- 114 -

Биография с колдовским уклоном

С великим множеством интересных людей сводила судьба. Каких только невероятных историй не слышал! А теперь все позабылось, перепуталось, в памяти — мешанина. Даже если очень надо вспомнить о ком-нибудь определенном, ничего в голову не приходит. Стараешься вспомнить одно, а вспоминается совсем другое, иногда черт-те что.

Попросили меня записать воспоминания о родном дядюшке. Казалось бы, чего проще. Знаю его, сколько себя помню, фантазировать не надо. Не тут-то было. Никаких показательных эпизодов припомнить не могу, а то, что вспоминается, записывать не стоит. Например, такое. Среди ночи в набитом приятелями-соратниками его трехкомнатном люксе "Астории" — гомерический хохот: оказывается, и хозяин люкса, и один из гостей — секретарь Московско-Нарвского райкома партии Гукасян, оба на цыпочках побрели по одному маршруту — в закуток домработницы Лели, да там и наткнулись один на другого...

Вот так. Про дядюшку родного, как ни тужусь, ничего дельного вспомнить не могу, а вместо того нежданно-негаданно всплывают в памяти никому не ведомые люди, припоминаются давно, казалось, забытые встречи.

Расскажу, пожалуй, одну из таких попутных историй. А уж как вспомнился совершенно случайно ее герой, так и стоял перед глазами неотступно несколько дней и ночей. Хотел я или не хотел, но вспоминались наши с ним неторопливые разговоры, его рассказы, и понемногу из припомнившихся отдельных кусочков-фрагментов более или менее сложилась запутанная, можно сказать — фантастическая, густо припахивающая непонятной чертовщиной биография...

В Красноярске я от "своих" отстал — угодил в тюремную больницу, а затем, в ожидании этапа, месяца четыре валялся на пересылке. Соседом моим по нарам оказался уголовник. Можно было бы сказать — отпетый рецидивист, если бы он хоть немного, хоть чем-нибудь, напоминал возникающий при таких мрачных словах образ.

Тюремная кликуха его была "колдун". И точно, колдовское в нем чув-

 

- 115 -

ствовалось сразу же. Когда я, перешагнув порог камеры, впервые встретил его цепкий пронизывающий взгляд, стало как-то не по себе. Но он умел управлять производимым впечатлением: я увидел, что глаза его подобрели, кивком головы он показал на свободное место рядом, и я, не раздумывая, принял молчаливое приглашение — бросил туда свой тощий "сидор".

Это был высокого, даже очень высокого роста, суховатый, широкий в плечах молчаливый сибиряк. Уверенный взгляд ясных то ли серых, то ли голубых глаз, белые зубы, никакой седины. Нетороплив, несуетлив. Общее впечатление скрытой энергии, по-звериному мгновенной реакции, волчьего чутья.

То ли фамилия его была Никитин, то ли отчество — Никитыч, не помню, но при том, что крещен он был редким старомодным именем Андрон, в тюрьме звали его Никитой, а то и дедом Никитой. Дедом потому, что по годам это действительно был глубокий старик. По моим прикидкам получалось, что ему никак не меньше шестидесяти пяти. Больше того. Как-то он, посмеиваясь, и вовсе меня поразил, сказав, что родился в один год, месяц и день с "любимым вождем мирового пролетариата — Ильичом". Эдак выходило, что ему около семидесяти! А поражало это потому, что выглядел он никак не старше многих, по возрасту годившихся ему в сыновья.

Когда мы оказались в бане, я удивился, увидев его не по-стариковски гибкое мускулистое тело. Все оно было в шрамах и рубцах.

— Кто это тебя? — поинтересовался я.

— Все, кому не лень, — ответил он хмуро. — Кто только не молотил. Чекисты, жандармы, колчаковцы, торговые люди. По мне способно историю изучать...

Основное занятие его было молча сидеть по-восточному, на корточках, прислонившись к стене спиной, слушать сразу все, что говорится, следить сразу за всем, что происходит. Никогда и ни во что по своей воле Никита не вмешивался. Думал, видимо, о чем-то своем. Смеющимся я его не помню. Даже когда вся камера заходилась от хохота, он посматривал на нас, как на малых детей, иногда лишь чуть улыбаясь.

В принципе, повторюсь, он был молчуном, однако иногда, ни с того, ни с сего, вдруг начинал рассказывать мне — молодому и совсем для него не авторитетному горожанину — что-нибудь из своей жизни. За четыре месяца мы волей-неволей познакомились хорошо, о многом поговорили. Мне он был очень интересен. И вообще-то с уголовниками я прежде сталкивался мало, а тут и человек встретился, со всех точек зрения, неординарный и уж во всяком случае, на темного варнака непохожий. За что его посадили, какое-то время я не знал. Уже позднее услыхал, что сидеть он начал "из-за бабы" еще при государе-императоре, сидит уже в какой-то раз и значатся за ним, по крайней мере, одно громкое убийство и три

 

- 116 -

или четыре отчаянных по дерзости побега. Одним словом, все это лишь подогревало мое любопытство.

Совершенно изумила меня способность Никиты с каждым разговаривать на его языке. С интеллигентными собеседниками говорил на редкость правильным языком. Говорил легко, без мучительных пауз, когда видишь, что собеседник не может подобрать подходящее слово. При чем шло это не от начитанности (читал он, как выяснилось, мало), а скорее, от живого общения со многими грамотными, по большому счету, людьми. Тут же, общаясь с уголовниками, он переходил на "классический" блатной язык, мне тогда непонятный, и по фене звучала его речь все так же естественно и свободно.

Тюремные порядки и обычаи зоны Никита знал в совершенстве, многому в этом смысле меня научил, ко многому подготовил. Благодаря обросшему легендами убийству, а главное — побегам и многолетнему стажу заключенного, относились к Никите все с большим уважением. Тем более, что открылся у него редкий, неоценимый в тюрьме талант знахаря.

Не могу сказать, что он на моих глазах излечивал какие-то определенные болезни, но от любой острой боли, скажем, зубной, и даже припадков падучей — спасал запросто.

Пожалуй, в какой-то мере был он, как сказали бы мы сейчас, после всесоюзных телесеансов Кашпировского, экстрасенсом. Чаще всего снимал боль, заговаривая, иногда — накладывая на больные места руки, поглаживая, массируя. Говорил, что любые болезни лучше всего лечить травами, но ни в одной тюрьме мира хорошая трава не растет: "здоровой траве нужна воля".

Бывало, что к его услугам прибегали и стрелки охраны. Удивительно, но Никита и их считал людьми, всем обращавшимся, как мог, помогал. Правда, наиболее сволочные не то что обращаться, без нужды и близко не подходили: кто этих колдунов-шаманов знает, наведет порчу — вовек не отмоешься!

А в том, что Никита такое может, никто не сомневался после одного памятного всем случая. Появился в охране тюрьмы гад. Орденоносец. Зол был на весь свет за то, что призвали его в РККА не вовремя, и только началась финская война — снайпер-кукушка его ранил. Сначала вымещал он свою лютую злобу на нас — заключенных, в чем ничего особенного никто не усматривал, но не прошло и месяца, переключился на "своих": накатал на начальника пересылки донос — обвинил его в том, что устроил тот для врагов родины санаторный режим, а подчиненных распустил и они, следовательно, мышей не ловят. Начальник — не первой молодости чекист, от неожиданного огорчения слег. И дошло до того, что вызвал Никиту, просил помочь — вылечить от нервной напасти. Никита помог — вылечил. И больше того, даже успокоил, уверенно сказав, что не видит

 

- 117 -

в его ближайшем будущем ничего особо страшного. Однако за время болезни начальника гад-надзиратель вырос до зама по режиму и первым делом упек Никиту в штрафной изолятор. К слову сказать, в карцере жилось Никите не так уж плохо: охранники его кормили лучше, чем в камере, и всячески от гнева руководства уберегали, а потом стали шепотком уговаривать как-нибудь "этого сволоча" уесть посерьезней. Дня два Никита крепился, а потом поддался просьбе здорового коллектива — уважил. Как уж там было — неизвестно, только открылась у зама по режиму залеченная было рана, скоренько увезли его в госпиталь. И надолго. Старого же начальника снять не успели, вернулся он к исполнению обязанностей, оправдав предсказание Никиты полностью.

