставлялось заблаговременно приготовиться к отъезду, самовольно выбрать страну жительства, маршрут, самостоятельно заказать себе пассажирский вагон, равно заказать билеты на немецком пароходе, совершавшем тогда рейсы между Ленинградом и Штеттином. Перед отъездом было только предложено заполнить биографические анкетные листы. Семьям разрешено было, по их желанию, следовать вместе с нами за границу. Было также разрешено взять с собой расширенный багаж и 200 рублей золотом на каждого взрослого человека. Нам были выданы Наркоминделом обычные заграничные паспорта, с сохранением советского гражданства, но с припиской "гражданин РСФСР Угримов А. И., высылаемый из пределов страны, отправляется за границу" [этот паспорт А. И. регулярно продлевал, при немцах спрятал, и сохранил до 1946 года. - Т. У.]. Без сопровождения, доехав, как обычные пассажиры, до Ленинграда и переночевав там , 29 сентября 1922 года мы погрузились на пароход, как обычные путешественники, и приехали в Германию».

- 484 -

Казань) и общественных деятелей, участников Комитета помощи голодающим, некоторых видных кооператоров. Отец и как профессор (был назначен еще в 1916 году на Высшие женские курсы), и как президент Московского общества сельского хозяйства, одного из центров помощи голодающим, подлежал высылке.

Когда обстановка выяснилась и ясно определилась неизбежность высылки, отец и Ясинский были признаны «старостами» и взяли в руки организацию отправки, сношений с властями и с немецким посольством в Москве.