- 22 -

История третья

Вот говорят — выжил, потому что повезло. Это и верно, и неверно. Чтобы выжить в те проклятые годы, надо было, чтобы везло и везло много раз, да чтобы везло вовремя — именно в те роковые часы и минуты, когда уж точно знаешь — теперь все! Не буду перечислять, сколько раз провидение спасало меня, расскажу лишь о той цепочке везений, которая как-то связана с рассказанным раньше.                        

На этот раз можно проставить точную дату: происходило это 20 января 1940-го года. Говорю уверенно, потому что это был мой день рождения. И по всем законам "божеским и королевским", по всем волчьим обычаям Красноярсклага-Центральный, где "отбывало срок" 18 тысяч зеков, день этот должен был оказаться последним днем моей ровно 35-летней жизни.

Ни надежд, ни иллюзий. Ночь наканунея твердо считал последней, имея все к тому основания. Спать уже не мог. Утром действовал в каком-то забытьи, машинально: напялил на себя все, что было, в строгом порядке, самом выгодном для сохранения тепла на морозе, обмотал голову вафельным полотенцем, натянул ушанку. Проглотил, не раздумывая, сразу всю пайку — двести пятьдесят граммов как всем, не выполняющим нормы на лесоповале, а уж что было дальше — как стоял на плацу на разводе, да и стоял ли, когда и где упал, — понятия не имею.

Пришел в себя — понять ничего не могу. Плывет надо мною голубизна неба, искрится в воздухе мелкий-мелкий снежок, стоят в сверкающем белом наряде высоченные ели. Я лежу на сучьях, сваленных у пылающего костра. Как я добрался до леса — непонятно. Может, снится? С трудом, понемногу, соображаю, что развести и поддерживать этот костер для работающих на делянке зеков — моя обязанность, ибо и умирающий от голода доходяга должен приносить пользу обществу. Но как же я развел костер? Опять потерял сознание.

Потом снова пришел в себя. Думаю все о том же. Шевельнуться сил нет, но ничего уже и не болит — отболело.

На этот раз, скосившись, вижу у костра человека. Спиной ко мне греется у огня стрелок-охранник. Хотя и далек уже я от всего земного, но автоматически отмечаю: непорядок! Не имеет он права подходить к нашему костру, должен развести свой, отдельный. А уж винтовку класть на еловые лапы где-то в стороне — и вовсе нарушение. Вот бы сейчас вскочить и побежать — все равно куда, только чтобы он схватил винтовку, выстрелил, и все бы кончилось разом...

Наверное я застонал или замычал, потому что стрелок обернулся, подошел. Узнал я его — хороший деревенский парень, красномордый, пар изо рта да из ноздрей так и валит. Что-то объясняет, сам же и хохочет. Я ничего не слышу.

 

- 23 -

Уже потом, несколько дней спустя, он растолковал мне, откуда пришло спасение. В то утро довез меня до леса, развел костер и уложил рядом наш знатный стахановец возчик Лева. До развода выпросил он меня — доходягу, своего земляка, у старшего конвойного, говорит — пусть хоть помрет спокойно, на свежем воздухе. Взял, как говорится, под свою ответственность. А скрытый смысл этого был в том, что умирающему в бараке — как не выходящему на работу — медицинская помощь не полагалась в принципе, а из леса могли, при благоприятном стечении обстоятельств, даже в лагерную больницу отправить...

Вторым подарком в тот 35-й день рождения была добрая душа — этот самый стрелок. Что-то приговаривая, он посадил меня, умирающего, поудобнее, ближе к огню, притащил и подложил сучьев, достал из кармана полушубка горбушку хлеба, разломил, повалял половинку в снегу, подержал над огнем и сунул мне в рот. Я даже захлебнулся слюной.

Снова все поплыло. И сразу после этого как-то просветленно, с облегчением, я подумал, что вот уж теперь-то наверняка — все! Вот дососу корку и помру, счастливый, что все мучения позади. Никакую прошлую жизнь я не вспоминал. Если о чем-то и думал, глядя на живой огонь, то только о том, что хорошо умирать, когда вот так, как сейчас, тепло, светло и во рту — вкус хлеба...