При мне произошел и такой эпизод. Один из стрелков с перепою начал лютовать не на шутку — и сразу же открылся у него страшный кровавый понос. Естественно, все решили, что это дело рук Никиты, хотя тот и клялся, что ни при чем. Больше того, сами же охранники за "пострадавшего" стали ходатайствовать — просили вылечить, обещая его "перевоспитать" своими силами. Самое смешное, что унять этот понос оказалось не так-то легко: видимо, лечить, скрепя сердце, против воли, нельзя!

Но все это было, так сказать, потом. А буквально через пару дней после того, как сподобила нас судьба стать соседями по тюремным нарам, я был свидетелем и даже участником немудреной истории, хорошо объясняющей, почему пристало к Никите прозвище "колдун".

В соседней камере, как и в нашей, сидело человек двенадцать. И началась беда. С точки зрения посторонних — мелочь, не о чем разговаривать, а для обитателей камеры — беда настоящая. Стал пропадать хлеб. В камере — это трагедия. Хуже нет подозрений и разборок, делающих участь заключенных во много раз мучительнее. Никто никому не верит, нервничают и дергаются все.

Очередной пострадавший — верзила с голубыми есенинскими глазами — прибежал к Никите с воплем: "Помоги! Найди гада, третью ночь подряд пайку сжирает!" Парень привык отложенный с вечера остаток хлеба съедать утром. Оно и понятно. Утро — самое мерзкое время: все злые, как сложится грядущий день — неизвестно, а после ночи есть хочется особенно...

Место у парня было хорошее: с одной стороны — стена, с другой — солидный пожилой человек, полковник из Москвы. Как неизвестный вражина в темноте и тесноте умудряется пробраться между спящими, залезть в изголовье и вытащить любовно завернутый в тряпицу кусок хлеба, было совершенно непонятно.

Дед Никита отнесся к парню сочувственно и, подумав, сказал, что его беде помочь попробует: знает один колдовской способ вора поймать, только никогда им не пользовался.

 

- 118 -

Условились, что парень перед сном на какое-то время хлеб свой ему передаст, чтобы тот сотворил секретный заговор — а вдруг да поможет! Через полчаса Никита вернул парню его остаток пайки с указанием: до утра не разворачивать, а если утром хлеба на месте не окажется, тотчас дать знать.

Так и произошло. Перед самым подъемом охранник, хихикая, передал, что у парня снова "хлебушек-то уели". Дед пошептался с ним и, взяв меня на подмогу, пошел проверять заколдованную камеру. На этот раз из нее выводили оправляться и к умывальнику не всех сразу, а по-одному. Каждого подводили на светлое место — к большому, естественно зарешеченному, окну и здесь надзиратель командовал: "Сымай штаны, кажи зад!" Зеку любое развлечение в радость, а тут — такое. Можно сказать, Большой театр! Каждый с хохотом спускал брюки и подставлялся, а сидящий на табуретке дед внимательно осматривал один задний проход за другим под гогот и прибаутки. Когда все задницы были предъявлены, охранник приказал в том же порядке подходить, "раскрыв пасть", для осмотра горла.

Первым буквально подскочил торопившийся к умывальнику полковник. Он и сейчас стоит у меня перед глазами: болезненного вида, но опрятный, не потерявший выправки сухонький старичок, радостно возбужденный, как и все сокамерники. Он охотно разинул рот, дед нехотя заглянул туда, вдруг вскочил с табурета, за голову подтащил старичка поближе к свету, снова осмотрел его горло и как-то тихо, будто неуверенно, сказал: "Хлеб жрал он. Только не бейте — бить его нельзя, помрет — сильно болен..."

Опешили все. Думаю, в эти слова никто и не поверил бы, но сраженный неожиданным разоблачением полковник повалился на колени и запричитал что-то непонятное.

Никто его не тронул, хотя до того только и разговоров было — как вора наказать. Каждый старался придумать кару пострашнее: по "закону" же полагалось устроить темную и проследить, чтобы каждый из обитателей камеры в избиении участвовал (при этом горе тому, кто бьет не в полную силу!). Как-то тихо все разошлись, оставили участников драмы один на один.

Через несколько дней, когда я уж очень стал приставать, Никита секрет открыл. Никакого колдовства и близко не было: просто настрогал он на хлеб чернильного карандаша...

— А в зад-то зачем смотрел? — подскочил я, сгорая от любопытства.

— В зад? Да низачем. Для понта. Только я тебе, молодчик, скажу: я и без карандаша понял, кто вор, как в лицо ему посмотрел. Только сам себе не поверил. Другому бы я первый врезал, а этому не смог, вижу — не жилец...

Через пару дней полковник помер. Да, вспомнил его фамилию: полковник генерального штаба Кольцов.

 

- 119 -

Теперь после столь затянувшегося предисловия, перейду собственно к изложению истории жизни, поразившей мое воображение еще тогда — в далеком сороковом году.

Родился Андрон в большом забайкальском селе. Расположено оно было в горах, в долине бурной реки, вода в которой даже засушливым летом оставалась такой холодной, что купаться не рисковали и самые безмозглые малолетки. С незапамятных времен здесь враждовали две самые богатые семьи. В одной из них единственным сыном, а стало быть, в перспективе — наследником, был наш герой. Только кончилась история его рода трагедией. Во время некоего престольного праздника, после перепоя, отец с матерью поволоклись в баню. А злодеи соседи приперли дверь снаружи массивной колодой, навалили сена и подожгли. Что произошло с остальной родней, я не припомню, но, так или иначе, Андрон — ему было тогда лет семь — и несколько его сестер остались бездомными сиротами, и решал их судьбу сельский сход. Сестрицы где-то сгинули — Андрон говорил об этом без тени сомнения, а он уцелел: отдали его бездетному лавочнику.

Дальше все пошло точно так, как это было в детстве и юности у Максима Горького — сплошные "свинцовые мерзости" жизни. Когда лавочник спился, смышленого мальчика забрал в ближайший городишко кто-то из родственников покойного. Так или иначе, будучи много лет "в услужении", темные стороны людской натуры Андрон познал в избытке. Кто только и как только над ним не измывался! Выдалось поработать и в лавке, и в трактире, и в захолустной гостинице. Был и нянькой, и посыльным, и поваренком, и грузчиком. Только в школу ни дня не ходил — грамоту и счет осваивал самоучкой. Хорошего за эти годы было одно: на пьяниц насмотрелся, приобрел прочную закалку от пьянства. То есть, конечно, пил — не без этого, но меру знал и себя соблюдал.

В конце концов Андрон стал опытным, знающим себе цену приказчиком. Его последний хозяин — холостяк, умирая, отписал ему некую сумму, достаточную, чтобы вскоре завести свое дело. Несколько лет Андрон отказывал себе во всем, но первоначальную сумму удвоил, а еще пару лет спустя, в компании с Викентием Федосовым — известным повесой, сыном богатого купца, стал держать хлебную торговлю в городе Томске.

К этому времени забитый сирота-заморыш превратился в статного удальца с бесшабашным нравом. Безрадостные годы холуйства выковали характер крутой. Решительный и самолюбивый Андрон не лишен был и мстительности: как он выразился, "на всех, на кого зло помнил, отоспался с полным удовольствием!"

Хватило ума понять, что ученье — свет. Помню, он с гордостью перечислял, каких учителей нанял, чему они великовозрастного ученика успели выучить. Два года изучал английский с настоящим англичанином — собирался в Лондон, была задумка торговать там хлебом. По нескольку

 

- 120 -

раз ездил в Петербург и Москву. Не только по ресторанам и притонам мотался, чтоб на людей посмотреть и себя показать, но и театры, и музеи посещал. Очень любил цирк. Серьезно занимался вольной борьбой. Ну что еще? Поигрывал в карты. Не то, чтобы очень по-крупному, но уж никак и не по мелочи. Однако не ради выигрыша, скорее — чтобы пощекотать нервы.

