- 508 -

Париж - Ecole de Meunerie

 

Я приехал в Париж летом 1929 года (как странно - всего семь лет после выезда из России, а казалось, так много времени с тех пор прошло!) на свадьбу Ирины Кедровой с Максимом Ковалевским, по приглашению Кедровых. После переезда границы атмосфера в вагоне третьего класса совершенно изменилась - от немецкой чопорности не осталось ни следа, и водворилась вольная французская непринужденность. Перед Парижем сперва показались засаженные цветами платформы городских предместий с ласковыми, веселыми названиями, потом справа по ходу поезда открылся в туманной дымке, на Монмартрском холме, белый Sacre-Coeur* и, наконец, поезд вошел в Gare du Nord**, где меня встретил Колюн Кедров, возмужавший за то время, что я его не видел.

Когда мы вышли на привокзальную площадь, открывшаяся необычная для меня, привыкшего к германской цивилизации, картина сильно поразила: живой ветер носил по площади клочки бумаги и развевал белые скатерти расставленных прямо на тротуаре столиков дешевых ресторанов, готовившихся к приему клиентов на завтрак. Каждое из многочисленных кафе старалось как можно дальше распространиться на улицу - столики стояли и под полосатыми балдахинами, и за их преде-

 


* Храм Сакре-Кёр (фр.)

** Северный вокзал (фр.).

- 509 -

лами, оставляя мало места для прохода пешеходов, которые залавливались как бы сетями и заманивались зайти, присесть и что-нибудь выпить. Между столиками бойко бегали знаменитые гарсоны в коротеньких черных куртках и длинных белых фартуках. Я ожидал сразу увидеть блистательный город, а меня встретила неопрятная, некрасивая пыльная улица, с совершенно антисанитарными условиями для принятия пищи и напитков. Потом я быстро понял всю прелесть этих нравов, но поначалу они не произвели на меня приятного впечатления: «Вот-те и Париж!»

Я, кажется, высказал это Колюну, но он только усмехнулся. Мы быстро добрались до Gare de 1'Est*. Это было еще до перестройки этого вокзала и его обновления, и он выглядел также стареньким и неприглядным после немецких огромных, помпезных, чистых Bahnhof ов**. Перед входом на перрон стоял маленький первобытный паровозик - музейный экспонат с ярко начищенными медными частями и окрашенный ярким лаком (полуигрушечный какой-то). Тут же висел огромная картина посадки в вагоны уезжающих в 1914 году французских мобилизованных солдат, в красных штанах, синих мундирах, в шинелях, по-французски углом открытых спереди для свободы шага. Энтузиазм, «A Berlin, a Berlin!»***, прощания с женщинами и, конечно, «Clairon, clairon, tra-ta-ta, tra-ta, tra-ta-ta-ta-ta»**** Сели мы в старомодные двухэтажные вагончики и на паровой тяге покатили в Gagny75, где жили Кедровы, в отдельной вилле с садом.

Там меня весьма радушно встретили любившие меня родители Кедровы - Николай Николаевич, с сочными губами над бородкой-эспаньолкой, Софья Николаевна, с доброй насмешливой улыбкой, барыня-актриса-профессор пения; ласковая, немного над землей летающая, талантливая Ирина. Совсем еще молоденькая тогда, расцветающая, тоже талантливая, но по земле ходящая Лилька приехала из Германии потом. Вкуснейший кофе с батонами в саду, смешные разговоры и вечно пребывающий артистизм в быту - незабываемая и неподражаемая атмосфера кедровской семьи и их дома, где поцелуи всегда и между всеми и на всякие лады (и в губы, и в руки, и в плечо) лились рекой; где церковность переплеталась с театральностью, а дворянское генеральство (от Гладких) с поповским (от Кедровых).

 


* Восточный вокзал (фр.).

** вокзалов (нем.).

*** На Берлин, на Берлин! (фр.).

**** Труба (фр.), тра-та-та.


75 Предместье Парижа.

- 510 -

Родители, каждый по-своему, были высокими профессионалами и своем искусстве. А вот дети, за исключением Лили, ими не стали. Лили пошла во всех отношениях профессиональным путем и стала впоследствии очень известной киноартисткой.

