- 17 -

Годы войны и революции

 

Утром 11 ноября я приехала в Москву. Поселились мы в гостинице на Рождественке втроем: мед. сестра Лиля Хоматьяно, сестра кастелянша Наташа Чинарова и я. Утром и вечером мы закусывали в номере за самоваром, обедали в ближайшей столовой.

Штаб отряда помещался в Камергерском переулке, там же были и склады санитарно-медицинского оборудования Согора.

Вот так описывает штаб один из наших поэтов отряда:

В Камергерском у дверей Дремлет дюжина саней, И врезается в забор Со свистком таксомотор. Принимает всех у входа Депутат — герой народа, Ростом сильный и большой Витязь храбрый, удалой, И зовут его Некрас, А за ним сидит Волкас, Дьяк приказный из Читы, И строчит, ворча, листы.

Николай Виссарионович Некрасов, всегда улыбающийся румяный здоровяк, краснобай и балагур, был уполномоченным руководителем отряда. Он обладал способностью дипломатично улаживать все конфликты. Его заместитель Николай Константинович Волков ведал финансово-экономической частью, он придирчиво настаивал на аккуратном оформлении всех денежных документов. Невзрачного вида, коренастый, с внимательными карими глазами, он походил на преуспевающего чиновника. Как-то не верилось в его героическое прошлое. В 1905 г. он был президентом недолговечной Читинской республики.

Нас всех оформили в отряд, и мы стали по целым дням работать на складе — подбирали по спискам и упаковывали медицинское и хозяйственное оборудование отряда. Здесь мы познакомились с врачами, сестрами и братьями отряда. Среди сестер были сибирячки Таня Симонова, с которой я училась в Новгородской гимназии, Оля Шишмарева, Женя Попова-Какоулина, москвичка Оля Гончарова, волжанка Нина Масленникова, петербурженка Михау.

Главным врачом был профессор из Саратова Аранов, хороший теоретик, но неудачливый практик. Как говорил про него Некрасов, — светлая голова, но плохие руки. Затем был хирург Габриэлянц, кавказский человек, отличавшийся излишним радикализмом в хирургии. Была робкая, нерешительная Лидия Николаевна Адамович, оперирующий гинеколог с большим стажем. Были молодые, только что кончившие хирурги — датчанин Аксель Михайлович Бренстед и волжанка Мария Ивановна Соболева.

Среди медбратьев преобладали студенты-медики разных курсов, были и студенты других специальностей.

Ехали с нами и литераторы — писатель Евгений Николаевич Чириков, удивительно милый, простой и общительный, с седой головой и молодыми глазами, и замкнутый, несколько мрачный и, видимо, самовлюбленный публицист Тан.

Санитары, хозяйственные работники, шоферы и конюхи — самый разнообразный народ.

А вообще преобладала среди персонала молодежь, окрыленная романтикой, энтузиазмом, жаждой подвига, в большинстве своем настроенная прогрессивно, без определенной политической окраски.

Быстро летели дни в Москве, полные новых впечатлений и упорной работы, и наступил день отъезда.

Ехали мы специальным поездом. Провожали нас торжественно. Были представители Согора Сибири и Москвы, родные уезжающих москвичей. Было сказано много красивых, трогательных слов.

В дороге началось распределение персонала по частям. Было решено организовать лазарет и 2 летучки А и В для оказания первой помощи вблизи от передового края. Сестрами в летучки были назначены Оля Шишмарева и Таня Симонова, врачами — Габриэлянц и Бренстед. В Варшаве наше руководство связалось со штабом Западного фронта, и отряд получил назначение в 35-й корпус, находившийся в Радомской губернии. Нас отправили в город Конск, оттуда — в городок Опочно.

Ехали весело и дружно. Е.Н. Чириков организовал хор — пели мы разбойничью«Среди лесов дремучих», пели старинные русские и студенческие песни.

И вот мы в маленьком польском городке Опочно. Население смешанное, польское и еврейское, по-русски не говорит никто. Нас все же довольно хорошо понимают, и мы быстро выучивали обиходные польские слова.

- 18 -

Лазарет разместился в здании школы. Это был двухэтажный кирпичный дом. Внизу разместились палаты и операционный блок. Наверху жил персонал и была наша столовая. Палат было 3 — просторные светлые классные комнаты с большими окнами. Меня назначили в 3-юпалату. Врачом там была Мария Ивановна Соболева, молодая, веселая хохотушка, очень хороший хирург, сестры — Оля Гончарова, московская медичка, и я, два санитара.

Мы сразу занялись развертыванием палат — расставляли и застилали походные койки, получали медицинское оборудование.

Вскоре начали поступать раненые, и потекла трудовая больничная жизнь.

Мы, сестры, работали с 8 до 20 часов с перерывом в 2 часа на обед. Во время перерыва и ночью работали по две дежурные сестры на весь лазарет.

В перерыв мы после обеда бродили по окрестным полям. Фронт был близко, и поля лежали необработанные. Помню, Таня Симонова говорила, что необработанная земля как-то молча настороженно жалуется.

Состав раненых у нас быстро менялся. Их обрабатывали, ушивали раны, гипсовали переломы, ампутировали размозженные конечности, и через несколько дней санитарные поезда увозили их дальше в тыл. Оставались у нас только очень тяжелые, безнадежные. Среди них особенно запомнились несчастные, раненные в живот. Проникающие раны брюшной полости у нас еще в то время не оперировали. Их морили голодом и жаждой в надежде на спонтанное заживление кишечных ран. Тяжело было смотреть, как они медленно угасали. С заостренными чертами лица, с печальными тоскующими глазами, они лежали неподвижно и постоянно проси ли пить. Им только смачивали рот влажной марлевой салфеткой. Ночью часто, если зазевается санитар, они хватали с живота пузырь со льдом и жадно пили из него воду.

Во время обеденного перерыва мы часто шумной ватагой направлялись в цукерню, лакомились пончиками с кофе по-варшавски.

Как-то в декабре в лазарет позвонили из ближайшей воинской части и спросили, есть ли среди врачей гинеколог. Получив утвердительный ответ, сказали, что приведут на осмотр женщину.

Вскоре привели молодую еврейку. Она шла между двумя вооруженными солдатами в сопровождении офицера и военного врача. Худенькая, бледная, с большими грустными глазами, в старом бедном пальтишке и серой вязаной шапочке. Она была приговорена к смерти по подозрению в шпионаже. Привели ее на осмотр, чтобы исключить беременность.

Страшно было смотреть на живого молодого человека, над которым смерть уже простерла свою безжалостную руку. Сестры из палаты Л.Н.Адамович помогли ей раздеться, и она сказала им, что невиновна, никогда не была шпионкой.

На другое утро ее повесили. Об этом рассказали санитары, ходившие смотреть на казнь. А в душе надолго осталась от этого жгучая боль, не верилось в ее виновность.

Новый 1915 г. мы встретили весело в дружной компании на квартире у доктора Бренстеда. Были все сестры и несколько братьев. Немного пили, произносили тосты за победу. Много пели. Была даже вместо елки маленькая украшенная сосенка. Елей вокруг Опочно не было.

В начале января произошло несчастье в нашей летучке, работавшей у переднего края. Ночью пошли на разведку за окопы в ничейную полосу пешие разведчики. С ними пошли два медбрата и Ольга Шишмарева. За несколько дней до этого выпал снег, шли в белых маскхалатах. Немцы при свете ракет нащупали людей и ударили шрапнелью.

Были легко ранены два солдата и один из медбратьев и тяжело поражена Оля Шишмарева.

У нее был перебит позвоночник и перебит спинной мозг. За ней сразу выехали на машине из лазарета.

Больно было смотреть на нее. Оля Шишмарева, краснощекая толстушка и хохотушка с круглым бурятским лицом и черными как смоль волосами, лежала бледная, жалкая, беспомощная с неподвижными парализованными ногами.

Ее вскоре отправили в госпиталь в Варшаву, а через несколько месяцев она умерла.

Во второй половине января мы все, сестры, болели гриппом. Я тоже лежала с высокой температурой в нашей сестринской комнате.

- 19 -

Как-то я проснулась среди ночи. В комнате было полутемно, горела заслоненная бумагой маленькая керосиновая коптилка с прикрученным огнем, и я вдруг на одно мгновение ясно увидела отца — он, казалось, сидел, облокотившись на стол, и плакал, закрыв лицо руками. Все быстро исчезло.

Через несколько дней пришло от отца письмо из действующей армии, он писал, что только что привел маршевую роту на пополнение 11-го Сибирского стрелкового полка.

В этом письме было как бы его завещание мне. Он писал: «Останься внутренне такою, как ты есть. Не будь только слишком требовательной к себе, не казнись, что делаешь малое. Это капля в общей борьбе, но капля, которая точит камень».

Я сразу написала ему ответ. В этом письме я в первый раз не побоялась сказать ему, как его чту и люблю. И было какое-то безотчетное беспокойство, что поздно, письмо не дойдет.

И вот пришло первое мое глубокое непоправимое горе. Как-то мы стояли в коридоре больницы, когда ко мне подошел Николай Виссарионович и сказал: «Пойдемте со мной, Нина, мне нужно поговорить с Вами». Мы поднялись наверх и зашли в комнату сестер.

Там никого не было. «Ну, голубчик, — сказал он, — я Вас не обрадую, плохо с отцом». «Как плохо, ранен?» — спросила я. «Убит!» Мне стало холодно, все как-то вдруг остановилось. Плакать я не могла, я прижалась к Некрасову лицом, и мы несколько минут постояли с ним молча.

Было тяжело. Ушел не просто отец, ушел старший друг, человек светлого ума, болезненной честности, большой чуткой души, ушел в46летврасцветесил.

Некрасов организовал мою поездку на поиски отца, и на другое утро на машине отряда мы выехали с женой Некрасова, Верой Леонтьевной, в Варшаву.

Надо было узнать в штабе фронта, где находится 3-я Сибирская стрелковая дивизия, в которой был полк отца. В штабе пришлось долго ждать. Наконец нам ответили, что надо ехать в район Жирардова, где только что прошли жестокие бои с участием сибирских стрелков.

Тут мы встретили медбрата из Петроградского отряда Согора, где был уполномоченным Владимир Андреевич Оболенский, хорошо знавший отца. Медбрат нам сказал: «Едемте к нам, мы стоим в Жирардове. Поезд идет туда вечером. Вы переночуете в отряде и утром начнете поиски».

И вот мы в вагоне — поезд медленно тянется, и вдруг мне в глаза бросается трафарет на погоне соседа: 11 сиб. Я спрашиваю: «Вы из 11-го Сибирского полка?» — «Да, я врач этого полка», — отвечает он. «Вы штабс-капитана Колюбакина знали?» — спрашиваю я робко. «Знал, убит», — отвечает он. Узнав, что я дочь Колюбакина, врач предлагает проводить нас в штаб полка.

Проехать туда можно было только вечером — ночью дорога обстреливалась. В Жирардове мы зашли в отряд Оболенского. Нас встретили очень тепло, напоили чаем, и мы на машине Петроградского отряда отправились дальше в полк.

В маленькой прифронтовой деревушке было темно, только изредка все освещалось зеленоватым светом ракет, временами доносились пулеметные очереди. В штабе нас встретил командир полка и сам проводил к могиле.

Маленький свежий холмик уже запорошило снегом. На низком деревянном кресте была дощечка с надписью химическим карандашом: «Штабс-капитан Александр Михайлович Колюбакин».

Я прижалась лицом к земле и на несколько минут застыла. Вера Леонтьевна осторожно тронула меня за плечо и сказала, что пора идти.

Потом нам рассказали о последнем бое. Страшный это был бой. Сибирские стрелки были брошены в атаку в ясную лунную ночь. Потери были огромны. Из 16 ротных командиров 11-го полка вернулись трое, а из роты отца уцелели только 10 человек.

Когда потом выносили убитых с поля боя, отца нашли лежащим у бруствера германских окопов. Разрывная пуля ранила его в голову, она ударила в лоб и произвела страшное разрушение на затылке. Смерть была мгновенной.

Поздно ночью вернулись мы в Жирардово. На другое утро В.А.Оболенский пообещал мне перевезти тело отца в Жирардово и отправить специальным вагоном в Петроград. Я в тот же день выехала в Петроград. В дороге мы разминулись с братом, выехавшим на поиски отца.

- 20 -

В Петрограде было много теплых слов, дружеских рукопожатий. Но легче всего было мне с теми, кто переживал, как я, жгучую душевную боль: с Софьей Поведской и М.В.Степановой — это был большой друг отца, его последняя любовь.

Мы с ней встретились, посидели вместе, говорили, вспоминали и просто молчали вместе.

В Петрограде гроб отца провезли по городу с Варшавского на Николаевский вокзал, провожало много народу — родные, друзья, товарищи по партии. Было много венков и цветов, много хороших слов. Потом мы провожали отца в родное Тюлькино и похоронили на скромном сельском кладбище.

Я сразу вернулась в отряд и была вскоре направлена в летучку. Стояли в небольшом польском местечке. Летучка помещалась в маленьком двухэтажном доме. Во дворе стояла артиллерийская трехдюймовая батарея, и мы работали часто под раскаты артиллерийских выстрелов.

Помню, шел жестокий бой. Раненые прибегали просто с поля, наскоро перевязанные индивидуальными пакетами. Мы их обрабатывали, перевязывали и поили чаем. Запомнился один раненый. Он сидел с забинтованной головой. Повязка промокла, присохла на подбородке, она мешала ему пить. Он меня остановил: «Сестрица, перевяжи скорей, а то видишь, чайку хочется, а пить не могу».