Не забыт был и женский пол. Стал о женитьбе задумываться — с девицами повеселился, натешился, перебесился.

Только из-за женщины нормальная жизнь его и закончилась.

Дальше начинается чертовщина. И заслуживает эта история не косноязычного моего пересказа, а пера подлинного инженера человеческих душ — эдакого современного Лескова.

Короче, отбил Андрон у непутевого своего компаньона жену. Отбил — это для краткости. Можно было понять, что наоборот — инициатором рокового романа была сама беспутная сердцеедка, изнывавшая от провинциальной скуки. Слово "любовь" Андроном ни разу употреблено не было, а вот что-то вроде "заморочила", — говорил. Вообще о ней Андрон распространялся не очень.

Так или иначе, важнее другое. Измена жены, отнюдь не первая, вызвала у Викентия неожиданный припадок ревности. Оскорбленный муж отомстил: не нашел ничего лучше, чем спалить их общие с Андроном лабазы, да так "удачно", что оба остались не просто нищими, а в долгах. Когда припадок прошел, а хмель улетучился, схватился Викентий за голову: грозил ему суд. Частную собственность тогда уважали, а поджоги, грозившие деревянным городам великим пожаром, карали без жалости. Опомнилась и изменщица. Бросилась любовнику в ноги, стала умолять идиота-мужа простить — избавить от суда, дело замять. Андрону бы так и сделать, а он "по молодости лет" проявил ненужную твердость: красавицу с лестницы спустил, дело в суд передал. И упекли бывшего компаньона на десять лет.

И все пошло прахом. Последовал новый удар судьбы. Озверевшая от обиды любовница отомстила страшным образом. У обрыва на берегу Томи нашли ее одежду и придавленное камнем письмо. В смерти своей, в которую Андрон не поверил ни на секунду, тем более, что тела утопленницы не нашли, она обвинила его. И так все убедительно живописала, что грех было усомниться в предсмертных словах. Стало яснее ясного, что Андрон, завидуя счастливому мужу-компаньону, изводил, шантажировал его, довел до каторги, а ее саму принудил к позорной связи, будет теперь у нее нежеланное дитя и нет у нее другого выхода, как проклясть нелюбимого и из жизни уйти.

Были бы деньги, хороший адвокат бездоказательные наветы отвел без труда. Но не было ни копейки. А общественное мнение, конечно же, ока-

 

- 121 -

залось не на стороне Андрона. Так или иначе, но в угоду этому самому общественному мнению какие-то эпизоды на него повесили и вынесли приговор — "виновен".

Так Андрон получил свой первый срок. Оглушило его это скорое, ничем не подготовленное — ни за что — превращение из благополучного, всеми уважаемого мещанина в острожника. Но самым больным ударом было ощущение бессилия: Андрон переживал именно то, что стал игрушкой, жертвой какой-то необратимой силы, как-то связанной с местью бывшей любовницы. Ночами он будто бы слышал ее смех. Казалось, невидимой стоит она рядом и, издеваясь, следит за его муками.

Непонятным образом он уверился, что это она распоряжается его судьбой.

Не верьте, когда говорят, что при царе "сидеть" было — одно удовольствие. Каторга — она в любые времена каторга, сладкого мало. Но Андрон был молод и силен, а сломлен, по счастью, не до конца. Понемногу ожил, пришел в себя, даже поздоровел: способствовала тому тяжкая работа на ломке камня, а загнали его куда-то к Повенцу, на один из северных карьеров. Стал надеяться на лучшее, что отбудет срок, уедет куда-нибудь подальше от проклятого Томска и кончатся все кошмары...

Не тут-то было. По иронии судьбы, вернее — по злому ее капризу, пригнали на карьер новую партию каторжан, в числе которых оказался Викентий. Более того, бывший его компаньон среди них верховодил. Узнав Андрона, он заявил, к восторгу кровожадных собратьев, что восемь лет искал его, чтобы сквитаться, и вот, наконец, настиг, и теперь они будут драться на ножах по всем правилам каторжного мира. И снова почувствовал Андрон, что распоряжаться своей судьбой не властен, что опять взялась управлять ею высшая сила. И вновь привиделась во сне томская красавица — теперь она со смехом протягивала финку.

Рассказывал об этом Андрон-Никита, переживая случившееся много лет назад, будто происходило это вчера:

— В ту пору я был дурной — горячий. Чуть что — ударяла моча в голову, зверел. Как Викентия увидал, руки дрожать начали, перед глазами поплыло. Охолонулся — ведра два воды вылил, все одно в себя прийти не могу. А тот ходит гоголем, посмеивается, видно — ножичком баловать не впервой. Пора сходиться. Подошел ко мне один из трех варнаков-свидетелей. Вроде — секундант. Его дело — ножи разыграть, дать сигнал к бою. Посмотрел, как я нож держу, вернулся, ни слова не говоря, взял да и поправил. Спокойно так, молча. И тут, будто кто на ухо шепнул — дал подсказку. Озарение снизошло. Осенило, что спасение может быть в одном: себя в руки взять, а Викентия, человека, как я знал, сильного, напористого, но нервного, разозлить, хладнокровия лишить. Как-то в силу свою я поверил. И пошло! Он разошелся — нападает. Свирепеет, наскакивает все

 

- 122 -

смелее. А я, как могу, верчусь и отхожу, не забывая, однако, ему под удар перо подставлять. Он, вижу, из себя выходит, а я — все спокойней и спокойней. Сколько времени это продолжалось — не скажу. Не знаю. Может — час, может — десять минут. Уже и поранен я — несколько раз чиркнуть ему удалось, и устал, а держусь той же линии: дразню, уворачиваюсь. А правая рука тягостью наливается. Вся злость переходит в звериную силу — все на свете позабыл, кроме одного — желания убить. Страшного. И уж как случилось, как я смог уловить тот миг, когда Викентий приоткрылся, — понятия не имею. Рванулся вперед — сунул перо с такой силой, что с ног его сшиб, да сам на него и повалился. Я-то вскочил, а он остался лежать на спине с глубоко воткнутым в грудь ножом. Отошел я в сторонку и рухнул на траву, можно сказать, без чувств. Трое даже совещаться не стали — объявили, что бой был честным...

Мечта "отсидеть" и вернуться стала несбыточной: за смертоубийство в местах заключения судили — дали пятнадцать лет.

Вот тут Андрон сломался. Что-то произошло. Говорит, что ничего не соображал, припадки начались, вроде эпилепсии: катался по земле, бился, рычал, изо рта шла пена. Чуть подлечили. Снова загнали в северные края — еще дальше, к зырянам. И здесь, едва оклемавшись, в самое неподходящее для побега время — только-только ударили морозы, бежал. Оглушил кулаком задремавшего у костра охранника, надел его тулуп и валенки, и ушел, не зная куда. Пошел по тонкому, прогибающемуся под ногами льду вдоль по реке, да не на юг — к жилью, а все дальше на север, куда бежать-то бессмысленно. Мимо единственного на пути селения прошел, не зная того, совсем рядом. Как выжил — непонятно. Ел шиповник по берегам. Сколько дней шел — неизвестно. В конце концов упал, стал терять сознание. А тут снег повалил, даже согреваться начал.

Наткнулись на Андрона ставившие капканы туземные охотники. Называл он их нанайцами. Уложили Андрона на санки вместе с добытым пушным зверем и через сколько-то дней и ночей очутился он в их становище — много севернее крайних русских селений.

Привели к шаману — дряхлому сморщенному старику, немного говорившему по-русски. Старикан был, что называется, себе на уме: сделал вид, что и не понимает, кто перед ним, и знать того не хочет. Объяснил, что у племени его много здоровых и красивых женщин, но мало мужчин, так что лучше всего Андрону принять нанайское имя и пожить пару-другую лет у них, где его искать никому и в голову не придет.