Особенно хороши были утра в Gagny. Постепенно все не рано просыпались, и дом наполнялся понемногу различными звуками вставания, умывания, приготовления завтрака. Затем все весело собирались к утреннему кофе в саду, появлялись полная, вкусная София Николаевна, в красивом широком халате, и Николай Николаевич, всегда проверявший и слушавший звучание своего голоса. Один раз он немного запоздал, умываясь в ванной комнате. При повороте водопроводного крана труба где-то загудела, запела, и тут же послышался голос Николая Николаевича, вторящего трубе. Вскоре он нащупал два-три различных трубных тона, и тогда что-то запел, а вторила ему труба. Это было замечательно и очень смешно. Николай Николаевич вышел в сад очень довольный.

Тогда же я у них встретил Сергея Михайловича Волконского, известного эстета, театрала, тонкого ценителя искусства. Когда высочайшая культура и ум сочетаются в человеке с чистейшей породой и аристократизмом, то эффект бывает удивительный - никакого снобизма, никакой позы, простота и светскость, ... даже светлость в самом высшем и лучшем значении этого слова. Сергей Михайлович меня сразу признал за того самого Шушу, который когда-то в Художественном театре дирижировал на показном уроке ритмической гимнастики Жака-Далькроза (это было до войны), организованном по его, Сергея Михайловича, инициативе. Он, конечно, хорошо знал моих родителей. Сергей Михайлович был со мной очень мил, предложил погулять с ним по Парижу и отнесся ко мне почти как к родственнику, что мне было лестно и приятно. Он был высок ростом, худощав, прекрасно держался, несмотря на большие годы, носил великолепную седую бородку и холеные извилистые усы. С Кедровыми был близко дружен, и они друг друга очень любили. Это был действительно великолепный экземпляр русского аристократа. Как я потом мог сравнить, в каком-то смысле стиль С. М. Волконского был намного выше великокняжеского, ибо - несоразмерно культурнее и утонченнее. Только сочетание породы, культуры и безукоризненной воспитанности способно создать таких блестящих людей, вне всяких установленных форм.

Незадолго до моего приезда в Париж я вернулся из поездки на Волынь в Польше и привез с собой приобретенные там мягкие верховые хромовые сапоги, черные бриджи и белую полотняную рубашку на покрой

 

- 511 -

гимнастерки. А кубанские казаки в Баварии подарили мне казачий узорный ремешок. Я себе очень нравился в этом наряде (в молодости мы любим играть какую-то воображаемую роль), и хотя в этом несомненно было проявление инфантильности, я не чувствовал ridicule*, разгуливая no Gagny в таком виде. Но Франция быстро излечила меня от этих фантазий, а стыдновато мне еще почему-то и до сих пор от этой своей затеи.

В Париж я в следующий раз из Gagny поехал один, и опять он меня поразил по выходе с вокзала своей непонятной неопрятностью. Я отправился пешком к центру бульварами. Шел, шел, и ничто меня не поражало, хотя ничто не было похоже на другие города, виденные мною в Европе до сих пор. Удивило множество такси «Рено» с тупыми, опущенными, некрасивыми и типичными носами капотов. Как-то незаметно я вышел на большие бульвары и вдруг оказался в самом центре у Madeleine**, а потом на Place de la Concorde*** и внезапно, сразу был ослеплен великолепным зрелищем - мне открылся Париж во всем своем блистательном великолепии, как огромный кристалл, играющий на солнце всеми гранями. «Ха-ха!» - как бы усмехнулся он доброй, веселой и насмешливой улыбкой, и я мысленно незамедлительно снял шляпу и поклонился. «Да-а-а! А я-то дурак!» «Ну ничего, ничего, - вельможно, снисходительно ответил мне Париж. - Я - единственный в мире, а ты будь как дома, делай что хочешь, думай что хочешь, говори что хочешь, мне все равно, кто ты, только не мешай другим. А любить меня надо - иначе ничего не поймешь! И если не поймешь, ты тогда вообще дурак, но мне-то все равно!»

И я полюбил Париж мгновенно и навсегда. Да, это всем городам город, был, есть и будет. Только Петербург ему, пожалуй, меньшой брат, хоть и не похож, а сродство есть и благородством соперничает. Слава Петру и дому Романовых - их это творение рук, не отнимешь и не отнимется никем!

Ну и пошел я, и пошел, взглянув издалека вверх по Елисейским полям на Триумфальную арку, пошел по Tuileries**** до Лувра, вдоль по Сене к Notre-Dame***** и к Chatelet******, вспоминая уроки истории Западной Европы. Уже ног под собой не чувствуя, попал я к Центрально-

 


* смехотворности (фр.).