Я взяла его в перевязочную и поразилась его терпению. У него через открытый перелом свода черепа выходило мозговое вещество. Из перевязочной его уже вынесли на носилках.

Здесь же возле летучки на другой день хоронили убитых. Их складывали в широкие глубокие рвы в несколько рядов, одного к одному, просто в шинелях и засыпали землей в братских безымянных могилах.

Вскоре 35-й корпус перебросили под Сандомир. Шли туда походным порядком, то на подводе, то пешком.

Была весна, цвели в лугах красные маки, улыбалась природа, и так это не вязалось с мрачной бойней, устроенной людьми.

В Сандомире лазарет стоял на берегу бурного Сана в большом каменном доме духовной семинарии. Отсюда мы скоро покатились дальше, началось великое отступление лета 1915 г. Выявилась полная несостоятельность правительства, полная неподготовленность армии. В тылу начался голод. Население пока еще глухо роптало. На фронте было недостаточно патронов и почти совсем не было артиллерийских снарядов. Были случаи, когда артиллерийские офицеры на безмолвствующих батареях кончали с собой.

И мы катились и катились назад безудержной лавиной.

В разгар лета лазарет целый месяц простоял в Люблине. Это были жуткие дни. Лазарет был развернут в двух длинных дощатых рабочих бараках на вокзале. Было жарко, пыльно, стоял непрерывный шум от паровозов, проходящих поездов. Легких раненых мимо нас везли дальше в тыл. У нас лежали самые тяжелые. Ежедневно умирали несколько человек.

Здесь я встретила фельдшера из 11-го Сибирского полка. Он лежал у нас с открытым переломом голени. Он знал отца и рассказал, что в начале боя отец был легко ранен в ногу и остался в строю, а потом был убит командир батальона, и он принял батальон.

Жили мы в Люблине далеко от лазарета на другом конце города. Нас возили на работу на машинах. Общежитие стояло в большом тенистом саду, и мы в свободное время хорошо отдыхали.

После Люблина отступление пошло быстрыми темпами. Меня снова направили в летучку, и началась настоящая походная жизнь.

Мы редко задерживались на месте больше одного дня. Спали, не раздеваясь, на скамье в избе или, чаще в хорошую погоду, расстелив плащ на земле под открытым небом.

Шли походным порядком в общей колонне отступающих войск, в жару, в облаках пыли. Шагала измученная пехота. Потные загорелые солдаты часто в порванных ботинках.

В летучке машин не было. Были для раненых крытые брезентом двуколки, была для персонала тачанка, на которой попеременно отдыхали, были телеги — польские фурманки для оборудования. Обед варился на стоянке в походной кухне.

Придя на место, мы с санитаром быстро развертывали перевязочную. Высланные вперед квартирьеры отводили нам избу почище. Местные женщины мыли пол. Над столом для инструментов и перевязочным столом к бревенчатому потолку кнопками прикреплялись

- 21 -

простыни. Из двух специальных сундуков выгружались и быстро расставлялись по местам инструменты, перевязочный материал. Разжигался примус для кипячения, и через час можно было принимать раненых. Свертывание происходило еще быстрее.

Так, отступая походным порядком, мы за два месяца прошли Польшу и большую часть Белоруссии.

В сентябре изрядно потрепанный в боях 35-й корпус был отведен на пополнение в тыл. Наш отряд отправлялся в Москву на переснаряжение, дооборудование и пополнение, так как из мужского персонала многие ушли в армию.

Я уехала в отпуск домой. Провела несколько дней в Тюлькине, побродила и поездила верхом по полям и лесам и поехала в Петроград.

Там меня тепло встретили друзья по курсам и по гимназии. В гимназии был устроен скромный вечер воспоминаний, где за чашкой чая делились впечатлениями фронтовики. Выступал один из педагогов, работавший в санитарном поезде, и медсестры — Вера Соловьева и я.

Вскоре М. В. Степанова предложила мне работать в беженском комитете, я с радостью согласилась. Беженцев было много. Нужда среди них была горькая. Измученные долгим путем, оторванные от родных деревень, полуголодные, раздетые, растерявшиеся в незнакомом большом городе, приходили они к нам за помощью.

Их регистрировали, прикрепляли к столовым, направляли больных к врачам, раздавали особенно нуждающимся поношенную пожертвованную одежду.

Я занималась раздачей одежды по указаниям руководства. Много горя пришлось насмотреться тогда.

Через месяц, по окончании отпуска я уехала в Москву, где стоял отряд. Жили мы в пригороде, в Петровско-Разумовском, на территории сельскохозяйственной, ныне Тимирязевской академии. Работали, собственно, только хозяйственники, а мы, медики, скучали от безделья, бродили по парку, любовались золотой осенью и с нетерпением ждали отправки на фронт.

Недели через две поезд повез нас на Западный фронт.

Эта поездка не походила на первую. Веселья, энтузиазма романтики как не бывало.

Страна переживала тяжелые дни. Угроза военного поражения становилась все реальнее. В тылу все более сказывался недостаток в самом необходимом. А в верхах росло разложение, стало известно предательство Мясоедова. При дворе вершил дела Гришка Распутин. Безвольной, нелепой и слабой была фигура царя.

Н.В.Некрасова уже не было с нами, его сменил немного мрачный Николай Иванович Корабко.

Приехали мы в Виленскую губернию и разместились в двух усадьбах польских помещиков — Каченовщине и Куликовке, в так называемых фольварках.

В то время по окрестным деревням и фольваркам разместилось много беженцев из оккупированных районов. Жили они в страшной скученности и бедности.

Вскоре вспыхнул очаг брюшнотифозной эпидемии в фольварке Жатерово, километрах в 4–5 от Куликовки. Больные лежали на нарах в полутемном бараке без всякой медицинской помощи, рядом стоял почти пустой помещичий дом, где жила только экономка.

Решено было развернуть в Жатерове маленький инфекционный лазарет. В двух комнатах помещичьего дома были расставлены быстро сколоченные деревянные койки. Были назначены завхоз Перчик и две сестры — Шура Янковская и я. Нам отвели две маленькие комнаты. В одной жил Перчик и помещалась наша столовая. В другой ютились мы с Шурой. Больных было человек 20–30. Мы через день дежурили сутками в лазарете и ходили осматривать людей в бараке, чтобы сразу изолировать заболевших.

Здесь, в Жатерове, и началась короткая сказка моей первой любви.

Харьковчанин Коля Бойчевский появился у нас в отряде во время отдыха в Петровско-Разумовском. Это был студент коммерческого института, высокий, стройный, с открытым юношеским лицом, голубыми задумчивыми глазами и большой шапкой буйных русых кудрей. У него была удивительная память — целые страницы из прозы классиков Тургенева, Толстого он свободно читал наизусть. Он был анархист с оттенком ницшеанства и знал целые страницы из «Так говорит Заратустра». Очень любил он первые строки этой книги: «Когда Заратустре исполнилось 30 лет, он покинул свою

- 22 -

родину и озеро своей родины и ушел в горы. Там наслаждался он своим духом и своим одиночеством и не утомлялся им в течение 10 лет».

Он любил Кнута Гамсуна и когда-то говорил мне из «Виктории»: «Я возьму самую высокую сосну севера, обмакну ее в Этну и напишу ею на голубом небе: “Я люблю тебя”». Как-то в самом начале жатеровского житья я в свободный день пошла в Каченовщину к сестрам. Мы провели день в разговорах, а вечером Коля Бойчевский предложил отвезти меня на санках в Жатерово. Была морозная ясная звездная ночь, сани мчались по снежной поляне, а Коля говорил.

Вначале я была поражена и обрадована, что меня, дурнушку, полюбил хороший парень. Потом я не на шутку увлеклась и привязалась к нему.

В мои свободные от дежурства дни он приезжал ко мне к вечеру, и мы до поздней ночи бродили по снежным полям. Помню, как-то пошли по узенькой дорожке, загадали, куда придем, и вышли к затерянной одинокой могиле.

Лазарет наш в это время переехал в Сновск, там мы и встретили Новый год.

А потом мы с Колей взяли отпуск и на неделю поехали в Петроград. Жили у нас в квартире, дома была одна Тамара — она работала сестрой в военном госпитале и редко приходила домой. Остальные были в Тюлькине.

В квартире было холодно, и мы проводили вечера вдвоем у горящей печки. Говорили и молчали и молча продолжали говорить. Потом он уехал к родным в Харьков, а я вернулась в отряд и была отправлена в летучку.

Через 1–2 недели приехал Коля, но виделись мы редко, и скоро я почувствовала холодок с его стороны. У меня чувство росло, у него гасло, и я очень больно это переживала.

Вскоре нас опять перебросили по фронту. Лазарет стоял в большом селе Слобода, а летучка расположилась в лесу в палатках и землянках. Место это называлось Изорода. Здесь помещались обоз, хозяйственная часть, а вперед был выдвинут перевязочный пункт, расположившийся в фольварке Стаховцы.

Вся эта местность обстреливалась немцами. В Изороде, видимо, выгорел лес — стояло много обугленных пней. В Стаховцах от каменного большого помещичьего дома сохранились только две стены под углом и большой погреб под землей со сводчатым кирпичным потолком. В нем и расположилась наша перевязочная, и рядом вырыли землянку для персонала.

Вскоре Коля Бойчевский уволился и уехал из отряда совсем. 27 марта он со мной попрощался довольно холодно, обещал писать, но я понимала, что все рвется непоправимо и навсегда. Забегая вперед, скажу, что летом 1916 г. уже в плену я получила от него письмо. Он писал, что призвали в армию и в отряд, поэтому не вернется. Дальше он говорил: «Хотя и нет прежнего чувства к тебе — оно ушло, но все же светлое хорошее отношение осталось. Прости, может быть, зло и гадко писать тебе об этом теперь, не хочу лгать. После войны встретимся и поговорим».

Осенью по возвращении из плена я написала его сестре, хотелось узнать, где он, что с ним. Ответил муж сестры несколькими скупыми строчками: «По поручению моей жены Марии Николаевны сообщаю Вам печальное известие, что Коля Бойчевский скончался летом этого года от случайного ранения из охотничьего ружья».

Летом 1919 г., когда гражданская война занесла меня в Харьков, я вспомнила адрес его сестры и зашла к ней, хотелось поговорить о Коле, узнать подробнее о его смерти.

И вот я сижу в нарядной гостиной на низком диванчике с Марией Николаевной. Эта маленькая кокетливая брюнетка совсем не похожа на Колю. Она мне говорила, что смерть его не была случайной. Он пытался покончить с собой, выстрелил из ружья неудачно, заряд попал в левое плечо — была огромная рана, нагноение, сепсис и через несколько дней смерть. Умирал он тяжело, после выстрела страстно хотел жить, умолял спасти его. Так и оборвалась в 19 лет юная жизнь.

В начале апреля 1916 г. началось у нас на фронте наступление. Бой шел два дня, атака захлебнулась, потери были огромны, а продвижения не было никакого.

В нашей подземной перевязочной в Стаховцах работа кипела. Раненые поступали пешком и на носилках непрерывным потоком, мы их перевязывали, шинировали переломы, вводили сердечные и обезболивающие и сразу отправляли дальше в тыл.

После боев наступило затишье — мы отдыхали.

- 23 -

Через несколько дней была Пасха, в том году она праздновалась у нас и у немцев в один день.

Было заключено на несколько часов перемирие, чтобы похоронить убитых. Летучка вышла за окопы в полном составе.

Жуткое лежало перед нами поле боя. Все пространство от наших до немецких окопов было почти сплошь устлано трупами. Они лежали в разнообразных позах, залитые кровью, страшно искалеченные, иногда разорванные надвое. Среди них зияли глубокие воронки от снарядов. В эти ямы мы и сдвигали трупы и наскоро засыпали землей. Пока мы работали, немцы высыпали из окопов, они стояли с фотоаппаратами на бруствере и лихорадочно снимали, конечно, не столько нас, сколько наши окопы и проволочные заграждения. Усталые, с болью в душе вернулись мы к себе.

В летучке в то время работал врач Бренстед, медбратья Спиридонов, Кузнецов, Шушкевич. Было две сестры — Оля Рупини, маленькая остроумная жгучая брюнетка из Петрограда, и я. Мы с ней по очереди дежурили по суткам в Стаховцах и отдыхали в Изороде.

14 апреля был ясный теплый весенний день. На фронте с утра было тихо, и я собиралась в лазарет — хотелось повидать сестер, поделиться впечатлениями, поговорить и о себе.

Из лазарета с Женей Поповой и Мусей Покровской ушли в лес и долго сидели на земле. Кругом была тишина, пахло хвоей, пробивалась первая весенняя травка, чирикали птицы.

Вечером опять пешком я шла в летучку, и вот в тишину весеннего вечера ворвался грохот — заговорили пушки. Со стороны Изороды стали подниматься черные столбы земли — падали тяжелые снаряды. Я прибавила шагу, и когда подходила к летучке, стрельба уже прекратилась.

В Изороде я узнала, что немцы только что вели по Стаховцам огонь из тяжелых орудий.

Когда стало смеркаться, мы пошли сменить дежурных на передовой пункт.

Вокруг нашей перевязочной со всех сторон были глубокие воронки от снарядов. Но погреб уцелел.