Тут Андрон-Никита переходил на самый высокий стиль и не жалел похвальных слов, вспоминая нанайцев — добрых и доверчивых. А прожил он у них не пару-другую, а больше пяти лет. И называл эти годы счастливыми.

Поселили его в чуме шамана. Это был "универсал" — лекарь, исповед-

 

- 123 -

ник и колдун, вместе с молодым и сильным, но туповатым вождем управляющий жизнью горстки свободных людей, которым и дела не было до катаклизмов цивилизованного мира. Очень быстро Андрон начал понимать их язык, а через несколько месяцев и заговорил на нем. Открылся перед ним глубокий мир их внешне однообразных тягучих песен, старинных сказаний. Он был поражен их мудрыми обычаями, разумным образом жизни, позволявшим в самых, что ни на есть, нечеловеческих — неблагоприятных условиях существовать в счастливом единении с суровой природой.

Про этот образ жизни рассказывал он множество удивительных вещей, полагаю, далеко не всегда известных нынешним ученым. Я, разумеется, все перезабыл, кроме одной детали, поразившей меня. Оказывается, северные люди в любые морозы никакого белья не надевают, накидывая на голое тело малицу из оленьего меха. Главное, чтобы мехом внутрь. Трение тела о мех, например, во время бега за нартой, согревает без крайне опасного выделения пота. А мех олений — самый легкий и самый теплый, потому что волоски не сплошные, а внутри каждого имеется тончайшая воздушная полость — канал.

Многому Андрон научился. По большому счету — на мир стал смотреть по-иному, другими глазами. Оценил счастье неторопливой естественной жизни, когда зависишь единственно — от благорасположения богов-покровителей. Перерезая горло оленю, всякий раз просил у него прощения: он совсем не хочет смерти доброго животного, но таков закон жизни — для того и созданы олешки, чтобы у северного человека была еда и одежда. Ведь боги-покровители думали о них — о людях, когда сделали молоко оленухи много сытней и полезней, чем коровье: иначе как бы нанайцы выкармливали детей!

Прошли полтора-два года. И перебрался Андрон в другое становище — к жене, которую нашел для него все тот же спаситель-шаман.

На этом месте рассказа Андрон помолчал, будто стесняясь своих слов, а потом сказал, что женой его у нанайцев была, однако, не местная, а русская женщина. Молодая — не старше двадцати, но вдова. Невезучая, ибо схоронила недавно уже второго мужа. Она никак не походила на "кривляк", с которыми до того Андрон имел дело, была крайне скупа на любые проявления чувств, но на самом деле любила его так, как никто и никогда.

Историю своей семейной жизни Андрон рассказывал даже с некой гордостью. Начинал издалека, с того, что, когда начался промысел морского зверя, уже охотничал вместе с молодыми мужчинами племени, причем оказался добычливым метким стрелком. Кое-чему полезному и сам нанайцев научил — не только в карты играть. Главной заслугой своей считал то, что дал представление о неведомой им до того науке вести торговые дела.

 

- 124 -

Дальнейшее он излагал так детально, что я сокращаю даже то, что смог припомнить.

Раз в год, по окончании сезона, вождь возил пушнину на ближайшую факторию и менял ее на ружейные припасы, капканы и все то немногое, без чего нельзя обойтись. При этом "обмене" ни подлинная стоимость мехов, ни стоимость тут же закупаемых на вырученную сумму товаров нанайцам известны не были. Вождь мог только сравнивать с прошлым годом: сдали шкурок чуть больше или чуть меньше, соответственно и товаров привезли чуть больше или меньше. Андрон поинтересовался полученными вождем квитанциями и хотя разобраться в них было невозможно, понял, что обманывают простодушных охотников довольно крепко.

Была в этом "делопроизводстве" вождя и смешная черточка. Оказалось, что он где-то учился и гордится тем, что и таблицу умножения, и все четыре действия знает, но, так сказать, теоретически. Как только числа начинали превышать сотню, управляться с ними он уже был не в состоянии (тем более — в пьяном виде, а все расчеты на фактории начинались обычно с обильной выпивки).

Ничего не оставалось, как поехать в назначенный день вместе с вождем и его двумя помощниками. Перед погрузкой сделали то, чего никогда не делали: рассортировали меха и заранее подсчитали их стоимость при хорошей цене и при минимальной. Точно так же расписали заказы каждой семьи с прицелом на худший вариант цены пушнины.

Встретили их как дорогих гостей. К моменту, когда приемщик начал свою работу, вождь, отведав "огненной воды", начисто основы арифметики забыл. Пришлось Андрону выступать на передний план. Приемщик, естественно, обнаружил, что незнакомый русский, во-первых, трезв, как стеклышко, а во-вторых, прекрасно ориентируется в происходящем и контролирует его счет. По мере того, как дело приближалось к выписке квитанции, приемщик нервничал все больше. И было отчего. Когда Андрей увидел выведенную им цифру — чуть не вдвое меньше истинной, он выхватил квитанцию и потребовал хозяина.

Разразился скандал. Приемщик с воплями исчез, а вместо него появились двое громил, Андрону заломили руки и отволокли в шатер хозяина. Это был полный, болезненного вида "англичанин", возлежавший у очага с трубкой в зубах. Он дал знак всем замолчать и что-то спросил у приемщика. Пока тот с плачем объяснял, Андрон решил инициативу перехватить и решительно обратился к хозяину... по-английски. Конечно, английский был "еще тот", но впечатление это произвело.

"Англичанин" приказал всем, кроме переводчика, убраться и поинтересовался, кто перед ним стоит и почему мешает работать его людям?

Андрон объяснил, что просто взялся помочь неграмотному вождю племени, а шум поднял, когда увидел, что на фактории работают нечест-

 

- 125 -

но, в чем он просит убедиться...

В ответ было сказано, что без оформленной доверенности с самозванным помощником никто разговаривать не собирается, и лучше всего ему подобру-поздорову исчезнуть. Русский в этих краях — подозрителен. Хозяин фактории вправе его повязать, а то и застрелить, и еще получит премию от российского государя.

Андрон, как мог спокойно, ответил, что сам был купцом и хорошо знает, что серьезному торговому человеку скандалы ни к чему. А если дело не кончить добром, а тем более — его, Андрона, убить, слухи по тундре разлетятся мигом. До сего дня никто ни на кого не жаловался, все было тихо и мирно, так что на нехорошие слухи внимание обратят сразу же. Пошлют проверяющего на факторию, а любая проверка — опасность: обман вдвое не заметить трудно.

— Откуда ты на мою голову? — неожиданно заговорил "англичанин" по-русски.

— Из Томска. Десять лет держал хлебную торговлю, оборот имел столько-то тысяч...

Словом, без обиняков Андрон изложил свою историю, не скрыв ни суда по ложному обвинению, ни убийства, ни побега.

"Англичанин" несколько минут молча сосал свою трубку, а потом подвел итог: "Ты прав. Плохие разговоры и мне не нужны, хотя здесь — не Архангельск, и законы в тундре устанавливаю я, а не губернатор. Пожалел я тебя потому, что ты — купец. Как и я. И за смелость. Я решаю так. Завтра я твоих чукчей рассчитаю сам — обещаю. Но сегодня, сей же час, ты отсюда уберешься. И запомни, чтобы я тебя никогда больше не видел и не слышал! И никаких жалоб...

Андрону бы так и сделать — убраться, а он до самой ночи еще пытался втолковать вождю, какой должна быть сумма в квитанции и насколько больше, чем в прошлом году, они должны получить товаров.

Этого ему "англичанин" не простил. Когда Андрон и сын вождя, правивший упряжкой, на пути домой заночевали, на них кто-то напал. Андрон ничего понять не успел — получил сильнейший удар по голове чем-то железным. Шрам поперек темени и спустя много лет был хорошо виден через коротко стриженые волосы.

Выхаживали его целый месяц. Когда он начал хоть на несколько минут приходить в сознание, каждый раз возникало странное видение — женское лицо, склонившееся над ним. Странным было то, что это едва различимое в полутьме лицо совсем не походило на плоские лица нанайских красавиц. Он видел, вроде бы, русское лицо — большие голубые глаза, льняные волосы...