** Церковь Мадлен (фр.).

*** Площадь Согласия (фр.).

**** Сад Тюильри (фр.).

***** Собор Богоматери (фр.).

****** Шатле (фр.).

- 512 -

му рынку Les Halles76 и задумал отдохнуть, позавтракать. Выбрал, по скудости своих средств, ресторанчик поскромнее, но попал как можно удачнее, ибо всем известно, что около Halles без фасонов кормят великолепно - эти торговцы не дураки и толк в еде знают; уж кто-кто, как не они. По незнанию блюд и с трудом вспоминая забытый французский язык, выбрал себе что-то наугад и попросил бутылку хорошего красного вина. Подала мне довольно полная женщина, просто, но тоже с иронией на мою иностранную простоту; что я ел, не помню, знаю только - что было очень вкусно. После бутылки вышел под легкой мухой на улицу, остановил такси и попросил отвезти меня к Демидовым. Шофер оказался русский. Прокатив меня недалеко от Эйфелевой башни, довез меня, куда я просил. По дороге мы весело беседовали, а у меня с глаз как бельмо сняли - все мне казалось необычайно красивым, необыкновенным - ну просто я вдруг прозрел!

А вот и Демидовы! Сколько чудесных детских воспоминаний связано у меня с ними - не было веселей детских праздников, чем в их большом новосильцевском доме на Никитской. Теперь, когда я прохожу по улице Герцена (от Никитских ворот, если шагать по правой стороне, немного не доходя Дома литераторов, что налево), я всегда гляжу на окна и двери этого дома - ничем особо не отличного от других старых московских домов; и не верится, что в нем была та жизнь, другая, которую я помню, и не верится, что это тот самый дом.

В квартиру Демидовых вход с узкого двора. В комнатах всегда темно - все окна либо на темный двор, либо на теснейший колодец, грязный и пыльный, куда свет вообще почти не проникает. Они живут во втором этаже (по-нашему), а над ними помещалось ателье, которым руководила Екатерина Юрьевна. Но с болезнью Екатерины Юрьевны ателье закрылось и было в периоде ликвидации - заканчивались последние заказы. До этого я видел Екатерину Юрьевну, Игоря Платоновича и Юру, когда они приезжали в Берлин в 20-х годах, вскоре после нашей высылки из России, чтобы повидаться с Софьей Юрьевной (младшей сестрой), приехавшей с нами и встретившейся со своим мужем Аркадием Григорьевичем Щербаковым, белым офицером. Тогда у них дела шли хорошо: Екатерина Юрьевна была полна энергии и здоровья, Игорь Платонович, как и раньше, красив, и Юрий - высокий, смуглый в отца, грузный, как Щербатовы, был одет по последней парижской моде. Теперь же все оскудело. Екатерина Юрьевна лежала тяжело больная, в параличе, почти без движения; квартира довольно запущенная, в пыли и беспорядке; Юрий без определенных занятий, уже несколько обрюзгший, по-бар-

 


76 Парижский рынок, знаменитое «чрево Парижа».

- 513 -

ски и преждевременно. Игорь Платонович постарел, но мало изменился. А вот Игориша, защитивший диссертацию в Сорбонне, был, так сказать, в форме - работал (рисовал кузова легковых автомобилей-люкс) и собирался жениться на одной из помощниц Екатерины Юрьевны в ее модном ателье. Этот брак был, конечно, мезальянсом для этой родовитой семьи, но все Новосильцевы уже встали, так сказать, на этот путь.

Демидовы встретили меня как близкого человека, очень тепло и доброжелательно. Предложили мне останавливаться у них в опустевшем ателье верхней квартиры, чтобы не возвращаться в Gagny ночевать. Меня с ними тесно связывало далекое уже детство в Москве. С некоторой торжественностью и как признак особой близости меня допустили к Екатерина Юрьевне, недвижимо лежавшей в самой большой и лучшей комнате на просторной кровати. С трудом выговаривая, она меня очень ласково подозвала к себе и поцеловала. Это было только напоминание о былой Катеньке. Несмотря на открытое окно, воздух в комнате был тяжелым, насыщенным недугом. Ей уже трудно было говорить, но все же она расспросила меня о папе, маме, Верочке, о моих планах. Я недолго пробыл у нее и потом очень редко к ней ходил. Эта страшная болезнь (от чего - и до сих пор не знаю) довлела над этим домом: о ней почти никогда не говорили, но всегда она присутствовала. С большим уважением я отношусь к той сдержанной, строгой и вместе с тем не обременяющей других манере, с которой все они несли это несчастье, в особенности Игорь Платонович. Он никогда ничем не подавлял своих домашних, а наоборот, старался всегда облегчить им это бремя, давал свободно проявляться веселости, сам был часто весел и шутлив. Не было и намека на домашнее ханжество, если можно так сказать. О Екатерине Юрьевне и ее болезни вообще не говорилось или только тогда, когда это было необходимо. Противное считалось бы бестактным. Такое бывает редко в доме тяжело больного - часто все носят на лице и считают нужным носить перед другими печать несчастья. Ничего подобного не было в доме Демидовых - это было признаком глубочайшей внутренней и внешней воспитанности. Игорь Платонович был истым джентльменом во всем, что для русских скорее исключение. Я сразу почувствовал этот стиль и вполне в него вошел, чем стал еще ближе к этой семье.