Нам рассказали, что целый час, пока грохотала бомбардировка, все сидели вокруг стола и молча рвали марлю и катали бинты. Катастрофа могла наступить в любой момент, при прямом попадании все были бы погребены под развалинами.

Мы попрощались с Олей — она со сменой санитаров ушла в обоз.

Я прилегла, не раздеваясь, на ящики с перевязочным материалом.

Утром рано меня разбудил дежурный санитар Недельский: «Вставайте, слышите, как бомбят, видно, немцы в атаку пойдут».

Стоял грохот артподготовки. Я выбежала из погреба. Со стороны окопов была сплошная завеса дыма. Я послала Недельского в землянку будить врача и медбратьев и стала быстро готовиться к приему раненых.

Скоро пушки замолкли, начались пулеметные очереди и ружейная стрельба, стали поступать раненые, и закипела наша обычная работа.

Вдруг в перевязочную вбежал бледный перепуганный санитар и закричал врачу: «Ваше высокоблагородие, немцы здесь». Ему спокойно ответил Бренстед: «Не паникуй, видишь, работаем».

Этот санитар еще успел убежать.

А через несколько минут к нам ворвался германский офицер. Он навел револьвер на врача и, вызвав солдат, приказал обыскать перевязочную. Перевернули все ящики, заглядывали под столы и, конечно, нигде не нашли оружия.

И вот мы в плену, кругом гудит бой, и мы уже под нашим русским огнем. Нас держат под конвоем в перевязочной — перевязываем и своих, и чужих. В душе еще живет надежда, что наши пойдут в контратаку. Но к вечеру бой затихает. Немецкие офицеры усаживаются вокруг стола — закусывают, курят, разговаривают.

Когда окончательно стемнело, нас под конвоем повели в тыл. Нас было 6 человек — врач, три медбрата, санитар Недельский и я.

Немецкие позиции выгодно отличались от наших: все было основательнее, чище, более мощные проволочные заграждения, хорошие, в несколько накатов блиндажи.

Нас привели в землянку какого-то начальника. Вокруг были белые березовые заборчики и посыпанные песком дорожки. По ступенькам мы сошли вниз. Стены в землянке были

- 24 -

обтянуты сукном, горела большая лампа. Нас встретил высокий мрачный немец. Он обвел нас ледяным взглядом и дал указание конвою, куда нас вести.

Нас привели в какую-то деревню. В большой избе нас разместили на ночь на голых нарах. Утром напоили рыжим эрзац-кофе — просто заваренным цикорием — с куском хлеба. Потом поездом нас отправили в Ковно.

В Ковно нас привели в госпиталь для военнопленных. Там работали два хирурга — русский Раевский и работавший в русском Красном Кресте француз Крессон. Оба они томились в плену уже 2-й год. Хлопоты Красного Креста об освобождении по Женевской конвенции до сих пор ни к чему не привели.

Госпиталь для них был тюрьмой. За пределы его их не пускали. Работать было трудно. Недоставало питания, ощущался острый недостаток медикаментов, перевязочного материала. Была среди раненых огромная смертность, и все же врачи работали не покладая рук и производили сложные операции.

В госпитале я пробыла всего несколько часов. За мной пришел конвой. Все товарищи по отряду оставались в госпитале, а меня было приказано отправить в Ковенскуюгородскую больницу.

С грустью, с теплыми пожеланиями простилась я с товарищами и отправилась одна навстречу полной неизвестности.

В городской больнице лечилось местное население. Больница не охранялась, и персоналу разрешено было свободно ходить по городу. Главным врачом был добрейший старик немец из Прибалтики терапевт Шуппе. Почти ежедневно появлялся надутый важный высокопарный военный хирург Бокенхеймер, изредка наведывался главный врач гарнизона Клемперер.

Были две пленные сестры — обе молодые: Катя Пискунова и Надя Назарова. Надя была в подавленном состоянии — робкая и слабая, она страшно боялась немцев и ни на что не надеялась. Пискунова, акушерка по образованию, энергичная и умная, держалась бодро и готовилась к побегу.

Жили мы при больнице все трое в одной комнате, питались за общим столом с доктором Шуппе. Катя сразу посвятила меня в свои планы, и я с радостью согласилась бежать с ней.

По городу мы ходили свободно, но Ковно была крепость и выбраться через форты за пределы города было нелегкой задачей.

В это время в больнице лежал литовец, шестнадцатилетний мальчик Стасик. Он служил в русской армии добровольцем. Попав в окружение, он успел переодеться в гражданское платье и жил у отца в деревне. Он тоже задумал бежать, и они с Катей договорились. Стасик на днях выписывался, он обещал пробраться через форты и наметить нашу дорогу. Мы с Катей стали усиленно готовиться. Одна из нянь больницы охотно продала нам поношенные женские платья и платки. Мы приобрели компас и нюхательный табак, насушили мешочек сухарей. В наши планы пришлось посвятить сестру Назарову и доктора Шуппе. Он обещал не сообщать о нашем исчезновении в комендатуру возможно дольше — до утра следующего дня. Стасик через день после выписки пришел к нам с радостными вестями. Ему удалось благополучно пробраться через форты. Побег мы назначили на следующий день. Стояли теплые погожие дни конца апреля. После обеда мы с Катей в форме сестер вышли из больницы. Стасик встретил нас в городском парке. В это время набежали тучи. Разразились гроза и ливень. Все будочники, на наше счастье, попрятались. Здесь, в саду, мы быстро переоделись в крестьянское платье. Вещи оставили в канаве, посыпав их нюхательным табаком от собак-ищеек. Дальше были форты, тянулся невысокий вал, в нем был размыв напротив ворот в двойной ограде из толстых железных прутьев. Немец-часовой шагал взад и вперед между валом и оградой по узкому проходу. Худенький Стасик пролезал между прутьями ограды, а мы срезу определили, что нам не пролезть. Под воротами размыло ямку, в ней стояла вода от ливня. И вот когда часовой повернулся спиной к воротам и пошел в противоположную сторону, мы быстро выскочили из-за вала, легли в лужу и пролезли под воротами.

За оградой дорога спускалась с горы к Неману. Мост охранялся, и пройти по нему без пропуска нечего было и думать. Мы посидели на горке и по узкой дорожке вдоль берега направились в лес. Там за 10 км от города жил лесник, знакомый Стасика. Он перевез нас на лодке через Неман. Дальше мы шли лесом по компасу на восток. Надо было отойти

- 25 -

подальше от Ковно. Первую ночь ночевали на земле в лесу — спали, тесно прижавшись друг к другу, ночи были холодные.

Потом мы выбрались на Вилькомирское шоссе. Иногда мы заходили в деревни, выдавали себя за беженцев, и сердобольные литовские крестьянки кормили нас щами, хлебом, простоквашей. В одном месте удалось даже проехать километров 30 на попутной телеге. Ночевали чаще всего где-нибудь в сарае на сеновале. На пятый день мы добрались до прифронтовой зоны, где уже не разрешалось ходить без пропусков. Мы снова углубились в лес, но скоро увидели свежеповаленные деревья, издали доносились голоса. Мы тихонько залегли под ветви поваленной ели, прикрылись еловыми лапами и притаились. Решили дождаться ночи и только в темноте идти дальше.

Вскоре, однако, послышались тяжелые шаги. Они приближались. Раздался крик: «Halt heraus!» Мы вскочили. Над нами стояли два немца, направив на нас с одной стороны револьвер, с другой винтовку. Они спросили, кто мы такие, и повели нас под конвоем в штаб полка.

В штабе за большим столом сидели офицеры. Выпивали и обедали, громко разговаривая и смеясь. На стене висела большая карта, фронт был отмечен флажками. Стасика куда-то увели, а нас усадили за стол и стали угощать. Мы сидели собранные и мрачные, мы совершили побег, мы отвечали, что хотели вернуться к своим и продолжить работу на фронте. Немцы хвастали победами, указывали на карту, говорили: «Россия капут».

Затем нас отвели в маленькую узкую комнату и заперли в ней. Окно было глухо закрыто ставнями, у дверей стоял часовой. На полу была брошена солома. В углу стояла параша. В комнате уже сидел Стасик. Уставшие и измученные, мы легли на солому и вскоре заснули.

Утром нас разбудили и на грузовой машине под конвоем отправили в г. Ново-Александровск. Здесь какой-то начальник приказал нас обыскать. Маленькая, вся высохшая немка, существо больше жалкое, чем противное, просмотрела каждую тряпку, прощупала каждый шов. Вопросы вызвал порошок морфия в токсичной дозе, захваченный для себя на случай безвыходного положения. После обыска нас отправили в тюрьму и развели по одиночным камерам.

Томительно тянулся день, все сорвалось. А где-то совсем недалеко щелкают винтовки. Свобода так волнующе близка и так безнадежно далека.

Утром за мной пришли два вооруженных немца. «У Вас есть чем завязать глаза?» — спросили они.

Стало немного жутко. Неужели поведут расстреливать? Я нерешительно протянула им косынку. И вот меня куда-то ведут с завязанными глазами. Слышу, как проходят, печатая шаг, войска, шумят проходящие машины. Мне приказывают: «Полезай», — и подсаживают меня в машину. Слышу голоса Стасика и Кати, нащупываю рядом какие-то бочки, колючую проволоку. Машина трогается, и мне разрешают снять повязку с глаз. Рядом сидит Стасик. Мы в кузове грузовой машины, крытой брезентом, и куда-то быстро мчимся по шоссе. Катя, видимо, в другой машине. Нас привезли в местечко Утьяны и сразу повели на допрос. Допрашивал молодой офицер, явно щеголявший знанием русского языка и такими выражениями, как: «Вам следует по отечественному обычаю прописать березовой кашки». Он откровенно признался, что русский язык в Германии изучают исключительно в целях шпионажа.

После допроса нас поездом повезли в Ковно. По городу нас вели пешком. Стасика сдали в комендатуру, и больше мы его не видели, а нас, к нашему удивлению, отвели в городскую больницу. Доктор Шуппе встретил нас очень тепло, он уже надеялся, что наш побег удался. Нас накормили завтраком, и мы с Катей вышли отдыхать в сад.

Был сияющий весенний день. Мы легли в траву и стали мечтать о новом побеге. Счастье, однако, было непродолжительным. Скоро за нами явился немец, приказал собрать наши вещи и отвел в тюрьму. Там нас развели по одиночкам. Снова я очутилась в тесной, душной камере. Маленькое окно под самым потолком, койка вся в давленых клопах, на день опущена и прижата к стене.

Начинаю от скуки громко петь, но немец-надзиратель быстро прекращает это занятие.

Дня через два нас вывели из тюрьмы и привели в санпропускник с колоритным названием «заведение для обезвошивания». После дезинфекции нас отправили на вокзал и посадили в поезд. Здесь я встретила товарищей по отряду. Они, оказывается, тоже

- 26 -

бежали. Через слуховое окно они выбрались из чердака на крышу и загрохотали по кровельному железу. Здесь их и застукала охрана. В поезде мы переехали бывшую государственную границу России в Вержболове и прибыли в Западную Пруссию в г. Черск.

За городом был огромный лагерь раненых русских военнопленных. Нужда и горе здесь были ужасные. Пленные доходили до беспросветной тоски, иногда до психоза, они медленно угасали. Бледные, истощенные, похожие на тени, они или еще бродили, с трудом переступая заплетающимися ногами, или лежали неподвижно, устремив в потолок угасающий взгляд. От хронического голодания, от недостатка лечения даже небольшие раны гноились месяцами, переломы не срастались. Остеомиелиты осложнялись амилоидозом и заканчивались смертью. На перевязочный материал было жутко смотреть. Марля после гнойных перевязок кое-как стиралась, стерилизовалась и употреблялась вновь. Она приобретала кофейный цвет, расползалась в руках и уже ничего не впитывала.

Мы свободно ходили по лагерю, обменивались впечатлениями с товарищами по несчастью, откровенно ругали немцев. Среди пленных были немцы из Прибалтики, видимо, служившие осведомителями. Нас с Катей обвинили в агитации против Германии и направили в штрафной лагерь. С грустьюя вновь, уже окончательно, попрощалась с товарищами по отряду.

Нас привезли в лагерь Бютов в Померании. Бютов был в основном мужской лагерь. Женщины там долго не задерживались. Женская зона была очень маленькая. Женщин было человек 15–20. Размещены они были в двух секциях на деревянных койках. Барак стоял в маленькой тесной зоне, отведенной для прогулок и окруженной колючей проволокой. Иногда к этой проволоке офицеры приводили своих нарядных дам и глазели на нас, как на зверей в зоопарке. В душе кипело возмущение, но приходилось терпеть и молчать. Мы очень страдали от голода. Получали мы в день 200 г хлеба, два раза в день баланду, часто несъедобную. В хлебе меньше всего было муки, был толченый картофель и целые прослойки древесных опилок. Суп бывал из толченых костей с запахом столярного клея, из кровяной колбасы, напоминавшей мясные помои, из свекольной ботвы. Изредка, раза два в месяц, давали на ужин по одной селедке на троих с вареным картофелем. Это был настоящий праздник. Утром мы пили эрзац-кофе — горький заваренный цикорий или эрзац-чай красного цвета с запахом тряпок. Злые языки уверяли, что чай варят из красных штанов пленных французов.