Смотрел на огонь и понемногу отключался, а тем временем у костра что-то происходило. С усилием разлепил глаза и сразу же встретился взглядом с неведомо откуда взявшимся начальником из военных в чинах. Он стоял у самого костра, протягивая к огню то одну, то другую ногу в блестящем хромовом сапоге. Погон тогда не было, но и умирающему доходяге стало ясно, что это — большой человек в НКВД. Рядом всхрапывали оседланные кони, пританцовывали на морозе еще два-три командира помельче в таких же чистеньких полушубках, перетянутых ремнями. Охранник мой стоял навытяжку с винтовкой к ноге. Потом приезжие стали садиться на коней и исчезли, но когда я снова приоткрыл глаза, большой начальник опять стоял у костра, а стрелок тряс меня за плечо и что-то спрашивал. Только я уже перестал на все земное реагировать: было покойно и жарко.

Сколько времени прошло — не знаю, но стрелок меня все-таки растолкал. Я сразу раскрыл глаза, ощутив сладостный жаркий запах съестного. Я не мог сообразить, что это конкретный запах мяса, но твердо знал, что это еда: стрелок поднес к моему рту щепку, на конце которой дымилась маленькая горка тушенки. Неужели эта живительная горка тушенки предназначена мне?

И вот я держу мясо во рту, захлебываюсь, но даже не могу проглотить, а стрелок трясет меня и приговаривает: "Да разевай рот ширше, глотай шибче..."

Что происходило у костра, я знаю из рассказа этого стрелка — Миши,

 

- 24 -

слышанного неоднократно за последующие годы, которые мы волей-неволей провели "в одних краях".

Проверяющий из Красноярска полковник почему-то вернулся к костру один и спросил у Миши, не ленинградец ли этот доходяга? Миша откуда-то знал, что я из Ленинграда, подтвердил. Тогда начальник приказал спросить, умеет ли этот ленинградец водить машину? Миша тряс-тряс меня, ответа ясного получить не смог, но своим основательным крестьянским умом сообразил, что будет во благо и соврать: "Да, — говорит, — умеет!" А я уже и мычать перестал.

Тогда начальник снял с лошади мешок, вынул из него буханку хлеба и три большие банки консервов, бросил их под елочку и сказал: "Это ему и тебе, проследи, чтобы не отобрали..."

И ускакал вслед за своими.

Больше я уже сознания не терял. Миша дело знал — кормил понемногу. Пронесло меня по-страшному, но и силы сразу прибавилось. Вечером мой тифлисский земляк Лева, заехав за мной, изумился перемене и что-то заподозрил, но и назавтра снова отвез меня в лес на Соколке. А на третий день я уже и сам вместе со всей бригадой доходяг доплелся до своего "личного" кострища. И все эти три дня мы с Мишей харчились от пуза, а мыслей о дальнейшем как-то и не возникало. Думалось только о настоящем: как бы не выследил кто, да не увел последнюю банку тушенки.

На четвертый день только утром лесорубы отошли от костров и принялись за работу, только укрытая снегом по пояс земля начала вздрагивать от падения порушенных елей-великанов, на лесной дороге показался всадник. Высокий полковник, щегольски, не по погоде, одетый. Рука на повязке. Черный тонконогий жеребец гарцует под ним.

Всадник жестом отсылает стрелка. Миша охотно трусит в сторону с винтовкой в одной руке и недоеденной банкой тушенки в другой. Полковник подъезжает к самому костру, а я уже могу по всем правилам встать и даже как бы вытянуться.

- Скажи-ка, ленинградец, — обращается он ко мне, не слезая с коня, — не доводилось ли тебе подвозить жену мою и меня самого в Сестрорецке? Сразу после этих слов я понял, чему обязан спасением.

- Да, — говорю, — было дело. Подвозил. Давно — в другой нашей жизни.

- Нет, — отвечает он, — жизнь одна. Всегда и у всех — одна, только поворачивается по-разному. Я тебя искал. Рад, что успел. Благодаря тебе вернулась Кореневская в тот же день — единственный день отпуска моего, ко мне. Только и есть, что вспомнить. Ну, теперь все. Прощай. Да, скажи-ка свою фамилию...

Повторил ее вслух, тронул вороного, пустил легкой рысью и скрылся за поворотом лесной дороги, за стеной великолепных огромных елей.