Вполне соответствовало этому поведение ухаживавшей день и ночь за Екатериной Юрьевной сестры милосердия графини Гудович. К ней плохо шло это громкое имя - она была милым простым русским человеком, с мягкими и вместе с тем энергичными чертами лица, как это бывает у русских женщин. Зато муж ее, граф Гудович, был типичным

 

- 514 -

экземпляром своего клана, своей касты, своего круга. Изысканно холеный, довольно красивый, очень породистый, по-петербургски светски воспитанный до того, что нельзя определить, глуп он или умен, он присутствовал в квартире и одновременно отсутствовал. Чем он занимался и занимался ли он чем-нибудь - не знаю. Вполне возможно, что он просто содержался своей, видимо, обожавшей его женой, которую он считал высоко облагодетельствованной уже тем, что она была его жена. Может быть, у него и были какие-то занятия и интересы, кроме своей драгоценнейшей персоны, но он держал себя тихо, так, что его вообще ничего не касается, и что никаких разговоров ни о чем по существу он вести не желает, а если и говорит, то разве что только из приличия. Я думаю, что в каком-нибудь романе Толстого он великолепно занял бы место вполне отрицательного персонажа. Даже когда я сказал ему, что знал в Москве молодого Гудовича, он отнесся к этому с тем же блистательным безразличием. Я остановился на нем, как на очень законченном типе. Полагаю, что весь мир для него был ограничен им самим и тем замкнутым кругом, к которому он принадлежал. Всё, что было вне этого, было чуждым. В каком-то смысле такая законченность, такое сохранение своего лица, пусть даже чисто внешнее, но незыблемое, внушало уважение.

Игорь Платонович предложил мне прогуляться по Парижу и угостил каким-то удивительным кофе возле Etoile*. Принадлежностью к Парижу он гордился, как должно каждому парижанину: конечно, я был провинциал из варварской Германии - это я быстро понял и быстро от этого отделался. В первые месяцы жизнь в Париже показалась и сохранилась в памяти как веселый праздник: тут и свадьбы, и масса новых и старых знакомых, и солнечное лето, и куча новых впечатлений... А главное, я быстро почувствовал себя «как дома», и желание остаться во Франции и не возвращаться жить в скучную чужую Германию появилось сразу.

Да, ведь тут же и пришлось 14 июля! Национальный праздник! Взятие той самой Бастилии, из которой тогда выпустили малое количество заключенных, а среди них с именем, кажется, только знаменитый маркиз de Sade77. Я тогда очень увлекался Лилей Кедровой, и мы превесело весь вечер и всю ночь до утра протанцевали, переходя из улицы на улицу, из кафе в кафе. Весь простой Париж танцевал под аккордеоны, всюду, где возможно, прямо на улице, под лампионами. А как стемнело, великолепный фейерверк. И - думаю я сейчас: ни одного пьяного - чтобы шатался или хамил! Ни одного! И полная свобода! La Liberte!**

 


* Площадь Звезды (фр.; ныне площадь Шарля де Голля).

** Свобода (фр.).


77 Неточно: маркиз де Сад вышел из Бастилии в 1785 году.

- 515 -

Денег у меня было весьма-весьма в обрез - родители никогда не отпускали их мне больше, чем чуть меньше минимума. Как-то изворачивался, закладывал какие-то ценные предметы, брал где-то в долг, старался на еду сам не тратить никогда!