Хлеб раздавал русский пленный. Он же приносил нам книги из скудной библиотеки мужской зоны. Здесь нам удалось прочитать фельетон Амфитеатрова «Господа Обмановы». Это была очень острая и злая сатира на династию Романовых. Фельетон появился за несколько лет до войны в журнале «Сатирикон». Его как-то просмотрела предварительная цензура, но злополучный номер журнала был сразу конфискован и мало кому довелось его прочитать. Амфитеатров был сразу арестован и направился в ссылку. Мне об этом рассказывал отец.

Здесь, в Бютове, я впервые видела роды. Родили 2 женщины здесь же, в общем бараке в условиях антисанитарных при весьма сомнительном соблюдении асептики. У одной женщины роды были нормальные, принимала немка-акушерка. У другой была двойня, роды были патологические, был вызван русский пленный врач и тут же, в бараке, была произведена акушерская операция — поворота на ножку.

Все, однако, закончилось благополучно. Матери и дети остались живы.

В Бютове мы пробыли месяц и были направлены в Хафельберг в провинциюБранденбург — это был большой штрафной лагерь гражданско-пленных. Жизнь в Хафельберге вспоминается как тяжелый кошмар — это было какое-то дикое соединение «Мертвого дома» Достоевского с «Ямой» Куприна. Жили мы в длинном бараке без потолка с маленькими окнами под самой крышей. Барак был разделен на 3 секции. Вдоль секции тянулось 2 ряда двухэтажных нар с соломенными матрасами и ярко-красными тонкими байковыми одеялами. На верхних нарах было светло и можно было стоять во весь рост, на нижних — темно и можно было только сидеть. Спали на нарах в два ряда голова к голове. Полы были земляные, и иногда появлялись крысы. Из барака широкие двери выходили на общий для всех трех секций двор. Это была прямоугольная во всю длину барака площадка метров 100 длиной и 40 шириной. С одной стороны ее ограждал

- 27 -

обшитый толем барак, с двух сторон тянулся дощатый глухой забор высотой метров пять. Колючая проволока отделяла двор от общелагерной площадки. В центре двора была водопроводная колонка, в одном углу находилась уборная, выгребная яма с тремя очками. Она плохо дезинфицировалась, редко очищалась и всегда «благоухала».

В центре лагеря была башня с пулеметом для устрашения. На площадь выходили дворы других бараков.

На площади были баня, кантина, где продавали сигареты и апельсиновое повидло, и карцер. Камеры в карцере были настолько тесны, что даже по диагонали человеку среднего роста вытянуться было невозможно. Постели не полагалось. Крошечное окно под крышей можно было наглухо закрыть ставней. Применялся слабый, средний и строгий арест. При слабом свет подавался ежедневно, при среднем — через день, при строгом сидели весь срок, до 15 дней, в абсолютной темноте.

В баню водили раз в неделю— там была душевая. Ставили по два человека под душ и давали воду на пять минут. Мыло было военное эрзац-мыло, оно плохо мылилось и оставляло на полотенце разноцветные пятна.

Раз в месяц нас водили гулять за зону в соседний лесок. Нас выстраивали парами, тщательно пересчитывали по нескольку раз, и мы гуляли под охраной солдат. В лесу можно было посидеть в траве, и это соприкосновение с природой давало огромную радость. Прогулка длилась час.

Бывали в лагере жуткие минуты, когда неизвестно в чем провинившихся мужчин немцы вытаскивали из барака на площадь, бросали на землю, били ногами и волокли в карцер. В одной зоне сидели французские атташе, эвакуированные из какой-то тюрьмы. Проходя мимо женской зоны, они выкрикивали грязные шуточки и нецензурные слова.

Очень жалкое впечатление производили индийцы, измученные, бледные, страшно истощенные, они медленно бродили по своей зоне.

Пленные женщины были самый разнообразный народ. Здесь были польки, литовки, русские, еврейки, немки, француженки. Были юные девушки, только начинающие жить, и дряхлые старухи, выживающие из ума. Была белорусская бабка, собиравшая милостыню по деревням Виленской губернии, и берлинская графиня, нечисто игравшая на бирже. Была женщина-врач, медсестры, женщины-добровольцы и шпионки, проститутки, профессиональные воровки, и все это в общих бараках вповалку на двухэтажных нарах, полуголодное, праздное, нервное, злое.

Конфликты и потасовки возникали часто. Ссорились из-за тряпок, ложек, мисок, чашек, из-за очереди у водопроводного крана. Иногда возникали шумные драки, рвали одежду, вцеплялись в волосы, и тогда появлялись немцы. Грубо расшвыривали женщин в разные стороны, иногда кого-нибудь уводили в карцер.

Был у нас кружок тесно спаянных дружбой женщин. Мы делились горем и радостью, вместе обедали, деля на всех приходившие посылки. Вместе читали, изучали польский и немецкий языки. На наше счастье, при женской зоне была небольшая комната — библиотека-читальня, где можно было отдохнуть. К ней вел узкий коридор из колючей проволоки.

Ближе всех я сошлась с врачом Марией Анатольевной Свиягиной и студенткой сельхозинститута Александрой Николаевной Тихомировой. Это были живые, культурные, с широким кругозором прогрессивно настроенные люди. Они вместе работали в передовом отряде Красного Креста. Женщин-добровольцев у нас было четыре — Тоня Щепеткова, Леля Нежина, Баня Корнюшина и Надя Иванова. Тоня была донская казачка, служила в казачьих частях, скакала на коне с пикой и шашкой. Остальные служили в пехоте. Надя была из 266-го Пореченского полка, входившего в 35-й корпус, при котором работал наш отряд. У нее был шестимесячный ребенок, чудесная девчушка, которую мы все по очереди забавляли. Запомнились мне среди пленных еще несколько лиц. Помню двух полек — мать с дочерью, они держались замкнуто, молчаливо, по чти ни с кем не разговаривали. В глазах их застыла скорбь. Немцы у них на глазах повесили отца. Помню еще энтузиастку, польскую националистку Цейзингер. Она была связана с польскими легионами, сражавшимися на стороне немцев. Она знала русских жандармов, побывала в русской тюрьме, а теперь ее засадили немцы. Мы у нее учились польскому языку.

Наконец, по рассказам знаю Зинаиду Жученко, которую я в лагере не застала. Странная это была женщина. Окончившая Смольный институт благородных девиц, она обожала

- 28 -

монархию и работала в царской охранке. При встрече с Тихомировой и Свиягиной она сразу заявила им о своей бывшей работе. «Не хочу красть хорошее отношение — вижу, что вы настроены революционно». После этого они мирно общались в лагере — их объединяла общая беда.

Писать нам разрешалось по одному письму и одной открытке в месяц. О лагерных порядках ничего сообщать было нельзя. Из дому мне присылали продуктовые посылки. Кроме того, мы все писали в английский Красный Крест, и нам изредка присылали хорошие посылки с галетами, сгущенным молоком, рыбными консервами и обязательно с религиозной литературой.

Мне рассказывали, что французы и англичане вели себя в лагере независимо. Их аккуратно снабжали посылками с родины. Они не ели лагерной пищи, а получая баланду, демонстративно на глазах у немцев выливали ее в песок. Побеги из лагеря случались редко, и за них немцы расправлялись с исключительной жестокостью. Заставляли бегать по кругу, погоняя резиновыми плетками. Иногда подвешивали к столбу на несколько часов за подмышечные впадины, поливая холодной водой голову, если пленный терял сознание.

Возле лагеря было большое кладбище погибших от эпидемии сыпного тифа. Немцы изучали, как на кроликах, роль вшей в эпидемиологии тифа, помещая рядом завшивленных здоровых и больных. Результаты экспериментов были беззастенчиво опубликованы в медицинских журналах.

В начале октября, когда уже наступили холода и дожди, нас неожиданно разбудили утром. Раздался крик фельдфебеля: «Пискунова, Колюбакина, немедленно встать, одеться и идти в баню. Вас отправляют в Россию».

Мы быстро собрались, тепло попрощались с друзьями.

В бане нас подверг оскорбительному осмотру врач. Мы вышли оттуда, как оплеванные. Затем нас отвезли в лагерь Ливтдамм и поместили в комнату с двумя соседками. Отношение к нам резко изменилось. Немцы стали вежливы и предупредительны. Мы спали на удобных койках и сравнительно хорошо питались.

Наши сожительницы, молодые польские еврейки, видимо, ничего плохого о нас не сказали, и через два дня мы поехали в Засниц на остров Рюген.

Здесь были собраны русские пленные инвалиды для отправки в Россию в обмен на немцев.

Нам разрешили пройти к ним. Первое впечатление было жуткое. В огромной в два света палате было около ста человек. Истощенные и измученные, многие из них казались психическими больными.

Они бурно жестикулировали, громко кричали, ругались, молились, пели, произносили бессвязные речи. Один из них успел нам шепнуть: «Не бойтесь, как только уедем из Германии, сумасшедших среди нас не будет».

На другой день нас забрало шведское госпитальное судно.

С радостью смотрели мы на удаляющийся немецкий берег. Море встретило нас недружелюбно. Разыгрался шторм, пароход отчаянно качало, через иллюминатор в нашу каюту временами забрасывало волну. Мы с Катей лежали на койках и болели морской болезнью.

Как только подошли в Гетеборге к шведскому берегу, мы сразу почувствовали себя хорошо и с аппетитом пообедали на пароходе.

В Гетеборге нас уже ждал санитарный поезд. Быстро, в два дня, промелькнула приветливо встретившая нас Швеция с суровой красотой северной природы — с темными лесами и синими озерами. Персонал поезда был очень внимателен. Нас хорошо кормили и развлекали патефоном с русскими пластинками.

Поезд привез нас в Хапаранду. Здесь мы переехали в катере через реку Шорнео, пересекли российскую государственную границу и прибыли в финский город Торнео.

В душе все ликовало и пело — впереди была родина, свобода, встреча с друзьями, близкими, родными. В Торнео мы прожили 4 дня на пересыльном пункте Красного Креста в уютном финском домике. Время тянулось медленно, хотелось скорее ехать.

Наконец пришел поезд Красного Креста и повез нас домой. Петроград встретил торжественно, музыкой, молебном, обедом.

- 29 -

На вокзале меня встретили родные и друзья. Я рвалась домой, но нас почему-то отвезли в общежитие сестер, где-то на Литейном. Там меня продержали несколько часов неизвестно зачем и только к вечеру отпустили.

С Катей мы попрощались, она осталась в общежитии в ожидании поезда в Самару. Я села в трамвай и поехала домой.

Был серый холодный осенний день, моросил мелкий дождь, шли переполненные трамваи с висящими на подножках людьми, у магазинов стояли длинные очереди хмурых обывателей. Страна переживала тяжелые дни голода и нужды и почти неизбежного военного поражения.

Я всего этого тогда не поняла. Вернулась я с лютой ненавистью к немцам, с уверенностью в конечной победе, с убеждением в необходимости продолжить войну до победного конца. Старые заблуждения остались и даже усилились, приобрели более эмоциональный характер.

С этим убеждением я написала статью о плене в газету «Речь». С этим настроением я выступала с докладами о плене в гимназии, на Бестужевских курсах, в Сибирском обществе, в лиге равноправия женщин.

Встречали меня везде хорошо, и, когда я призывала к продолжению войны, мне только на курсах возразили несколько студенток. Я хорошо отдохнула среди друзей в Петрограде, съездила в Тюлькино, побродила по снежным полям и через месяц поехала на фронт, в свой любимый 1-й Сибирский отряд.

Отряд стоял в Полонечках в Виленской губернии в бывшем имении графов Потоцких. Персонал жил в небольшом сохранившемся каменном доме. Больные лежали в утепленных госпитальных палатках. Операционный блок был расположен в специально построенном новом деревянном доме.

В персонале тоже произошли большие перемены. Главным врачом был Истомин Иван Александрович, уполномоченный — Огородников Николай Александрович. Были новые сестры Зоя Оболенская и Варя Рупеко. С Зоей нас связывала крепкая дружба. Появился в это время у нас и писатель Чулков Георгий Иванович, с большими грустными серыми глазами и шапкой седых кудрей. Это был мистик, большой поклонник Блока.

Меня сразу отправили в летучку. Летучка стояла в землянках. Мы жили в землянке вдвоем с Ниной Стройновской. Нас донимали мыши. Ночью они поднимали возню, с визгом бегали по нашим постелям и даже иногда залезали под наволочку в подушку.

В Рождество мы устроили елку, и мыши качались на ветках, съедали сладости и обгрызали свечки.

С большой радостью мы узнали в отряде об убийстве Распутина.

В январе 35-й корпус был направлен в армейский тыл на пополнение. Наш отряд стоял в большом белорусском селе Семерники. Мы жили по хатам. Грязь и бедность там были жуткие. В хате был земляной пол и большая русская печь. Хозяйка с детьми спала, не раздеваясь, на печке. В сенях ютились телята и поросята.

По вечерам мы собирались в столовой отряда и слушали Георгия Ивановича — он читал наизусть целыми страницами Блока и рассказывал много интересного из пережитого. Запомнился один его несколько мистический рассказ: как-то во времена массовых казней 1906–1907 гг. в Петербурге его попросили приютить на ночь одного революционера. За ним охотилась полиция, и ему грозила смертная казнь. Ночь прошла благополучно. Утром этот нелегальный, как тогда называли, человек тепло попрощался и ушел. Прошло несколько лет. Чулков жил тогда уже в Нижнем Новгороде. Раз вечером он был в квартире один. Жена ушла в гости, прислуга была отпущена. Георгий Иванович сидел и писал. Когда раздался звонок, он спокойно открыл дверь и сразу узнал того нелегального человека. Он поздоровался, но человек молча прошел мимо него и направился прямо через комнаты на черную лестницу и молча вышел. Чулков бросился за ним, но на лестнице никого не оказалось. А на другой день Чулков прочел в газете, что этот его знакомый был в эту ночь повешен в Киеве.