Очнувшись в очередной раз, он смог, наконец, спросить по-русски: "Ты кто?" В ожидании ответа даже закрыл глаза, так боялся, что русская

 

- 126 -

женщина лишь представляется ему, и сейчас он услышит нанайскую речь. Но нет, певучий молодой голос на русском же языке ответил: "Я — Таня, буду женой тебе "...

Так он стал женатым.

Все в этой истории было невероятным. Непонятно было уже то, как в этом малонаселенном глухом краю разносятся новости. Какими-то неведомыми путями весть о гибели мужа и наступившем новом вдовстве Татьяны пересекла тундру и достигла ушей полуглухого старика-шамана. Он в ответ дал знать, что в его становище есть подходящий для нее русский мужчина, но его надо выхаживать. Нескольких слов оказалось достаточно: молодая вдова в тот же день запрягла олешек и двинулась навстречу своему трудному счастью.

Татьяна с первого дня относилась к Андрону с великим почтением — как к господину. Величала по имени-отчеству, обращаясь на "вы" и с полупоклоном.

Молилась она истово, но без всяких икон. К господу обращалась не с каноническими церковными текстами, а по-домашнему запросто — на родном языке. Впрочем, языке хотя и русском, но не очень-то понятном Андрону.

Тут мы подошли к еще одной странной странице этой запутанной повести. Расскажу об этом так, как запомнилось.

В незапамятные времена — при Иване Грозном, часть новгородцев, спасаясь от государева ярма, подалась на север. Их преследовали, они уходили от огня и позора. Уходили все дальше на север, пока в конце концов не нашли свободные земли в недосягаемом для царских дружин краю, где кончались привычные леса и начинались тундры. Держались кучно и дружно, пришлых не допускали, девок без боя не отдавали. Свято соблюдали веру, обычаи и язык своих пращуров.

Так или иначе, к началу XX века живо оставалось лишь одно из нескольких таких старорусских селений. Родом из него и была Татьяна. Как уж она вышла замуж за зырянина, она Андрону не рассказывала. Не раз поражала его тем, что, разговаривая с ним, незаметно сбивалась на древнерусский язык, который ныне никому не известен. Или пела — вполголоса — непонятные, но неизменно грустные песни времен татарского нашествия...

Работу они оба знали всякую, работу любили, с соседями жили душа в душу. Для полного счастья не хватало только деток. И снова в роли спасителя выступил тот же шаман, запросто общавшийся с богами. Сколько-то времени Татьяна жила в его чуме, пила какие-то снадобья, слушала его завывания. А когда вернулась к Андрону, сказала уверенно, что родит ему сына — здорового, красивого, но выкормить не успеет — умрет, так что надо бы заранее подобрать малышу женщину с молоком...

Все так и случилось. Почти так. Выпало Андрону, наконец, счастье —

 

- 127 -

стал отцом. И, как мог, старался не вспоминать страшное предсказание, тем более, что жена оставалась здоровехонька. Но все было хорошо лишь до поры до времени. Ушел Андрон с мужчинами племени на север, а вернувшись, жену не застал: убило ее странное кровотечение горлом — что-то вроде неизлечимой в те годы чахотки.

Затосковал Андрон, заметался. И шаман помочь не мог, хотя давал зелья всякого и заговоры делал. Втемяшилось Андрону, что и ему, и годовалому малышу будет лучше, если дитя окрестить. Шаман отговаривал, тряс головой, до одури махал бубном с кистями и колокольчиками, — напрасно. Отвез отец невезучего сынка за сколько-то сот верст — в русское село, где находилась ближайшая церковь, и здесь, по простоте душевной, открылся местному пастырю. В тот же день неведомо откуда появился жандарм и запер Андрона в подвале. Всю ночь арестованный выламывал окованную железом дверь, но не успел — не хватило буквально получаса.

Избили Андрона, связанным отвезли в уезд. Опознали. За побег добавили срок...

Эта история про конец счастливой жизни у нанайцев, видимо, была для него очень важной. Рассказывал он ее несколько раз. А однажды — только однажды — поделился, после некоторого размышления, сокровенным:

— Понимаешь, я в душе-то — верующий. Истинно. От всевышнего мучения принимаю безропотно, а уж он-то меня не забывает! Но когда этот поп одним махом меня и сына моего малого за чечевичную похлебку продал, я всех их возненавидел — этих служителей церковных. И скажу: одно только ваша безбожная власть делает верно — давит их. К ногтю! Понимаю, грех — думать так, но ничего не могу поделать.

В разгар Гражданской войны то ли красные, то ли белые Андрона освободили. Понять — кто, никакой возможности не было: палили со всех сторон, орали и матюгались одинаково! Кто-то сунул ему в руки трехлинейку, и вышло так, что прибился он именно к отряду красных партизан, ушел с ними в лес. Долго скитались, то отстреливаясь от преследователей, то сами нападая, только кончилось дело разгромом. Раненым Андрон угодил в лапы колчаковцам. Избили они его, не получая никакой радости (лучше бы сразу застрелили), бросили в ветхий курятник умирать. Живучий, однако, оказался: едва пришел в себя, уполз, отлежался между грядами в огороде, а следующей ночью скрылся в глухом лесу. Бурятская старуха с трудом выходила его. Оказался он единственным мужиком в затерянной таежной деревушке. Ходил с трудом, поскольку нога заживала плохо. Работать стал кузнецом. И только мало-мальски обжился, добралась до здешних мест советская власть. С документами, само собой, у Андрона было слабо. Долго он доказывал малограмотному чекисту, что

 

- 128 -

ранен был, когда сражался против Колчака, и что не дезертировал от красных, а бежал из колчаковского плена. Проверяли его проверяли, а как тогда можно было проверить? В конце концов плюнули. Решили дать возможность с оружием в руках смыть позор.

Превратился Андрон в красного кавалериста, попал в Николаевскую бригаду, на базе которой в дальнейшем была развернута 25-я стрелковая дивизия, командовал которой ставший особенно знаменитым гораздо позже — после выхода фильма братьев Васильевых — Чапаев. Сначала и здесь "молодой чапаевец" был кузнецом — ковал в обозе коней, ремонтировал повозки, а вскоре выдвинулся: стал, как он выразился, "править тачанкой". Воевал, страха никакого не чувствуя. Твердо верил, что после уже пережитого жив останется.

— Много ли белых уложил? — бездумно поинтересовался я. Никита посмотрел так, что сразу до меня дошло — не надо было этого спрашивать, но, помолчав, ответил:

— Знаю одно: патронов извел великое множество. Может, кого и зацепил ненароком. А лишней крови на мне нету. Пленных не рубал, в безоружных не стрелял. Но война — есть война. Кровь, дерьмо, ни хрена непонятно...

Все шло путем, пока во время жестоких боев за Уфу его снова не ранило. Угодил в госпиталь и надолго — до самого конца войны.

Расскажу попутно, что стал я расспрашивать Никиту про Чапаева, интересовался, похож ли он был на героя фильма. Никита был краток: вранье. И Чапаев на живого не похож, и Петька, и Анка, которую, впрочем, и звали иначе, ни сном, ни духом на настоящих не похожи. Про Фурманова сказал, что авторитета у красноармейцев тот не имел. Роман его Никита не читал и читать даже здесь — в тюрьме, где вовсе делать нечего, не стал бы. Довод звучал серьезный: как было — не напишешь.

Разговор наш про Чапаева кончился совершенно фантастической историей, в которую поначалу я не поверил вовсе, а теперь, чем дальше, тем более она мне кажется вероятной. Якобы израненного, но еще живого выбросила Чапаева Урал-река где-то далеко в нижнем течении. И когда он и вовсе отдавал богу душу, наткнулась на него некая женщина — вдова только что убитого теми же чапаевцами белого офицера. Осмотрев принесенное рекой тело 32-летнего вояки, она уверилась сама и под страшным секретом сообщила близким, что найденный мертвец — не иначе как офицер, погибший в недавнем бою с проклятыми большевиками. Решено было тайно похоронить убитого по-человечески. Вырыли они с братом-инвалидом могилу, а как стемнело, пошли на берег за телом. Вот тут-то брат и обнаружил, что мертвец, вроде бы, подает слабые признаки жизни.