Первой была свадьба Ирины с Максимом [Ковалевским]. Максим уже тогда, конечно, принадлежал к клану церковников, нашедших свое призвание и смысл жизни в защите истинного православия и воинственно проявлявших свою ортодоксальность. В общем в распространившемся тогда среди мыслящей эмиграции вообще и среди молодежи, в частности, стремлении к христианской философии, к религии и к Церкви и нашедшем свое выражение в широко охватывающем и, так сказать, либеральном Христианском студенческом движении (YMCA)78 выкристаллизовалась группа церковников очень правого направления. Они весьма скептически, скорее даже враждебно относились к вольному толкованию основ православия новейшими философами (Бердяев, Вышеславцев, Франк, Булгаков и проч.), строили свое мировоззрение на ортодоксальных основах и святоотеческой литературе и были ярыми врагами всякой «отсебятины» и вольностей в церковной жизни вообще, строгими поборниками каноничности. Это вполне соответствовало той общей тенденции среди молодежи в осуждении либеральных и шатких устоев отцов, в утверждении себя на старых, древних краеугольных камнях не только русской Церкви, но и всеобщей христианской культуры. И образовался небольшой рой или улей таких единомышленников, основавших Фотиевское Братство79, с очень известным теперь православным богословом Владимиром Николаевичем Лосским. Братство это было в основном направлено на борьбу с католичеством и в защиту православия. Но по внутренней своей структуре, по духу его организации оно брало пример со средневековых рыцарских орденов, чему и соответствовало дворянское самосознание его участников.

Отец Максима был небольшого росточка, быстренький старичок с мелкими чертами лица и жиденькими, но барскими усами вниз — этакий типичный думский деятель правого толка или из просвещенных чиновников, но деловой. Мать была сухая, энергичная, волевая и умная, видимо, женщина, с неулыбающимся строгим лицом (могла бы, по внешнему виду, быть революционеркой из дворян, но не была таковой ничуть). Они занимали довольно обширное помещение в старинном доме. И вот в глубоком и сводчатом огромном подвале, куда надо было спускаться по подставной, кажется, лестнице, и устроен был накануне свадьбы мальчишник при свечах, на манер какого-то древнего ритуала!

 


78 ИМКА (YMCA; Young Movement Christian Association - Союз христианской молодежи) благотворительная протестантская организация, основанная в 1844 году. В XX веке распространила свое влияние в разных странах мира под руководством Джона Мотта, сторонника экуменического движения.

79 Фотиевское братство - «Братство св. Фотия» было основано в начале двадцатых годов. В те годы в нем состояли, кроме Владимира Николаевича Лосского, Евграф Евграфович Ковалевский, его брат Максим Евграфович и др.; в тридцатые годы в братство вошли упомина Николай Алексеевич Полторацкий, иконописцы Георгий ( в монашестве Григорий) Круг и Леонид Александрович Успенский; позже в разные годы были приняты отец Пьер Люиллье (Pierre L'Huillier, теперь архиепископ Нью-Йоркский), Николай Владимирович Лосский (в 1948 году), отец Николай Озолин, митрополит Антоний Сурожский, Филипп Форстман (в семидесятых годах). Сохраняя верность Московскому патриархату, Братство выполняло свое призвание - свидетельствовать о Православной вере на Западе (в частности во Франции). В середине 1980-х годов Л. А. Успенский и Н. В. Лосский приняли решение о роспуске Братства.

- 516 -

Не задерживаясь, мы с Колюном ретировались и, кажется, именно м этот же вечер он повез меня на Монмартр, в кабачок Lapin Agile*80, недалеко от Sacre-Coeur, на маленькой площади, где стояло старое дерево - липа или, может быть, платан. Дом был старый, двухэтажный. Он, кажется, имел какое-то революционное прошлое, связанное с якобинцами, и в память об этом выступавшие там артисты надевали красные шел ковые рубашки. Потом он стал местом, куда приезжали после спектаклем актеры и певцы парижских театров, музыканты и где они свободно выступали, импровизировали, забавлялись как кто мог, по своему настроению. И эта традиция до известной степени сохранилась, ибо любой посетитель мог проявить желание и выступить с чем угодно. Внизу был небольшой бар, откуда по крутой, короткой деревянной лестнице поднимались наверх- в очень просторное помещение с деревянными перекрытиями на потолке, с деревянными же длинными столами и скамейками. Там уже было полно всякого народу, но, потеснившись, и нам уступили место. Подавали всегда и только одно - вишневую настойку (с вишнями) в стаканах. Стояло пианино, на стенах висели картины, деревянная скульптура, из которой помню большое распятие. Выступали разные артисты-профессионалы - как это бывает обычно в ночных кабачках; иной раз все присутствовавшие пели хором. В основном парижские песенки, декламации. Из артистов мне запомнился высокий, красивый Jacques**, в алой рубашке, певший на слова Верлена: «II pleure dans mon coeur comme il pleut sur la ville. ..»***.