В феврале немцы применили на нашем фронте отравляющие вещества. Это были, видимо, удушающие газы. Больные поступали в тяжелейшем состоянии с картиной отека легких, синюшные, задыхающиеся, с пенистой розовой мокротой, с холодным потом, слабым, иногда исчезающим пульсом. Смертность была огромная.

- 30 -

Газы застали нас врасплох. В армии не было противогазов. Медработники не были ознакомлены с клиникой и лечением отравлений. Не хватало кислорода, было недостаточно сердечных средств. Не было еще распространено переливание крови. Было предложено готовить марлевые повязки, пропитанные гипосульфитом.

Чувствовалась растерянность и беспомощность. Однако в соседней дивизии немцы получили хороший урок. Когда немцы пустили газ, повернул ветер, и отравлены были не те, кому предназначался газ, а соседи. Немцы пошли в атаку, надеясь найти отравленных, а наши дрались как львы и не брали пленных, зная о беде в соседнем полку. Атака была отбита.

И вот в разгар этих грозных событий неожиданно прилетела из Петрограда радостная весть о Февральской революции. Гвардейские полки, считавшиеся оплотом монархии, перешли на сторону восставшего народа. Это была замечательная победа, огромное достижение. У нас в отряде ликовали почти все. Вскоре мы узнали об отречении Николая II. Кончился гнет реакции. Страна сбросила цепи самодержавия, уходил в прошлое ненавистный царский режим.

Были, конечно, в армии среди кадрового офицерства убежденные монархисты, встретившие революцию в штыки. В штабе корпуса кто-то даже застрелился, узнав об отречении царя.

Моя радость была безграничной. Из первого состава Временного правительства я многих знала лично — это были товарищи и друзья отца Милюков, Шингарев, Некрасов. Мне казалось, что власть попала в хорошие руки. Впереди рисовалась победа, а за ней свободная, счастливая, радостная жизнь.

Вскоре, однако, стало ясно, что единодушия в стране нет.

Наряду с Временным правительством возникла подлинная народная власть — Советы рабочих, солдатских, крестьянских депутатов.

Образовалось два лагеря: с одной стороны было меньшинство, стоявшее за Временное правительство, — интеллигенция, буржуазия, с другой — был народ, делавший революцию, — солдаты, рабочие, крестьяне. Им пока революция ничего не дала. Им нужен был мир, хлеб, земля крестьянам, свободный труд, освобождение от эксплуатации рабочим. Пропасть между этими лагерями все росла и впоследствии вылилась в гражданскую войну.

На фронте очень скоро начался развал армии, зашаталась дисциплина, началось братание на ничейной земле наших солдат с немцами.

Никакие уговоры, никакие пламенные выступления не могли увлечь солдат в бой — кровные интересы влекли их к миру. А мы были ослеплены. Нам казалось, что страна идет к гибели, катится в лапы врага.

Я была делегаткой на съезде сестер в Минске, потом меня выбрали в комитет отряда. Всюду вставали все те же проклятые вопросы. Горько переживалось бессилие.

Весной мы прочли в газетах, что в Петрограде некая Бочкарева организует отряд женщин-добровольцев для отправки на фронт. Мы загорелись желанием разделить тяжелую солдатскую долю, увлечь солдат своим примером.

Семь человек из сестер отряда — Зоя Оболенская, Таня и Милочка Симоновы, Шура Янковская, Оля Рупини, Лиза Лаврова и я — подали заявление об увольнении и поехали в Петроград.

Рота Бочкаревой под громким названием «батальон смерти» помещалась в здании Торговой школы на Офицерской улице.

Малограмотная сибирячка Бочкарева потеряла на войне мужа. Коренастая, маленького роста, стриженная в скобку, с круглым румяным лицом и маленькими хитрыми гляделками, она любила стоять подбоченясь и пересыпать речь солеными словечками. Узнав, что мы приехали с фронта, она нас сразу зачислила в роту. Нас остригли, одели в солдатскую форму с наплечным знаком — череп с пересеченными костями и уголок из черной и красной ленты. Выдали нам солдатское снаряжение, кавалерийскую винтовку, вещевой мешок, палатку и саперную лопатку.

Началась нелегкая солдатская казарменная жизнь с муштрой, строевыми занятиями и учебной стрельбой. Обучали нас солдаты Волынского полка, одного из первых, перешедших в феврале на сторону народа. Среди них запомнился один широкоплечий саженого роста весельчак Тетерин.

- 31 -

Меня навещали в казарме друзья по гимназии, приходила Настя Поведская, приехала из Тюлькина мать.

Два раза нам делал смотр начальник Петроградского военного округа генерал Половцев, приезжавший со своим адъютантом.

От имени английских женщин нас приветствовала суфражистка, произнесшая перед нами речь на английском и французском языках.

Все, казалось, было хорошо, но отвратительна была сама Бочкарева. Грубая муштра, нелепые придирки, наказания, когда по пустякам она ставили нас под ружье, — все это было нестерпимо.

Нелепо было ее фанфаронство и хвастовство: «Смотрите, на какую высоту я поднялась, — говорила она. — Со мной сам министр, господин Керенский за руку здоровается. А графини и княгини меня в каретах катают и пирожками кормят». Но нам на такую высоту не хотелось, казалось невозможным служить под таким руководством, и мы, целая группа добровольцев, с разрешения штаба округа ушли от Бочкаревой.

Решено было организовать женскую роту национальной обороны. Мы поместили призыв в газетах и занялись набором. Командиром роты был назначен поручик Луцко. Маленького роста, худощавый, энергичный, строгий, но справедливый, он с жаром принялся за дело. Нам отвели помещение на Петроградской стороне в здании 2-го кадетского корпуса, где когда-то учился мой отец. На довольствие мы были зачислены в гвардейский флотский экипаж. Атлетического сложения, саженого роста могучие матросы иронически улыбались, когда наши девушки приходили получать обед. Стрелять мы ходили в тир Павловского военного училища. Через две недели строевой учебы мы отправились в лагерь на станцию Ольгино Финляндской дороги. Мы жили в палатках, варили обед в походной кухне и проходили полную подготовку пехоты, стреляли холостыми зарядами по воображаемому противнику, рассыпались в цепь, окапывались. Я командовала 2-м взводом, во главе 1-го была Таня Симонова, 3-го — Шура Янковская, 4-го — Лиза Лаврова.

Через месяц окрепшие, загорелые, потерявшие женский облик, мы вернулись в Петроград.

Вскоре наступил и день отправки на фронт. Нас отправляли на пополнение 10-й Туркестанской стрелковой дивизии, расположенной в Прибалтике на северо-западном фронте.

Мы шли по городу походным порядком с музыкой. Люди буржуазного типа подходили, пожимали нам руки, некоторые дарили цветы. На вокзале было много провожающих, пришли друзья по гимназии, по курсам, был и мой любимый учитель филолог Столбцов. И опять были теплые слова и добрые пожелания.

Ехали мы в теплушках радостные и окрыленные, пели боевые солдатские песни.

По прибытии на место нас сразу форсированным маршем направили под Ригу, где немцы прорвали фронт. Однако затем было сообщено, что фронт заняли латышские стрелки, и мы были задержаны в дивизионном резерве.

Мы стояли на большой латышской мызе, жили в сарае и скучали.

Через несколько дней был смотр начальника дивизии, и тут произошло несчастье. Нас вывели в большое открытое поле. Шли занятия с боевыми гранатами отечественного производства (бутылками).

По команде: «Гранатометчики, вперед» — надо было пробежать несколько шагов и, сняв предохранитель, метнуть гранату. И вот у добровольца Иевлевой предохранитель соскочил раньше времени. Иевлева была тихая, робкая, застенчивая девушка. Она страшно растерялась. Кругом кричали: «Бросай!», — а она положила гранату на землю и встала возле нее на колени. Ее подбросило взрывной волной и убило на месте.

Мы были потрясены, и, когда после занятий построились и генерал благодарил за службу, все стояли молча. У нас не хватало сил прокричать традиционное: «Рады стараться».

Воевать нашей роте так и не пришлось. Произошло известное контрреволюционное наступление генерала Корнилова.

Мы все за немногими исключениями были против него.

Через несколько дней Керенский издал приказ расформировать ударные части, а женские батальоны отправить на тыловую службу, на охрану мостов и дорог.

- 32 -

Это нас не устраивало, и мы, группа бывших сестер, уволились из роты и направились на Западный фронт в наш 1-й Сибирский отряд с намерением зачислиться рядовыми в один из полков 35-го корпуса. К нам присоединилась молодая учительница из Псковской губернии Клава Кудрявцева.

Отряд стоял все там же — в Полонечках. Нас очень тепло встретили. Таня Симонова, Шура Янковская и Лиза Лаврова решили сбросить солдатскую форму и остались работать сестрами. Зоя Оболенская, Клава Кудрявцева и я решили добиваться приема в полк.

Знакомый солдат Максим Волошинов передал наши заявления командиру 266-го Пореченского полка, и мы были зачислены в команду пеших разведчиков как добровольцы Алексей Оболенский, Иван Кудрявцев и Николай Колюбакин.

На фронте было затишье. Продолжалась позиционная война.

Команда пеших разведчиков была размещена в землянках километра за полтора от переднего края. Я попала на старые хорошо знакомые места. Это была Изорода, где весной 1916 г. стоял обоз летучки. В ясную погоду виднелись вдали белые стены фольварка Стаховцы, где нас взяли в плен.

Дни в землянке тянулись томительно медленно и однообразно. Кормили нас хорошо. На обед был мясной суп с порциями мяса и жирная чечевичная или рисовая каша. Вечером получали чай и сухую воблу. Солдаты острили: кормят карими глазками (воблой) и шрапнелью (чечевицей).

Ночью пешие разведчики направлялись в секреты по очереди. Нам приходилось ходить 2–3 раза в неделю.

Секретами назывались выдвинутые в сторону врага посты. Узкий ход сообщения вел в секрет из главного окопа. Впереди в глубоком окопчике под козырьком стояли вдвоем — солдат из роты и разведчик.

Кругом темнота и тишина такая, что когда начинает идти дождь, его раньше улавливаешь слухом. Изредка взлетает ракета, и все освещается зеленоватым светом.

Через каждые два часа смена — уходишь греться и отдыхать в землянку роты. В землянке тесно и душно — тяжелый спертый воздух ударяет в нос. Тускло светит крошечный огонек, бегущий по просмоленному телефонному проводу. Дневальный рассказывает о боях, о горькой солдатской доле, о бесчеловечном обращении некоторых офицеров, с руганью и мордобоем. Нередко доведенные до отчаяния солдаты приканчивали самых жестоких офицеров выстрелом в спину в бою.

Иногда возникают разговоры на злободневные темы, ругают Временное правительство, Керенского, войну, говорят о необходимости мира.

Стояли мы на фронте по две недели, затем нас сменял 268-й Пошехонский полк, а мы уходили в дивизионный резерв. Там жили в большой землянке — вся команда пеших разведчиков вместе.

В километре оттуда стоял наш отряд. Мы уходили с Зоей к сестрам, смывали окопную грязь в бане и почти по целым дням бывали в отряде. Пробыли мы в полку месяца два.

И вот пришла буря. Наступил Великий Октябрь.

Мы не почувствовали его могучего дыхания, не поняли его. Мы испугались, растерялись. Нам казалось, что страна катится в пропасть и мы окажемся в стане врагов.

В первые дни после Октябрьской революции среди солдат царило замешательство. В полковых комитетах еще хозяйничали эсеры. Только что они одержали победу на выборах в Учредительное собрание. Сомнения и колебания продолжались недолго. Первые декреты Советской власти о Земле и Мире сразу увлекли солдатские массы на сторону большевиков.

Полковой комитет нашего полка вынес постановление идти брать ставку у генерала Духонина, который был тогда главнокомандующим.

Мы с Зоей и Клавой решили ехать домой. Знакомый артиллерийский офицер снабдил нас отпускными свидетельствами, и вот я в качестве канонира батареи еду в родное Тюлькино. На станции Красный Холм я встретила женщину из наших краев. Она провожала сына в армию и согласилась довезти меня до поворота к нам. В розвальнях на крестьянской лошади добралась я до поворота. Легко прошагала шесть километров по снегам до Тюлькина. Там я бродила по полям и лесам и мучительно думала, что делать дальше, как включиться в борьбу за то, что казалось тогда правдой.

- 33 -

Через месяц, 26 декабря, пришла телеграмма, вызывавшая меня в Петроград. Она была подписана Максимом Волошиновым из нашего полка и капитаном Зинкевичем. Это был родственник Некрасова. Он служил в артиллерийской батарее в составе 35-го корпуса и знал всех нас по Сибирскому отряду.

Уезжала я из Тюлькина в последний раз. Ехала с тяжелым чувством. Все было неясно, тревожно и темно впереди. В Тюлькино я больше не вернулась. Родных я не видела много лет, а младшую сестру и совсем не пришлось повидать. Так и осталась она в моей памяти юной, цветущей, шумной, веселой девушкой 17 лет.