Опасаясь, не без основания, властей, вдова переправила едва живого красного комдива к одной из своих родственниц в глушь. Та разыскала

 

- 129 -

знахарку-монашку, обиженную красными, и общими усилиями за год-полтора поставили они, того не подозревая, главного своего недруга на ноги. Впрочем, более или менее. Скорее — менее, потому что вставал на ноги Чапай с великим трудом, а самое главное — начисто потерял память, в разговоре нес несуразное. На "ваше благородие" почему-то откликался. С тем, что его зовут Василием, то соглашался, то нет.

Как они ни хоронились, а про укрываемого офицера в сельсовете стало известно. Поволокли вдову в ЧК. И там кому-то пришло в голову, что спасенный отважной вдовой офицер вполне может оказаться легендарным комдивом: по времени обнаружения выходило, что это скорее красный, чем белогвардеец. Тут уж весть достигла Москвы. То ли Фрунзе, то ли уже Ворошилов дал приказ: не медля решить, Чапаев то или не Чапаев. Срочно собрали несколько ветеранов 25-й дивизии, повезли опознавать "живой труп". Сначала они решительно заявили, что никакой это не Чапаев, но на второй день по старым ранам комдива своего большинством голосов признали: пятеро из семи подписи под протоколом опознания поставили. — Об этой истории с опознанием рассказывал Никите один из ее участников — заключенный, "красный директор" какой-то артели, угодивший на Беломорстрой за бытовое разложение*.

— Слушай! — подскочил я. — Так чем дело кончилось? Может он там, в глуши, и сейчас еще жив?

— Да нет, помер, — сказал Никита. Потом, видя мое крайнее недоумение, стал шепотом растолковывать. — Объяснить тебе не могу — самому непонятно, но дело в том, что с некоторых пор иногда удается мне видеть то, что видеть глазами нельзя. Бывает, могу будущее видеть. А как, почему? — не знаю. Не знаю — и все. Не дано. И не спрашивай. Так вот. Сначала я видел Чапаева живым. Тогда, на Беломорканале, всю ночь заснуть не мог, очень захотелось на Чапая взглянуть. И вот, во сне или не во сне, что-то в голове произошло, увидел явственно. Нимало не сомневаюсь — увидел именно его и таким, каким он был в тот момент где-то далеко от северной стройки. Только лучше б не видеть. Усохший весь. Жиденькая сивая бородка. Пальцы трясутся. Глаз мутный. Сидит в исподнем на завалинке, что-то гугнит — изо рта пузыри. А потом, сколько-то лет прошло, вдруг, опять же ночью, по сердцу как резануло: увидел похороны. Стоят человек двадцать — не меньше, спорят — звезду или крест на могиле ставить? А на гробе Чапаева посверкивают царские кресты и красные ордена вперемешку...

* О том, что было дальше, можно только догадываться. Видимо, решили московские началь­ники, что плакатные черты героя искажать реализмом не стоит. В годы ссылки кто-то из быв­ших военных рассказывал мне, что своими глазами видел краткое газетное сообщение о том, что скончался тяжело раненый участник Гражданской войны, все последние годы выдавав­ший себя за В.И. Чапаева — (фотокопию этой заметки где-то в начале восьмидесятых мне по­казывал главный редактор издательства "Судостроение" Анатолий Митрофанов. — Ю.К.).

- 130 -

— Выходит, ты — ясновидящий? От шамана что ли научился?

— Нет, ни от кого учебы не было. Это до шамана началось. В тот черный день, когда убийцей сделался. Только финка в руке затяжелела, понял, что убью... А когда Викентия смаху под девятое ребро ударил, понял, что на роду написано мне и ее прикончить. И тут я не властен.

После госпиталя, отдохнувший душой и телом Андрон вынырнул в Красноярске под вымышленной, но надежной фамилией. Начался нэп, частная инициатива поощрялась — как мы знаем теперь, временно. Будучи опытным торговцем, Андрон довольно быстро обстановку оценил, сумел выдвинуться: взяв кредит, основал закупочную контору, стал раскручивать свое новое дело. Пошло все на редкость удачно. Купил домик. Через два-три года спокойной и достойной жизни решил жениться, даже пару себе успел присмотреть, однако снова начались неприятности. Кого-то не уважил, пошли осложнения с местным начальством. С другой стороны, новое время — новые песни: дали нэпу отбой, начались организованные сверху гонения. Так или иначе, пришлось нажитое бросать, включая невесту, и экстренно менять место жительства.

Хотел было податься на бывший для него счастливым север, попытаться разыскать сына, некогда оставленного малюткой на руках сволочи-попа. Мысли о брошенном на произвол судьбы и наверняка пропавшем ребенке неотступно преследовали Андрона все эти жуткие годы. Но вот нахлынули ненужные воспоминания, начались сомнения и снова вмешались неодолимые силы — толкнули его на неверный шаг. Точно не по своей воле, надумал он вернуться в "родной" Томск.

Как он рассказывал, решил, что поскольку первый — десятилетний срок его давно кончился, можно спокойно начать жизнь снова, а комиссаров, серьезно занятых переустройством мира, вряд ли будут волновать старые уголовные дела.

И снова ничего из планов его не вышло.

Где-то в окрестностях Томска довелось заночевать в сарае, битком набитом попутчиками. Ожидали, когда починят мост, смытый разливом. И случайно услышал он старушечий разговор о том, что назавтра в расположенном поблизости и еще не разоренном большевиками женском монастыре будут славные похороны: померла вовсе не старая еще монахиня, в миру известная некогда красавица, загубившая мужа своего и любовника. Названо при этом было хорошо знакомое имя. И снова что-то в мозгу сработало — улежать не смог. Понял, что должен своими глазами увидеть покойницей ту, от кого пошли в его жизни несчастья. Наверно, надеялся, что это поможет обрести, наконец, покой.

Неведомая сила заставила среди ночи подняться и, несмотря на ливень с грозой, поспешить в монастырь. Не зная толком дороги, в темноте под дождем отмахал добрых двадцать верст. Как прошел на отпевание, —

 

- 131 -

вспомнить дано не было. Ясно запомнил одно: едва нашел в себе силы взглянуть на лицо покойной, словно ослепило — под именем бывшей любовницы хоронили какую-то другую женщину. Чертовщина продолжалась...

Что было дальше — неизвестно. Очнулся раздетым донага и избитым до полусмерти, лежащим в каком-то овраге довольно далеко от монастыря. Кто бил, за что? На какое-то время лишился рассудка. Потом, на суде уже, услышал про себя непонятные вещи. Что-то украл, чтобы продать и напиться — впервые в жизни. Напился до полного помутнения разума, а первого встречного — ни в чем неповинного — избил, вымещая и, что самое удивительное, выместив накипевшую за годы несчастий злобу. Только после этого начал приходить в себя.

Новый приговор выслушал совершенно безучастно: пять так пять! Мечтал только об одном: чтобы поскорее увезли подальше от проклятого Томска и всех этих воспоминаний.

Удивительно то, что хотя выглядел Андрон тогда совершенно здоровым, в душе продолжалось непонятное. Начисто потерял контроль над собой, действовал, повинуясь бессмысленным импульсам. Бежал, благо в ту пору к охране большинства мест заключения относились легкомысленно. Сам же первый и удивился: зачем, куда? Ведь понимал же, что от себя не убежишь, разумнее досидеть до конца свои пять лет за хулиганство. Да и шансов скрыться, обмануть бдительность властей теперь было мало: шла по стране сплошная паспортизация, ловили крестьян, разбежавшихся, куда глаза глядят, от колхозов и раскулачивания.