Уже когда половина народа разошлась, Колюн сел за пианино и что-то сыграл, ко всеобщему удовольствию. Было очень хорошо, особенно была приятна публика и сам дух этого заведения, где среди чужих друг другу людей царило настроение какого-то братства, необычайной простой, но глубокой человечности. Это была Франция, это был Париж.

Венчание Максима и Ирины я помню очень смутно. Служба была очень торжественной, красивой - пели великолепно, но не помню, весь ли квартет участвовал или только частично, без Николая Николаевича как отца. Потом, помнится, был прием у Ковалевских в Медоне. Сразу же оттуда молодые уехали к морю, и эта поездка была для Ирины роковой, да и для всей их совместной жизни. Ирина вернулась тяжело заболевшей, после чего у нее уже не могло быть детей. Несколько дней боя-

 


* Ловкий Заяц (фр.).

** Жак (фр.).

*** Сердце тихо плачет, / Словно дождик мелкий» (фр.; пер. И. Г. Эренбурга).


80 Lapin Agile - известное кабаре на Монмартре во времена якобинцев еще не существовало, оно упоминается лишь с 1860 года и называлось «Кабаре убийц» из-за украшавшей его соответствующего содержания картины. Настоящее название получило в 1880 году.

- 517 -

лись за ее жизнь, и температура была очень высокой. Максим ходил совершенно убитый!

 

(Свадьба у Демидовых была, конечно, в совершенно другом стиле. Вообще эти две семьи, между которыми я, так сказать, жил, были невероятно различными, но обе, по-своему, мне близкими. В этом была своя прелесть и свой запомнившийся мне аромат первых месяцев в Париже.

Но, кроме этого, я навестил и других друзей и знакомых: Робку Ленашкевича, такого же шалопая, как и раньше; Стефановичей (по Берлину), Маришу Поленову с подросшей уже дочуркой и малышом Шишком; бедного (как мне показалось) Юрочку Померанцева. Нанес я визит и Муравьевым (стараюсь стать на то место, где был 45 лет тому назад, и... не удается; а раз так, то буду краток) и познакомился с Екатериной Ивановной, дамой умной, категоричной, свободно мыслящей, но принадлежащей к левым эмигрантским кругам. При этой новой встрече с Ириной, как и всегда, я какой-то стороной своего существа, но совершенно бессознательно чувствовал, что с ней будет связана вся моя жизнь. И это глубинное, глубинное предчувствие и сближало, и отдаляло, ибо ведь не дано человеку видеть и даже чувствовать вперед свою жизнь прежде назначенного судьбой срока. Она была все так же удивительно красива, а душа ее мне непонятным образом близка и доступна. Да, «Les mariage se font dans les cieux»*, а живем мы на земле. И этот духовный, я бы сказал, mariage** произошел уже давно, с первой нашей встречи в Берлине. Екатерине Ивановне я, кажется, понравился сразу, и по существу она сохранила ко мне свое расположение, поскольку ей это позволял ее трудный характер; правда, с большими колебаниями и отступлениями, преимущественно в отрицательную сторону. Ее можно было и уважать и не терпеть одновременно, настолько она была человеком крайних нетерпимых и деспотических страстей и суждений.

 

Итак, приезд в Париж был переломным этапом в моей жизни.

Я сразу понял, что мое место теперь во Франции, а мысль о том, чтобы возвратиться в Германию и там, на чужой, нелюбимой мною земле (именно земле, в буквальном смысле слова) приложить свою агрономическую профессию, стала мне глубоко отвратительной. Но в самой Франции работать агрономом по тогдашним временам и речи быть не мог-

 


* Браки совершаются на небесах (фр.).