В Петрограде я пошла на квартиру родных Николая Виссарионовича на Забалканском проспекте. Здесь был центр боевой ячейки правых эсеров. Инспирировал ее Николай Виссарионович Некрасов. Во главе ячейки стояли брат Николая — врач Михаил Некрасов и Зинкевич. Из Сибирского отряда, кроме меня, здесь были Николай Мартьянович, Герман Ушаков и Семен Казаков, из 266-го полка Максим Волошинов. Задачи у ячейки были жуткие — террористические акты против членов правительства.

У нас было оружие — ручные гранаты английского и французского образца и револьверы разных систем. Где и как их раздобывали, не знаю. Сколько всего было оружия, тоже сказать не могу. Часть оружия хранилась у меня на квартире. Михаил Некрасов приходил ко мне вставлять запальники в гранаты. Была еще чья-то квартира со складом оружия в Тарасовском дворе, куда я ходила с Михаилом Некрасовым. Один раз я ездила куда-то на Литейный проспект с Германом Ушаковым. Там Герман передал женщине, кажется, 2 револьвера.

Новый, 1918 г. встречали на квартире Некрасовых шумно и весело. Было много народа — родные и друзья Некрасовых. Много пили, громко пели, плясали. О делах не говорилось ни слова, так как присутствовало много непосвященных, ничего не знавших о ячейке.

На другой день вечером я узнала, что было совершено покушение на Ленина. Это было где-то около манежа. Наши люди бежали за машиной вождя и бросали гранаты. Кто участвовал в покушении, не помню.

К счастью, все кончилось благополучно. Был только легко ранен в руку ехавший с Лениным швейцарский социалист Платтен. Прошло несколько дней в полном бездействии. Меня вызвал Н.К.Волков, бывший заместитель Некрасова в Сибирском отряде, и предложил мне поехать на Юг. Нужно было передать какие-то документы в Ростов-на-Дону руководству организовавшейся там белой армии.

Я переговорила с Михаилом Некрасовым и дала согласие ехать.

Забегая вперед, скажу, что ячейка после моего отъезда просуществовала очень недолго. Герман Ушаков привлек в организацию своего бывшего денщика. Молодой парень из крестьян вскоре понял, что затевается черное дело, собираются обезглавить революцию, и донес обо всем в ВЧК.

Весь состав ячейки был арестован, но Совнарком проявил огромное великодушие. После чистосердечного признания все были освобождены и отправились в бронепоезде искупать вину на фронт против немцев.

Мне выдали паспорт на имя Комаровой, снабдили деньгами и вручили пачку бумаг, о содержании которых я ничего не знала. Передать бумаги я должна была некоему Зелеру, градоначальнику Временного правительства в Ростове.

Я зашила бумаги в тряпку и спрятала, как ладанку, на груди.

Я ехала в форме сестры в кожаной куртке, высоких сапогах и черной косынке на голове. После солдатской службы у меня выработался широкий шаг и резкие движения. Многие принимали меня за переодетого мужчину, и это меня чуть не погубило.

До Москвы я доехала сравнительно легко. Там я остановилась у Жилина, товарища Германа Ушакова. Здесь я познакомилась с интересным человеком. Это был Кунаев, бывший офицер, эсер террорист. Он был маленький, невзрачный, серенький, только маленькие, очень живые зеленые глаза светились какой-то грустной иронией. Странная была у него судьба. В 1905 г. его приговорили к смерти. Он был привязан к столбу, но взвод солдат из его полка категорически отказался стрелять в него. Дело замяли, он отправился в тюрьму. Потом в далекую ссылку. Февральская революция принесла ему свободу. Он остался в партии, но стал ярым противником индивидуального террора.

На Курском вокзале было столпотворение. В залах ожидания на полу спали вповалку солдаты — армия разбегалась с фронта. Поезд на юг был переполнен до отказа, ехали

- 34 -

за хлебом мешочники, и места брались с бою. Мне с трудом удалось пробраться на тормозную площадку вагона. Так я и ехала стоя несколько часов, было холодно, ныли ноги, мучительно хотелось спать. Наконец, когда я совсем уже продрогла, надо мной сжалился проводник и пустил меня погреться у печки в своей кабине, а потом нашел мне место на скамье в переполненном вагоне. Где-то за Харьковом нас почему-то пересадили из классных вагонов в теплушки.

Не доезжая Донской области, поезд был остановлен для проверки документов. Когда вооруженные красноармейцы вошли в нашу теплушку, кто-то, указав на меня, сказал: «А вот эта сестра, видно, переодетый кадет или юнкарь». У меня потребовали документ. Я протянула паспорт. Состояние было тревожное: если обыщут, найдут мою ладанку, и тогда будет плохо, но красноармеец с улыбкой вернул мне паспорт. «Никакой она не юнкарь», — сказал он.

На станции Глубокая поезд остановился. Дальше была гражданская война. На вокзале нам не советовали ходить дальше, говорили, что белогвардейцы всех задерживают и могут расстрелять. Однако нас собралась группа человек двадцать. В основном это были солдаты, с фронта рвавшиеся домой, был среди нас прапорщик, видимо, направлявшийся к белым. Я была единственной женщиной.

И вот мы шагаем по снежным полям Дона. В хуторах и станицах нас спрашивают по старинке чуть не былинным языком старые казаки: «Куда путь держите, станичники?» Отвечаем, что возвращаемся с фронта домой.

Помню, где-то на хуторе зашли в курень перекусить и погреться. У плиты стояла красивая молодая казачка — она хорошо вы разила тогдашнее настроение на Дону: «Взволновался наш Тихий Дон — тут тебе и кадеты, и красные, а нам ждать надо, чья возьмет, да туда и прихилиться».

К вечеру мы вышли к станице Каменская. Здесь нас остановил вооруженный до зубов патруль из белогвардейского отряда полковника Чернецова. И опять я привлекла чье-то внимание. Какой-то юнец в папахе и с винтовкой стал мне говорить: «Смотри, признавайся, что ты переодетый красный, а то все равно расстреляем». Нас повели на вокзал к коменданту.

Здесь кто-то сорвал с меня косынку и потрепал по голове: «Смотри, стриженый, волосы жесткие, парень», — но потом посмотрели руки и решили, что я все же женщина.

Я сказала, что еду в Ростов, и указала адрес Зелера. Это успокоило, и меня отпустили.

Мы переночевали в станице, а утром нам удалось сесть в поезд на Ростов.

Прибыли мы в Ростов поздно ночью. Пришлось просидеть в тесноте на вокзале до утра. Утром я направилась по указанному адресу к Зелеру.

Принял он меня довольно сурово, с явным недоверием. Я вручила ему переданные бумаги. Он спросил, знает ли меня кто-нибудь в Ростове, — ведь здесь сейчас Степанова и Милюков. Я сказала, что Степанова меня хорошо знает, и спросила ее адрес. Устроившись в гостинице, я сразу по указанному адресу разыскала Степанову.

Магдалина Владимировна встретила меня очень тепло и устроила мне встречу с Милюковым. От него я узнала, что привезенные мною бумаги никто разобрать не мог. Оказывается, в Петрограде бумаги через лист были распределены между мной и другим человеком. Тот на Дону не появился. Видимо, он погиб по дороге. Стало обидно, что все мои усилия пропали даром. Поездка моя ничего не дала.

В Ростове в это время была полная растерянность всех сил контрреволюции. Белогвардейская, так называемая Добровольческая, армия во главе с генералом Корниловым располагала очень небольшими силами. В составе ее были немногочисленные офицерские полки и ничтожная боевая техника. Донское казачество было по своим настроениям неоднородно, за Корниловым оно не пошло. Трагедия тех дней на Дону нашла живое отображение в романе Толстого «Хождение по мукам». Только что застрелился донской атаман Каледин. Через несколько дней после моего приезда в Ростов армия Корнилова под натиском красных оставила Ростов и отправилась в так называемый Ледовый поход по степям Дона и Кубани.

В Ростове установилась Советская власть. Мы жили со Степановой и Милюковым под Ростовом, в Нахичевани Донской. Милюков жил по чужому паспорту как Николай Петрович Зайцев. Он писал историю революции, начиная с февраля, конечно, с позиции кадетской партии. Все писалось на узких полосках бумаги и пряталось под подкладку

- 35 -

чемодана. Ходили всевозможные панические слухи. Часто доносился гул орудий с фронтов гражданской войны.

Для меня это было время томительного бездействия и мучительных раздумий. Что делать? Куда идти? Быть бойцом в рядах белых не хотелось. Не могла я участвовать в расправах и расстрелах.

Я бродила по Ростову одна или с дочкой Милюкова Наташей. Брала книги из библиотеки хозяина квартиры, ростовского инженера, читала.

Так прошел месяц.

И вот Милюков предложил мне поехать в Москву и Петроград. Я должна была в Москве повидать профессора Новгородцева и договориться с ним о выезде Милюкова за границу в качестве эмиссара кадетов. В Петрограде надо было передать письмо Милюкова в редакцию«Речи».

Выезд из Ростова был в то время только по пропускам. Нужно было идти в Горсовет в отдел пропусков. Я вывернула наизнанку кожаную куртку, повязала на голову ситцевый платок и пошла за пропуском.

В Совете в бюро пропусков сидел улыбающийся молодой парень в красноармейской форме. Он предложил мне написать на последней странице паспорта: «Выезд из Ростова разрешен беспрепятственно», поставил печать и расписался. Никаких вопросов мне не задавали.

Началось долгое путешествие по железной дороге. Поезда тогда ходили не по графику. Приходилось часами простаивать на станциях, пересаживаться из классных вагонов в теплушки и обратно. Вагоны были переполнены, ехали с хлебом мешочники, ехали с фронта солдаты. Где-то под Орлом сели в вагон две тетушки, и начался длинный разговор о свадьбах в деревне, точно перечислялись перины и подушки в приданом. Дико было их слушать. Как будто кругом не бурлила революция, гражданская война.

В Москве я опять остановилась у Жилина. Там я встретила Германа Ушакова. Он мне рассказал о разгроме эсеровской ячейки и сказал: «В Петроград Вам лучше не ездить. Я Вас назвал на допросе». Я ответила, что все же поеду. У Новгородцева меня встретили очень тепло. Павел Иванович был типичный ученый-историк, либерал, кадет. Он подробно расспрашивал о Юге, очень интересовался силами белых. Он твердо верил в непрочность Советской власти и мечтал о конституционной монархии по типу английской.

Выезд Милюкова в Западную Европу он считал очень желательным, но говорил, что организовать это будет нелегко и потребует, видимо, нескольких месяцев.

Из Москвы я без особых трудностей доехала до Петрограда. Город производил жуткое впечатление. Снег расчищался только на трамвайных путях, и трамваи ходили, как в траншеях. С двух сторон были снежные валы. По ночам у костров грелись красногвардейцы. На улицах постреливали. Ходили бандиты-налетчики.

В Петрограде я с вокзала зашла к Некрасовым. Сестра Николая Виссарионовича Лидия Виссарионовна встретила меня с нескрываемым испугом и повторила рассказ Ушакова. Меня напоили чаем, и я отправилась домой, в свою пустую холодную квартиру.

На другой день я переселилась к Вере Леонтьевне Некрасовой, жене Николая. Она рассказала, что в мое отсутствие вывезла оружие из моей квартиры. В редакции «Речи» мне передали письмо в ответ на письмо Милюкова. Я повидала друзей. Надо было ехать обратно на Юг. И тут возникло новое препятствие. Выезд из Петрограда разрешался только по пропускам. Выручили меня товарищи, служившие на бронепоезде. Я получила командировку в Москву как сестра бронепоезда. Подписана она была Мартьяновым. Отдел пропусков находился при Горсовете в Мариинском дворце.

Там по командировочному удостоверению я легко получила пропуск.

Я добралась до Ростова на этот раз без особых приключений.

Весной большая часть донского казачества переметнулась к белым. Над красными казаками была учинена жуткая расправа. Красная Армия отступила, и в Ростов в это время вошли немцы и пришедшие из Румынии белогвардейские части генерала Дроздовского. По городу были расклеены приказы немецкого командования. Они грозили расстрелом за несдачу оружия, за выход на улицу после комендантского часа и т. д.

Дроздовцы проводили жесткий белый террор и под городом в Балабановской роще ежедневно расстреливали коммунистов.

- 36 -

Во главе белого казачества встал генерал Краснов, именовавший себя атаманом всевеликого войска Донского. Так называемую Добровольческую армию, состоявшую в основном из офицеров-белогвардейцев, возглавил генерал Деникин. Краснов заключил союз с немцами. Деникин сохранил верность Антанте. На Дону полыхала жестокая гражданская война.

В начале июня Милюков и Степанова решили перебираться в Киев. Они уже подумывали об эмиграции. Я поехала вместе с ними — хотелось повидать Зою Оболенскую, она в то время жила в Киеве. Украина в то время отделилась от России. Во главе ее стал ярый националист и шовинист гетман Скоропадский под командой немцев.

Определенных планов у меня не было. Я стояла на распутье. То ли ехать домой в Петроград, уйти от войны и продолжать прерванную учебу, то ли включиться в борьбу на стороне белых.

В Киеве я остановилась у Зои. Она жила вдвоем с Варей Рупеко, тоже бывшей сестрой Сибирского отряда. Маленькая, звонкоголосая, очень музыкальная и всегда задумчивая Варя была из бедной многодетной семьи околоточного надзирателя. Долго мы с Зоей бродили по киевским паркам, говорили, делились впечатлениями, мучительно думали в поисках решения. Я навела справки о возможности поездки в Петроград. Мне сказали, что на границе ни немцы, ни большевики не чинят никаких препятствий.