Так или иначе, через пару месяцев Андрона взяли, хотя работать устроился в северной глухомани на лесоповал. За побег добавили. На "перековку" отправили на строительство Беломорско-Балтийского канала. Обещали за ударную работу отпустить досрочно, даже судимость снять. Канал отгрохали, кого-то и впрямь освободили, а Андрону не повезло — остался за колючкой. Работал хорошо, выдвинули его в бригадиры, превратился в "профессионала" — первопроходца севера: строил под Архангельском огромный секретный завод. И снова ждал его жестокий обман: после сдачи их объекта — цеха в километр длиной — обещали освободить, а не освободили. Это озлобило обманутых.

На этот раз бежали втроем, все продумав серьезно и подготовив, имея "чистые" паспорта и укрытие на первое время. Все сошло — лучше некуда, но двое попутчиков на радостях запили так, что никакая бдительность Андрона от разоблачения и поимки не уберегла — замели всех троих ровно через месяц после "досрочного освобождения".

Снова был суд. Раскопали его настоящую фамилию. Про красное партизанство и чапаевское прошлое — забыли, а купеческую деятельность до семнадцатого года и нэпманство — припомнили. Представили форменным мироедом, хорошо хоть политику не догадались пришить! Ре-

 

- 132 -

шили, что с учетом побега для полного исправления понадобится Андрону никак не меньше десяти лет.

И вот он сидит. Теперь ему на все наплевать. По его словам, никуда он не торопится, ничего хорошего не ждет, а к плохому привык настолько, что его и не замечает.

Как-то поздно вечером — уже после отбоя, Никита ни с того, ни с сего разговорился. "Хочешь, — говорит, — расскажу, как меня в колдуны самое высокое в СССР начальство произвело?" Конечно, я захотел.

Вполголоса, как обычно — не торопясь, поведал он такое, что спать расхотелось.*

Судили Никиту в Уфе, как раз там, где он принимал боевое крещение под знаменами Чапая. А этапировали не на север или дальше на восток, а на запад, и не куда-нибудь, а в столицу нашей родины. Почему? Разве в самой Москве арестантов мало? Сие, разумеется, неведомо.

Так или иначе, привезли в Москву, определили в бригаду заключенных — чернорабочих по обслуживанию правительственных учреждений. Не жизнь пошла, а малина. "Срока" идут, а зеки, которым повезло, не нарадуются. Хотя и "живут" в Бутырках, в общих камерах, где на восемь квадратных метров по 14 человек, но жаловаться грех. На работу возят по ночам. Главным образом — натирать полы. Где только не побывали! Натирали и в ЦК, и в Верховном Совете, в самых важных наркоматах. Нередко помогали строителям при ремонтных работах — убирали мусор. Особо не надрывались, но непыльную работу в тепле и уюте следовало ценить, так что в указанные сроки всегда укладывались, начальство не подводили. Ну и начальство лишнего не зверствовало, кое на что по мелочи глаза закрывало. Как-никак, уголовники — элемент социально близкий, не чета политическим!

Конечно, после солидной физической нагрузки казенный харч казался не ахти, но и тут со временем устаканилось: вольные заключённых жалели — чуть ли не открыто подкармливали. Порой перепадало и выпить. И даже по женской линии кое-какие радости жизни имели место. Словом, Никита и румянец нагулял, и смотрел весело, беды не чуя.

Гром грянул над всей шестой частью суши. Началась ежовщина. Пошел поток расстрельных приговоров. Чтобы не смущать трудящихся, не отвлекать их от созидательного труда зрелищем частых похорон, приняли где-то наверху разумное решение — по-быстрому соорудить небольшой ведомственный крематорий. Разумеется, секретный. Построили, запустили. Тут же пришлось расширять — загрузка пошла выше расчетной.

Тут-то и выяснилось одно поначалу казавшееся несущественным обстоятельство: вольнонаемный — из самых подонков — неплохо оплачи-

* Написано с использованием устных воспоминаний Ф.Мощенко. — Ю.Л.

- 133 -

ваемый персонал со страшной силой стал разбегаться. Под любыми предлогами. Поставили рядовых чекистов. Еще хуже. Нервных нагрузок никто больше недели не выдерживал. Кого увозили в желтый дом, а кого и в госпиталь: сами себя увечили кочегары (слово "оператор" еще не употреблялось), лишь бы с такой работы уйти. Вспомнили тогда про бригаду уголовников. Ну, думает начальство, уж это — народ не из пугливых, нервы закалены! Оказалось, что и у них психика не выдерживает: три-четыре смены — и готов!

Начальство в истерике: где напастись кочегаров? кто будет "план выполнять"?

Работали печи на дровах. Подкидывать березовый швырок в топку приходилось практически без перерыва. И всю смену пред глазами — страшная картина: в адском пламени мертвец начинает крючиться, двигать руками и ногами, некоторые привстают, оскаливаясь, будто кричат — проклинают живых. Кто-то из кочегаров клялся, что слышал голос! На место сгоревшего трупа поступает другой, и все начинается сначала. Все голые. Особенно страшно смотреть на женщин. Бывших. У многих — раны, следы пыток. У всех — простреленные головы...

Паузы между фразами рассказчика становились все длиннее, фразы — короче.

— Подошла моя очередь. Смену продержался. Глаза зажмуривал. Но чувствую, долго не протяну. Сон разладился. Спирт не берет. Уже и на живых смотреть не могу. После второго дня понял, надо что-то делать. Но что? Отпросился к доктору. Он мне толкует про психику, а я сворачиваю на устройство человека. Такой, мол, любопытный — все хочу знать. Вот очень интересно, почему мертвец, когда его сжигают, начинает дергаться? Доктор, как маленькому, объясняет, что все очень просто. От жара сокращаются сухожилия. Иначе говоря, жилы. Поэтому в странах востока, где покойников принято сжигать, на тело сверху тоже укладывают тяжелые дровины — придавливают. Снова спрашиваю: а если эти жилы взять да перерезать, будут они сокращаться? Тут доктор подскочил, кроет матом и чешет по фене, будто блатарь: "Ты, мать твою, понимаешь, какое святотатство несешь?".

А разве то, что с нами живыми делают, лучше?

Взял я на душу грех. Когда вечером первого загружали, отворотил глаза да и полоснул острым ножичком для пробы — под левым коленом. Одно хоть хорошо — мертвец давно охолодел, крови не было. Прошло, как надо: руки и правая нога у бедолаги дергаются, левая — неподвижна!

Разделили мы с напарником обязанности. Один — получает положенное по норме число трупов и отточенным пером, что нужно, подрезает, а в остальное время отходит — лежит, закрыв глаза. А другой — спокойно трудится, пихает дрова за двоих, не испытывая того смертного ужаса, который вызывали двигавшиеся мертвецы. Естественно — менялись. И так

 

- 134 -

попривыкли, что в стахановцы выбились. Начальничек наш — на седьмом небе. Меня в бригадиры произвел. На препарацию спеца из морга доставлять распорядился. Дело пошло!

Доложили об успехах самому главному чину, который в НКВД командовал расстрелами во всесоюзном масштабе. Мужик был серьезный. Спустился вниз, убедиться, что без обману. Приказал после смены привести меня к нему. А кабинетик у него, я тебе доложу, как здешний двор для прогулок, если не поболе. Делает адъютанту знак — тот открывает потайной шкаф, достает графин водки, огуречик соленый, наливает, молча подносит мне на чистой тарелочке. Мне — заключенному! Хотел было отказаться — сказать, что не пью, да быстрехонько передумал: не тот случай! После стакана московской осмелел, чтоб не сказать — обнаглел. На вопрос, нет ли какой просьбы, стал канючить, чтобы скорее отправили в зону, лишь бы от крематория избавиться.

Рассмеялся расстрельный начальник и выдал пару теплых. "Ты, — говорит, — сделал большое дело, когда мои самые умные говнюки путного придумать не могли. Представил бы я тебя к боевому красному знамени, да жаль — время уже не то. Обещаю: поработай здесь еще два месяца, отправлю на восток. Только в зоне таким мудрецам делать нечего — дам команду, чтобы место тебе подобрали с учетом заслуг перед органами. Будь здоров, колдун!