** Брак (фр.).

- 518 -

ло, и я думал отправиться в колонии - в Северную Африку. Перед моим отъездом во Францию мой вайхенстефанский профессор, генетик-селекционер, дал мне рекомендацию к своему коллеге в Париже, профессору Schribeaux, по его словам, очень милому человеку. Я написал Schribeaux, и он назначил мне прийти к нему после заседания секции в научной академии. Там я увидел несколько типичных, довольно важных французских шлюпиков, которые весьма дельно и научно, а вместе с тем не менее иронично и скептически о чем-то рассуждали, и среди них симпатичнейшего, с большими галльскими усами вниз, еще бодрого, костистого, но низенького старика Schribeaux. Он очень просто и приветливо меня встретил и выслушал. «Чтобы ехать в колонии, надо окончить агрономическую колониальную школу, - сказал он, - и это не так просто. Но я подумаю о вас и, может быть, что-нибудь найду подходящее здесь». Он очень похвально отозвался о моем немецком профессоре, и вообще я был очень доволен этой встречей. И вот цепочка хороших людей, определивших в значительной степени мою судьбу: немец профессор - французы Schribeaux, Alabouvette (директор Версальской сельскохозяйственной опытной станции) - Nuret, профессор Ecole de Meunerie81. Последний оказался краеугольным камнем всей моей жизни во Франции, через него я пустил глубокие корни во французскую землю, благодаря ему впитал соки этой земли, и он сделал из меня, весьма сырого тогда материала, квалифицированного специалиста мукомольного дела - профессии, которую я полюбил, которая неотъемлемо скрепила меня с Францией, с ее природным древним богатством - les bles, с мукой и хлебом - самыми благородными субстанциями человеческой жизни: «хлеб наш насущный даждь нам днесь»! С ним я познал радость творческой работы, в атмосфере дружбы и полного взаимного доверия. Nuret - это один из главных добрых людей в моей жизни, и в благодарность ему я могу сказать, что, может быть, я был единственным человеком, до конца его понимавшим в его работе и борьбе.

Сперва я съездил к Alabouvette, он мне очень понравился. Жердистый, насмешливый, в широкополой шляпе, шагастый. Молодой ученый-практик и сам прямо от крестьянских корней - такие как раз и нужны в сельском хозяйстве. Очень захотелось мне у него работать, но... он меня опечалил - у него нельзя, а вот, может быть, в другом месте будет возможно. И перекинул он меня своему другу Nuret. Довольно скоро я и попал в Ecole de Meunerie. Nuret немного говорил по-немецки, а я уже осваивался с французским языком, и он провел со мною, так сказать, экзаменационную беседу, сперва в более официальном, а потом скорее в

 


81 Полное название школы: «Французская Мукомольная Школа имени Анри Шаля. Высшее учебно-техническое заведение, профессиональное училище и научно-исследовательский центр по изучению зерна, муки и хлеба». Сегодня она называется «Высшая Государственная Школа по Мукомолью и Зерновой промышленности» («Ecole Nationale Superieure de Meunerie et des Industries Cerealieres»).

С 1929 no 1940 год автор занимал в Ecole Francaise de Meunerie должность сперва сотрудника лаборатории, а вскоре - научного сотрудника и руководителя лаборатории испытаний физических свойств теста при кафедре технологии мукомольного производства, руководимой профессором Нюрэ. Специализировался он в области технологии мукомольного производства. В 1938 году Министерство Национального образования назначает его «адъюнкт-профессором» для ведения курса мукомольного производства и технологии мукомолья и хлебопеченья. В 1939 году ему поручено руководство практическими работами студентов высшего отделения школы. Одновременно с научно-исследовательской и преподавательской работой А. А. Угримов принимал участие в издании и редактировании профессионального журнала мукомолов Франции (Bulletin de Г Association des Anciens Eleves de 1'Ecole Francaise de Meunerie), в котором были опубликован его труды и статьи, а также переводы или рецензии на почти все работы советских ученых и специалистов по мукомолыо, зерноведению и смежными с ними отраслями науки и производства за этот период. Исследования А. А. Угримова на темы «О гранулятивном составе муки», «О проникновении воды в зерно», «О пластических свойствах теста», «О тяжелых повреждениях, наносимых пшенице некоторыми видами клопов-черепашек», «Об использовании сои в хлебопечении» и др., опубликованные в этом журнале, часто цитировались в научных трудах как во Франции, так и в других странах. А. А. Угримов был вынужден покинуть Школу в сентябре 1940 года в силу «вишистского» закона от 17 июля 1940 года, запрещавшего иностранцам занимать должности в государственных учреждениях Франции. В 1948 году, уже после высылки А. А. Угримова из Франции, профессор Нюрэ дал ему своего рода «характеристику», в которой приводит «единодушные положительные отзывы всех учеников, которые у него занимались» и отмечает: «Что касается постановки и осуществления опытов и исследований, то доверие мое к нему было полным; это не банальная похвала для тех, кто понимает, какого сочетания качеств требует такая работа».

- 519 -

дружеском тоне. Оказалось, что такой человек, как я, с тремя языками и агрономического образования, им в лаборатории нужен. О мукомольном деле я имел самые общие понятия, но основы были те же, и Nuret решил меня взять. Перед тем как к нему идти, Игориша помог мне написать краткое curriculum vitae*, что Nuret понравилось. «Ah, c'est tres bien!»**.