После долгих раздумий мы решили все же ехать на Дон и работать сестрами у белых. Так я еще раз выбрала неправильный путь, принесший впоследствии столько страданий и горя.

Быть солдатами в гражданской войне мы не хотели и не могли, не хотели участвовать в жестоких расправах над красными.

Перед отъездом я зашла попрощаться с Милюковым и Степановой. Там меня познакомили с полковником Реснянским из белогвардейской контрразведки. Сухопарый и высокий, со злым волевым лицом, Реснянский усиленно предлагал мне стать шпионкой у белых. Я категорически отвергла это предложение. Мне казалось отвратительным вести двойную жизнь, притворяться и лгать. Через несколько дней мы с Зоей и Варей уехали на Дон. В Новочеркасске, где тогда находился штаб белых, мы обратились за помощью к родственнику Зои, бывшему председателю думы М.В.Родзянко. Сын его был начальником санотряда у белых, и нас сразу зачислили сестрами в армейский лазарет, стоявший на станции Торговая в Ставропольской области. Это был пыльный и грязный степной поселок. Лазарет был размещен в здании школы. Общежития для персонала не было. Питались мы при лазарете, а жили по квартирам, отведенным у местных жителей. Нас троих поместили в большом доме. Хозяева куда-то выехали, оставалась там одна экономка. При доме был огромный фруктовый сад, и нас часто угощали фруктами.

По утрам мы часто просыпались на рассвете от оружейных залпов. Сердце невольно сжималось с болью— мы знали, это были расстрелы.

Из персонала лазарета запомнился только один молодой талантливый хирург — армянин Габрижян.

Потянулись обычные больничные дни в хирургическом отделении — операции, перевязки, выхаживание тяжелораненых.

Через месяц в связи с наступлением белых лазарет был переброшен в Тихорецкую. Там мы пробыли считанные дни. Подошли красноармейские части, и лазарет спешно не без паники был эвакуирован обратно в Торговую.

Вскоре Зою подкосила тяжелая болезнь. Врачи поставили диагноз: сыпной тиф. Инфекционного отделения в лазарете не было, и нас изолировали на квартире, где мы с Варей выхаживали Зою. Худая, с заостренными чертами лица, запавшими глазами в прострации лежала Зоя. Болезнь затянулась, и выявился наконец брюшной тиф.

Нас направили в инфекционное отделение горбольницы в Екатеринодаре. Там Варя осталась с Зоей, а меня через несколько дней санотдел направил фельдшером в сводный гвардейский полк.

Там я попала в жуткую среду. Мне живо вспоминался «Поединок» Куприна. Офицеры были сплошь монархисты, шовинисты, антисемиты. Среди них процветало фанфаронство, ерничество, дворянская спесь. Ненависть и презрение к рабочему люду. Я там пришлась явно не ко двору. Пробыла я в полку считанные дни. В Екатеринодаре, куда полк был направлен на пополнение, я зашла в санотдел и попросила назначить

- 37 -

меня в любое лечебное учрежде ние. Меня зачислили сестрой в дивизионный лазарет Дроздовской дивизии.

Дивизионным врачом был доктор Леонидов, молодой, стройный, высокий весельчак и донжуан, он пользовался всеобщей любовью, но в лазарете бывал редко.

Полной его противоположностью был главный врач лазарета Евгений Николаевич Иванов. Лет 50 маленький толстяк с большим брюшком, редкими рыжими волосами и злыми какими-то выцветшими гляделками. Он, казалось, был зол на весь мир. Типичный кадровый военврач старого времени, он считал всех больных симулянтами. А раненых — самострелами. Сестер он именовал «гнусным бабьем», асептики не признавал.

Старшей сестрой была Лида Нидермиллер, дочь старого адмирала. Монархистка, но добрая и приветливая, она заботливо относилась к сестрам. Были у нас две аристократические сестры Нина Яфа и Наташа Яновская, они вечно щебетали по-французски, дружили с генералами и офицерами. У Нины Яфа был даже роман с нач. дивизии седым генералом Казановичем. Была еще эстонка Юля Тартель, молодая, цветущая, очень недалекая хохотушка, увлекающаяся мелким флиртом. Глубокого душевного контакта ни с кем в лазарете у меня не наладилось.

Лазарет долго был без работы в свернутом состоянии, нас перебрасывали вместе с дивизией с места на место, мы стояли в Армавире, в Ставрополе.

Мы скучали, слонялись без дела, ходили в кино, а в Ставрополе побывали даже в театре. Здесь же, в Ставрополе, у нас в лазарете появился новый врач молодой Гребницкий Вячеслав Николаевич. Это был мой троюродный брат. Мы в прошлом редко встречались и даже сразу не узнали друг друга. Никакой симпатии у меня к нему не было. В прошлом у него был очень некрасивый нетоварищеский поступок.

В 1912 г. в Петербургской военно-медицинской академии разыгралась трагедия. Раньше военные медики пользовались относительной свободой. Суровая дисциплина военных училищ на них не распространялась. Не было строгого соблюдения форменной одежды, не было строевых занятий и обязательного отдания чести. И вдруг в 1912 г. военный министр вздумал ввести в медицинской академии военную муштру. Военная форма — погоны, кантики, хлястики, галуны были расписаны в приказе с точностью до миллиметра. Вводилось обязательное отдание чести офицерам, а перед генералом было приказано становиться во фронт.

Новый приказ вызвал глубокое возмущение медиков. На студенческой сходке было решено приказу не подчиняться. Тогда министр одним росчерком пера уволил более тысячи студентов. Среди нескольких десятков оставшихся был студент Глотов. Юноша решил вначале подчиниться приказу, но через несколько дней, подавленный угрызениями совести, чувством вины перед товарищами, он покончил с собой.

Был объявлен новый прием в академиюсо льготами для поступления. В академию хлынули юнцы, с грехом пополам окончившие гимназию. Среди них был и Вячеслав Гребницкий. Все это я невольно вспомнила при встрече с ним. А вскоре мне пришлось еще раз убедиться в его резиновой совести.

В декабре лазарет был переброшен в Спицевку. Это было большое степное село. Лазарет разместился в бывшей церковноприходской школе, а персоналу отвели дом священника. Здесь мы начали работать, но по существу это был не лазарет, а перевязочный пункт.

В армии в это время свирепствовал сыпной тиф. Мы принимали больных, не раздевая и не обрабатывая. Слабым вводили сердечное, всех поили горячим чаем, кормили супом. Одетые, завшивленные, в грязных шинелях и бурках, они ночевали у нас на полу на соломе в большой классной комнате и отправлялись утром дальше в тыл.

Запомнился один больной, это был захваченный в плен красноармеец, маленький, щуплый, худой, с изможденным лицом землистого оттенка. Он тихо стонал. После порки шомполами у него обе ягодицы представляли сплошную гноящуюся раневую поверхность, на нее нельзя было смотреть без содрогания.

Дни тянулись однообразно. Грустно, без всякого подъема, как-то без надежд встретили мы Новый, 1919 год.

В начале января большая часть лазарета была переброшена дальше на юг в Сергиевку. В Спицевке остались д-р Гребницкий, фельдшер Савушка, несколько санитаров, конюхов и я.

- 38 -

Наступили крепкие морозы, в бескрайней степи дули ледяные ветры, к нам стали поступать обмороженные и трупы замерзших.

Раз привезли замерзшую молодую сестру. Я сразу узнала ее — мы были вместе в батальоне Бочкаревой. Я помнила ее жизнерадостной, смеющейся, а сейчас она маленькая, худенькая, в шинели лежала на боку, скрючившись, чтобы сохранить немного тепла. Так и одолел ее мороз.

В один из январских дней произошел случай, показавший Гребницкого в самом неприглядном свете.

Как-то его вызвали в комендатуру. Он вернулся со смехом и заявил: «Вот интересное лекарство от бреда — 40 розог». Я посмотрела на него с удивлением и вышла из комнаты, меня душило возмущение, а вскоре прибежала взволнованная местный участковый врач. Она дрожала от бессильного гнева. «Как Вам, коллега, не стыдно, — сказала она, — ведь это больной сыпнотифозный. Он в бреду выскочил на улицу и ругал нецензурными словами белогвардейское руководство. И вот теперь его наказали палками. Вас вызвали, и у Вас не нашлось гражданского мужества, чтобы его защитить. А Вы могли, Вы должны были это сделать». Она быстро вышла, почти не выслушав Гребницкого, что-то неловко бормотавшего в свое оправдание. Я сказала ему: «Правда не на Вашей стороне». Мне было мучительно стыдно, казалось, что и я в чем-то виновата.

В конце января нам приказано было перебраться в Сергиевку. Я ехала на санитарной двуколке и, когда начинала замерзать, выскакивала и бежала по снежной дороге. Лазарета мы в Сергиевке не застали, он ушел в Минеральные Воды. Туда направили и нас.

В Сергиевке мы ночевали, я села на лежанку погреться и вдруг почувствовала сильную головную боль и слабость в ногах. Начинался сыпняк. На другой день мне было уже очень трудно выскакивать из двуколки и брести по снегам, но я все же шагала через силу.

В Минеральных Водах сестры лазарета встретили меня очень тепло. Яфы и Яновской уже не было — они уехали в Екатеринодар. Были в лазарете Юля Тартельи, Лида Нидермиллер.

Я получила письмо от Зои Оболенской, она писала, что дома у нас все живы и все благополучно. Это была первая весть о родных со дня моего отъезда из Тюлькина. Меня напоили горячим чаем и уложили на раскладушку в проходной комнате, где жили сестры. Вскоре тиф увел меня из действительности и от всех острых вопросов, начался бред. То мне казалось, что я командую взводом в женском батальоне, и я громко выкрикиваю слова команды, то я умоляла отправить меня домой. Все это мне потом рассказали сестры. Дней через десять меня и тоже заболевшего тифом фельдшера Савушку отправили санитарным поездом в Екатеринодар. И вот я лежу в вагоне на верхней полке. Сначала было нестерпимо жарко, потом от тифа свалился истопник, и стало зверски холодно. Нас сопровождала сестра Нидермиллер. Помню, врач на обходе спросил у меня фамилию и назначил под кожу кофеин.

В Екатеринодаре в военном госпитале работали санитарами пленные немцы, они были в германской форме, и я испугалась, мне казалось, что я снова в плену.

Меня положили в сестринскую палату инфекционного отделения. Через два дня у меня уже спала до нормы температура, но силы восстанавливались очень медленно. Пришлось, как в детстве, учиться ходить, держась за кровати и стулья. Я бродила по больнице с широко раскрытыми удивленными глазами. У меня все время было ощущение какой-то странности, нереальности окружающего. Словно кто-то неведомый показывал мне вместо настоящего мира какой-то чужой, другой. Я проделывала нелепые эксперименты. Выходя из комнаты, я возвращалась на цыпочках, тихонько приоткрывала дверь и смотрела, что изменилось после моего ухода. Раз мне даже показалось, что видневшаяся в окно труба на крыше соседнего дома вдруг передвинулась. Иногда я подходила к умывальнику и по нескольку раз открывала кран, чтобы увидеть, потечет ли вода или мне только кажется, что она должна потечь. Была, видимо, глубокая интоксикация центральной нервной системы.

Когда я несколько окрепла, меня отправили в санаторий в Анапу. Ехали мы вместе с сестрой Лидой Нидермиллер, которая тоже перенесла тяжелейшую форму сыпняка.

- 39 -

В Анапе нас поместили в санаторий на берегу моря. Была ранняя весна, но здесь уже стояли теплые солнечные дни. Мы грелись на солнце, купались в море, бродили по городу. Семья Лиды Нидермиллер жила в Анапе, и мы бывали у них почти каждый день.

Месяц отдыха в санатории пролетел быстро, и мы окрепшие с новыми силами вернулись в армию. Лазарет стоял свернутым в вагонах под Таганрогом.

Вскоре началось быстрое бурное наступление белых, это был временный эфемерный недолговечный успех. Дело белых, дело антинародной власти было с самого начала обречено на провал, но белогвардейское руководство сделало все возможное, чтобы крах наступил как можно скорее. Казни, пытки, массовые расстрелы процветали вовсю. Помещики возвращались в свои усадьбы, в деревнях старые царские урядники и приставы творили суд и расправу, пороли крестьян, издевались над евреями. На вагонах воинских эшелонов писали большими буквами: «Бей жидов, спасай Россию». Лазарет наш быстро продвигался вперед вместе с армией. В Волчанске я встретила товарищей по Сибирскому отряду Нину Стройновскуюи Марию Ивановну Белянову. Обе работали в Волчанской городской больнице и встретили меня очень тепло.

В Белгороде лазарет наконец развернулся при вокзале. Шли ожесточенные бои. Мы принимали и обрабатывали раненых. У нас в это время работал блестящий хирург доктор Озолин.

Вскоре вспыхнула в армии эпидемия холеры. Больных привозили с передовой в товарных вагонах, они лежали на полу на шинелях, плавая в испражнениях и рвотных массах.

Мы заходили в вагоны и на месте выхаживали больных, обкладывали грелками, растирали конечности, делали уколы и вливания, чтобы поддерживать сердечную деятельность. При улучшении состояния больных переносили в чистый вагон и направляли в тыл и инфекционный лазарет.