И встретились мы, прощаясь, взглядами. Он — первый поддужный самого Ежова, хозяин тысяч людей, на петлицах три ромба. И я — поганый уголовник. И стало мне жутко. За него страшно стало. Явственно увидел, как стоит за спиной его смертушка. Чин-чином — коса в руках, на песочные часы поглядывает, ждет, что вот-вот кончится быстротекучее его время. Словом, лучше бы мне на него не смотреть!

Мужик был проницательный, мысли мои уловил. Пальцем поманил — вернул от двери. "Ты, — говорит, — отброс общества, чего скривился? Увидел судьбу мою?"

Что было делать? "Извини, — говорю, — увидел. Ты, гражданин начальник, сам спросил, — я отвечаю. Тяжелые тебя дни ожидают, дано ли уцелеть — неведомо..."

Тут он рассмеялся. Сильный мужик. "Это, — говорит, — я и без тебя знаю, без паршивого твоего колдовства. И через то надежды долго жить не имею. А за честность да храбрость — спасибо! Налей-ка ему, мой славный боевой товарищ, — это он адъютанту своему, — еще стаканчик..."

Так вернулся я в тот день в камеру пьянехонек. А привиделось мне совершенно точно. Сгинул гражданин начальник. Исчез. Должно быть, отправили куда подальше, а там втихую и кокнули. Однако успел он приказать — на моих бумагах отметку сделали: ровно через два месяца — день в день — повезли в Красноярск. Привезли, а дальше не отправляют. Должно быть, здесь досиживать суждено. Смотри: доброе дело сделал чекист, а

 

- 135 -

ведь, надо полагать, отменный злодей, раз таких чинов в своей конторе достиг...

Вот и размышляй после этого, что такое есть зло?

Ну ладно, спи. Заговорил тебя, извиняй.

Через несколько дней стало известно, что переводят Никиту в тюремную больницу санитаром (вот она — синекура, о которой можно было только мечтать!).

В прощальные часы Никита снова был разговорчив и откровенен, как никогда. И разговор у нас получился такой, что врезался в память чуть не дословно.

— Гложет меня все последние годы одна потаенная мысль, а поделиться не с кем. Расстаемся мы, скорее всего, навсегда. Вот и захотелось напоследок выговориться. Авось полегче станет. А размышляю я непрестанно вот о чем. Смотри. Как только судьбина меня ни казнила, смерть стояла рядом сто раз — не менее. Что перенес, что преодолел, — вспомнить страшно. А почему-то при всех ранах, при всех грехах незамоленных — жив-здоров. Ничем не болен. Надеюсь остатние четыре года пересидеть. Так за какие дела хранит меня небо? Зачем господь делает так, что мне везет? И приходит в голову греховная мысль. Зачем-то я нужен. Должен дожить до чего-то, господу угодного. Думаю, ниспослано будет испытание новое...

Тут я его монолог перебил:

— Если ты, по воле господа своего, можешь знать будущее, — чего же сомневаться? Посмотри — узнай, что тебя ждет?

— Экий ты быстрый! Не все дано, не все. И то мучит, что свое будущее знать не могу. И осмыслить многое не удается. Вот взять хотя бы сны. Сколько раз уже снился один и тот же сон. Может, даже вещий тот сон, от которого волосы дыбом. Снится, что снова в руке у меня нож. Мы бьемся. Я многажды ранен, кровь застит глаза, изнемогаю, но бьюсь. И вот, когда кажется, что все кончено, вот сейчас упаду замертво, вижу беззащитной грудь врага своего — успеваю его поразить. И тогда только прозреваю — ясно вижу, что убил женщину: вогнал нож по самую рукоять точно под левую грудь. Ту самую, забыть которую не дано. И только узнаю ее, снисходит, как награда, успокоение. Просыпаюсь на тех же проклятых вшивых нарах, а счастлив — всем доволен. Неужели то знак, что суждено мне снова убийцей стать?

— Ну и дела! — возмутился я. — Да, наверное, давно померла твоя лжемонахиня своим ходом!

— Это ты по безбожной глупости своей судишь. Господь и не такие испытания ниспосылает. И праведникам, и грешникам, а то и целым народам. А про нее скажу только, что сила ее, видимо, много больше моей. Вот и сдается, что она жива, вертит мною по-прежнему...

 

- 136 -

— У меня от зауми твоей голова кругом. Выходит, свыше боевое задание получил? Так ты, может, еще и побег учудить задумал? Долго молчал колдун Никита, а потом буркнул:

— Досижу. А там будет видно, господь не оставит. А когда пришел за ним вертухай и мы, вроде, окончательно распрощались, неожиданно он вернулся и наклонился к самому моему уху:

— Ждал я, что ты про себя спросишь. Не может же быть, чтобы арестанта будущее не волновало. Что сказать? Если б жили мы покойно и мирно в уюте гнезд родительских, предсказывать было бы просто. Неожиданностей в таких судьбах мало. А мы живем в теми. Линии жизни и смерти так в клубок спутаны, что предсказывать — дело неблагодарное. И еще скажу Тяжко жить, когда вижу, что рядом кому-то на близкое будущее приуготована смерть. Места не нахожу. Как приговоренному смотреть в глаза? И грех на душу брать неохота: вдруг ошибка какая... Только тебя, как я понимаю, это не касается. Бог даст — все перетерпишь. Видится, что доживешь ты до благополучной старости, умрешь, как положено, в своей постели. Ну, я все сказал, что мог. Не поминай лихом, поминай добром!

— Пошли, атаман! — обратился Никита к молоденькому стрелку.

Встретиться снова нам и верно — суждено не было, однако про странный конец его удивительной и страшной жизни кое-что мне стало известно.

Уже после освобождения, когда я ждал в крайцентре оформления документов, зашел в тюремную больницу — стал спрашивать про Никиту. С трудом разыскал двоих санитаров, которые его знали и помнили хорошо. Наперебой рассказывали, кого и как он лечил, от каких бед и горестей спасал. Где-то перед самым концом войны срок его кончился, стал Никита вольнонаемным. Год-другой работал спокойно — никуда уезжать из Красноярска не собирался, а потом — как-то вдруг — взял расчет и уехал в Томск, хотя не раз говорил, что никаких родных у него ни в Томске, ни в каком-либо другом месте нет. Уехал и уехал. Прошло года три, про него и думать забыли, и так же вдруг Никита приехал обратно — стал снова устраиваться санитаром. Только его даже и брать не хотели, поскольку вернулся он неузнаваемым — постаревшим на все свои восемьдесят и вконец больным: еле ноги волочил, так что толку с него и впрямь было мало.

Про Томск он долго ничего не говорил, но со временем стал путано и невнятно что-то плести про невесть откуда взявшуюся жену, которую неожиданно для себя легко разыскал через адресный стол в деревушке у бывшего монастыря, про то, что застал ее чуть ли не выжившей из ума и, по сути, — при смерти. В редкие минуты просветления она его вспомнила — признала и самое невероятное — каялась, Христом-богом просила

 

- 137 -

простить ей все то зло, которое причинила Андрону, а добившись прощения и примирения, поведала, что в тот год, когда его судили, родила от него сына. Привез Никита с собой его единственное фото — красавец-офицер, в годах уже — и похоронку: погиб он в последние дни войны где-то на чужой земле. Хотели санитары показать мне этот снимок и похоронку — искали, но не нашли: после смерти многострадального деда Никиты прошло уже лет пять. А помер — дай бог всем так: среди ночи отошел тихо и спокойно, не выдержало натруженное сердце...

Что же касается его предсказания мне, то оно, как видите, сбылось. Многие ужасы претерпел, но повезло — вернулся в Ленинград. Усатого пережил. Сразу после того, как благоустроили его в мавзолее, не поленился, будучи в Москве, очередь отстоять. Посмотрел. Жаль — не в глаза, они закрыты! Лицо вождя подсохло, нос стал непомерно большим...

Мог ли я мечтать, что доживу до такого дня?

Нет, что ни говорите, в колдовскую силу я верю.