Затем я был представлен моему будущему врагу Pisani - директору лаборатории: с раскоряченными ногами, черно-кудрявому итальянцу из Алжира, который держал себя более высокомерно, чем Nuret - ведь мне надлежало работать под его руководством. Но это было далеко не все. Самым трудным было получить разрешение на проживание во Франции и на право работы. И тут мне помог Игорь Платонович. Увидев, с какой упрямой настойчивостью я принялся пробивать себе путь, он весьма меня похвалил (его сыновья, в особенности Юрий, такими свойствами не обладали, а русские эмигранты вообще, как правило, к жизни были мало приспособлены) и поверил, что из меня может выйти толк. Тут пошли в ход и эмигрантские, и французские связи. Естественно, я прошел через Маклакова и Родзянко, знавших моего отца - оба дородные либеральные баре, думские деятели, исторические фигуры.

Эмигрантские учреждения выглядели бедно, захламленно, беспорядочно. Но принят я был хорошо, как свой, так сказать, человек. Василий Алексеевич Маклаков, бывший посол Временного правительства во Франции, обладал некоторым весом и признанием в официальных французских кругах - его рекомендация была важным для меня документом. Это был веселый, насмешливый, рослый старик, с седыми «моржовыми» усами, свисавшими на губы, всегда очень громко говоривший, так как был глуховат и носил слуховой аппарат. Московского духа человек, очень умный, любимец дам и блестящий адвокат. А главную роль в Министерстве труда сыграла близкий друг Игоря Платоновича, еврейская дама, очень тепло к моему делу отнесшаяся, которая имела прямую связь (кажется, даже родственную) с заведующим русским отделом. Немаловажна, конечно, была и бумага от Национальной Ассоциации французской мукомольной промышленности (которой Школа была подведомственна), президентом которой состоял Monsieur Chasles - один из основателей Мукомольной Школы. Он принял меня в роскошном кабинете, не предложил сесть, задал несколько вопросов и предложил для начала оклад в 300 франков. Я, конечно, согласился. Игорь Платонович

 


* Автобиография (лат.).

** Это превосходно (фр.).

- 520 -

высоко оценил мои быстрые успехи, и действительно я вскоре стал обладателем знаменитой carte d'identite* - синей книжицей гармошкой, от которой зависела жизнь иностранца во Франции и которой он, как ошейником, был привязан к всесильной для него Префектуре полиции, помещавшейся не где-нибудь, а возле Notre-Dame в старинном сводчатом мрачном здании, насквозь пропитанном кодексом Наполеона. В Париже иностранец чувствует себя вольнее, чем где бы то ни было, но в Префектуре и в Министерстве труда он приближается к полурабскому состоянию - унизительному, исполненному страхом за свое будущее, ибо он не гражданин и подлежит административным распоряжениям, а следовательно, и произволу, когда случится. Это скверное ощущение дискриминации всегда присутствует и в полицейском участке, где надо прописываться и где Monsieur le commissaire** в черной шляпе подчеркнуто невежлив. Рука эта весьма зримо протягивается и до дома, где живет иностранец - через консьержку, весьма искусную систему всеобщего тщательного наблюдения. Но на всё это наталкиваешься, только когда приходится (а это редко) иметь дело с администрацией. Я, кажется, и начал уже работать в Мукомольной школе и получать оклад до окончательного административного разрешения на жительство и работу.

Но вот всё в кармане - я полноправный русский эмигрант во Франции и имею право проживать где угодно и перемещаться повсюду, за исключением некоторых приграничных зон. Ура! Теперь я самостоятельный человек, ни от кого не завишу - родительских денег мне больше не надо: я вылез окончательно из гнезда и уже прилично летаю. Ура, ура!

Демидовы предложили мне поселиться в ненужной им комнате для прислуги под самой крышей. Вот это была настоящая мансарда, с окном на покатую крышу и без малейших, даже самых элементарных удобств (и это очень типично для таких домов конца века): ни воды, ни электрического освещения, ни отопления (прислуга вставала рано, не залеживаясь, и ложилась поздно, не стремясь попасть скорее в свою холодную комнату). У меня была керосиновая лампа и керосиновая печурка, в коридоре была примитивная грязная уборная и там же кран с водой. В комнате стояли кровать, стул, стол, зеркало и умывальник и нечто вроде шкафа. Вот и всё. Мне было достаточно, и я не помню, чтобы я сильно дрог зимой, а ведь бывали и холодные дни...

 


* Удостоверение личности (фр.).

** Господин (полицейский) комиссар (фр.).