В Белгороде запомнилось два характерных эпизода. Как-то раз рано утром бледный с блуждающим взглядом прибежал к дежурной сестре молодой поручик: «Ради Христа, дайте выпить, я больше не могу — сегодня пришлось расстреливать, и там, среди приговоренных, были мальчики 12–14 лет». Сестра дала ему разбавленного спирта и напоила бромом.

В другой раз, нанюхавшись кокаина, молодой офицер вдруг выскочил на пути и побежал навстречу идущему поезду, грозя кулаками паровозу. Его напоили снотворным, и он пролежал несколько часов у нас в лазарете.

В Белгороде мы проработали месяца два, а потом Юлю Тартель и меня доктор Леонидов направил во вновь организованный перевязочный отряд дивизии.

Мы поехали оформляться в Харьков, где стоял штаб дивизии. Здесь я отыскала переехавшего в Харьков нашего любимого учителя Столбцова.

Мы с ним долго бродили по Харькову, он показывал мне город. Потом я была у его родных, рассказывала о войне.

И вот мы с Юлей в перевязочном отряде в новой обстановке, среди новых людей. Главным врачом отряда был Г. Г. Елисеев, из тех братьев Елисеевых, которые держали в Петрограде известный большой винный магазин. Это был хороший хирург, но очень озлобленный меньшевик. О революции он говорил с едким сарказмом, коммунистов ненавидел. Ординаторами были два молодых врача — Г.К. Штольцер, вялый, застенчивый и нерешительный, и А.П.Хохлов, весельчак и острослов. С Хохловым у меня завязалась хорошая дружба.

Началась обычная походная жизнь, мы работали в непосредственной близости от фронта, ночевали по городам и селам Курской, а потом Орловской губерний. Перевязывали раненых, гипсовали переломы и отправляли их дальше в тыл.

Помню, мы стояли во Львове, шли жестокие бои, привозили раненых. Среди них был один пленный красноармеец. Тяжело раненный в ногу, с открытым переломом он не мог уйти. Он держался спокойно и с достоинством. Доктор Елисеев, подойдя к нему, стал иронизировать: «Ну, вот же чего добились большевики. Песенка Ваша спета, мы уже скоро войдем в Москву». Раненый отвечал спокойно: «Может быть, рано еще подводить итоги. Война еще не кончена. Правда на нашей стороне, мы боремся за лучшее будущее человечества, за счастье трудового народа». Столько веры в свои силы, столько горячего убеждения звучало в его словах, что, несмотря на несогласие с ним, я невольно почувствовала к нему глубокое уважение.

- 40 -

Скоро после Орла произошло то, что назревало давно, медленно и неотвратимо. Произошел перелом в гражданской войне, и мы покатились назад, покатились панически, гораздо быстрее, чем наступали.

Это были тяжелые сумбурные дни потерь, разбитых надежд, разочарований и постоянного бега. Мы даже не успевали как следует развернуться, перевязывали на ходу из походных сумок. Сначала мы шли походным порядком, едва успевая отогреться на ночлегах. Стояла поздняя осень. Моросили дожди, на дорогах была невылазная грязь, потом завернули морозы и гололед. Когда мы покидали города, нас провожали бледные дрожащие, часто убегавшие вместе с нами буржуи, а на окраинах нам вслед горели ненавистью глаза рабочего люда.

Потом где-то уже под Харьковом мы погрузились в вагоны и бежали уже по железной дороге. Скоро Хохлов и Елисеев нас покинули. Они поехали вывозить свои семьи — больше я их не встречала. Нас пересаживали из одного эшелона в другой. Наконец мы попали в вагон, где ехали остатки нашего дивизионного лазарета. Часть поездов направлялась на Северный Кавказ, где вскоре разыгралась заключительная трагедия белых в Новороссийске. Большая часть белых во главе с Деникиным тогда уже вышла из игры и на пароходах уехала за границу.

Наш эшелон попал в Северную Таврию. Поезд тащился медленно. В вагонах были и раненые, и сыпнотифозные больные. И вот где-то, не доезжая Джанкоя, нам объявили, что дальше поезд не пойдет.

Возникал вопрос, что же делать? Оставаться или идти пешком. Мы вдвоем с сестрой Полковниковой решили бежать, дойти пешком до следующей станции, где могли еще быть поезда, уходящие в Крым.

И вот мы шагаем по шпалам. Морозно, дует ледяной ветер, временами начинает падать снег. У меня отчаянно болит голова, звенит в ушах, по временам прохватывает озноб. Начинается возвратный тиф. Так мы прошли 18 км и дошли окончательно продрогшие до следующей станции.

Здесь стоял какой-то эшелон, мы постучались в теплушку, из которой шел в трубу дымок. Приоткрылась тяжелая дверь, и нас впустили. Нар в вагоне не было. На полу сидели солдаты и казаки в черных папахах. Посреди стояла раскаленная железная печка, в углу была свалена куча угольев. На уголь я и свалилась в полном изнеможении. Вскоре начался бред. Мне казалось, что я в аду и меня жгут на огне. Топивший печку казак в огромной черной папахе представлялся мне чертом, и я его умоляла жечь меня поменьше. От печки несло нестерпимым жаром, и я невольно скатывалась к дверям, откуда дуло в щель морозным воздухом.

Поезд медленно полз по степи, останавливался подолгу на полустанках. На станции Большой Токмак он остановился надолго. Маша Полковникова подняла меня, мы с ней вышли из вагона и постучались в квартиру какого-то железнодорожника. Нам хотелось умыться. Хозяйка, увидя нас, всплеснула руками от удивления. «Да вы же в угле, как трубочисты. Разве сестры такие бывают», — сказала она. Нам все же разрешили умыться у рукомойника. Немного освеженные, мы вышли и пошли вдоль эшелона. В составе оказался классный санитарный вагон, куда нас впустили. В Джанкое нам сказали, что наш поезд пойдет в Симферополь, куда прошла поездная летучка Дроздовской дивизии Витковского. Я решила разыскать летучку. Там должен быть доктор Леонидов и сестра Тартель. Когда мы на другое утро проснулись, оказалось, что поезд везет нас в Феодосию. Полковникова в Феодосии разыскала своих знакомых. Мы с ней попрощались, и я решила ехать поездом обратно в Джанкой, чтобы пробраться в Симферополь.

Это была новогодняя ночь. Поезд в Джанкой должен был идти утром. Я постучалась в квартиру сторожа водокачки.

Радушная хозяйка меня накормила и уложила на матрас на полу. Так я встретила новый, 1920-й год. Утром я села в поезд и добралась до Джанкоя только ночью. Я немного отдохнула на полу на вокзале, пошла разыскивать поезд на Симферополь и наткнулась на санитарный поезд. Все лежачие места были заняты. Санитар усадил меня в коридоре и принес мне кружку кипятка, в нем плавала жирная вошь. Я ее смахнула и с наслаждением выпила горячую воду, чтобы согреться. Меня уже познабливало, начинался второй приступ возвратного тифа.

- 41 -

В Симферополе я наконец с огромной радостью увидела знакомые вагоны летучки Витковского.

Измученная, больная, жутко завшивленная, я пришла в летучку. Меня встретили очень тепло. С огромным наслаждением я помылась, постриглась, переоделась во все чистое.

Начинался самый мрачный для белых крымский период Гражданской войны. Это была, по существу, длительная агония белогвардейщины. В победу уже почти никто не верил. Во главе армии стоял чопорный и жестокий генерал барон Врангель, а в тылу вершил суд и расправу генерал Слащов, без суда вешавший людей на телеграфных и трамвайных столбах.

Мы с Юлей Тартель остались работать в летучке. Мы колесили по Крыму, забирали в Джанкое раненых и больных и везли их в лазареты в Симферополь, Евпаторию, Феодосию. Раз побывали в Севастополе, и там мне удалось посмотреть созданную Рубо знаменитую Панораму севастопольской обороны. Она изумительна. Впечатление рельефа настолько живо, что даже не верится, что это огромное полотно. Панорама сильно пострадала в Отечественную войну, но сейчас, после восстановления она стала еще лучше. Мне довелось снова посмотреть ее в 1960 и 1966 гг. Врачом в летучке был доктор Штольцер Г. К., единственный из врачей перевязочного отряда, оставшийся в Крыму. Скоро его свалил тяжелейший сыпной тиф. Он долго лежал в бреду без сознания, временами наступал резкий упадок сердечной деятельности. Мы с Юлей с трудом выхаживали его.

В поезде у нас был вагон с подвесными носилками для тяжелораненых. В остальных вагонах легкораненые и больные размещались на нарах. Д-ра Штольцера мы уложили в столовой персонала. Здесь ему было спокойнее и нам было легче наблюдать за ним. Так мы и работали без врача. Раз во время обхода тифозного вагона меня окликнул один больной. У него был высокий лоб, живые глаза и окладистая темная борода: «Сестра, Вы, может быть, видели в цирке клоунов Бим-Бом?» — спросил он. Я сказала, что видела их в кино. «Так вот, перед Вами несчастный Бом», — заявил он. Мы благополучно довезли его в тыл и сдали на эвакопункт в Симферополе.

В другой раз произошла авария в поезде, шедшем непосредственно за нами. Несколько вагонов сошло с рельс. Молодой капитан соскочил на ходу, попал под вагон. Ему оторвало руку. Прибежали за помощью к нам в летучку. Я быстро собрала все необходимое, и мы с Юлей пошли. Раненого уже подняли в вагон и уложили на пол на шинели. Правое плечо было размозжено, кость раздроблена. Рука держалась на широком лоскуте кожи. Я сказала больному, что рука пропала и лучше ее тут же отрезать. Раненый закурил, и я ножницами рассекла кожу. После перевязки раненого на носилках доставили в летучку, устроили в вагоне для тяжелораненых.

Как-то раз я шла в Симферополе по широкой улице от вокзала. Я направлялась в эвакопункт. Надо было договориться о приеме и перевозке больных и раненых.

И вдруг я невольно остановилась, пораженная. Посреди улицы на трамвайных столбах висели двое казненных. Синие, с вытаращенными остекленевшими глазами, с вывалившимися языками, в форме, но с оторванными знаками различия, они были страшны.

А через несколько дней я прочла в местной газете заметку учителя. Он с ужасом рассказывал, что на уроке русского языка мальчик-первоклассник, приводя пример простого предложения, сказал: «Человек висит». Вот как отражалась в детском уме гражданская война. Так мы проработали до весны. Д-р Штольцер выздоровел. Весной в летучку вернулись сестры, работавшие там раньше, а нас с Юлей доктор Леонидов направил сестрами в 3-ю батарею 2-го Дроздовского дивизиона, и началась для нас снова настоящая походная жизнь. Начальником дивизиона был добрый, но вялый, бесхарактерный и глупый полковник А.А. Шеин, а комбатом —энергичный и умный боевой офицер полковник Александр Георгиевич Ягубов. Батарея стояла в резерве в татарском селе Кара-Найман. Туда мы и направились.

В Кара-Наймане мы пошли представляться командиру батареи. Его не было дома. В большой комнате сидели за шахматами два старших офицера — Гриневич и Слесаревский. Так я встретила Александра Павловича Слесаревского. Невысокого роста, коренастый, широкоплечий, с черными волосами и зеленовато-синими грустными глазами. Ему было лет 30. Боевой артиллерист-капитан, кадровый офицер, убежденный

- 42 -

белогвардеец. В нем было что-то печоринское. Он сразу произвел на меня сильное впечатление, и началось мое горькое увлечение. Безрадостная была эта любовь. Она держала меня в плену почти три года, окрасила последние месяцы гражданской войны и первые годы эмиграции и принесла мне много унижений и горя.

Нас поместили в татарской хате. Спали мы на земляном полу на шинелях, питались из батарейного котла. Работы у нас почти не было. Изредка приходили солдаты с жалобами на головную боль или расстройство кишечника. Мы снабжали их порошками из походной аптечки.

У местного фельдшера была маленькая библиотека. Там было почти полное собрание сочинений Лескова, и я с удовольствием читала.

Мы простояли в Кара-Наймане месяц, а потом началось последнее, уже совершенно безнадежное наступление белых. Шли походным порядком. Мы с Юлей ехали на тачанке, у нас была сумка с индивидуальными пакетами и необходимыми медикаментами.

Мы вышли в северную Таврию, и там батарея сразу попала в бой. У нас были легкораненые, и мы перевязывали под огнем шрапнели тут же у орудий. Прошло несколько дней в боях. Потерь у нас на батарее не было. Затем мы недели две стояли в большом селе в северной Таврии. Это была немецкая колония. Жили немцы зажиточно. Чистенькие домики утопали в садах и огородах. Нас встречали радушно и хорошо кормили. Это была кулацкая мелкобуржуазная среда, явно сочувствующая белым. Здесь мы ближе познакомились с офицерами. Это был разнообразный народ. Тон задавали кадровики. Среди них, в свою очередь, различались, в зависимости от оконченного юнкерского училища, «Констатупы» и «Михайлоны», они добродушно пошучивали друг над другом. Все они были монархисты.

Офицеры военного времени были разного интеллектуального уровня и различных политических убеждений.

Тут мы торжественно отпраздновали батарейный праздник — день Александра Невского. Все принарядились. Был жиденький парад, а потом обед с обильным вином и тостами за победу белых. Потом потянулась снова походная жизнь. Нас с Юлей разделили, мы должны были, чередуясь по месяцу, находиться одна в боевой части, другая в обозе.

Как-то мы стояли с батареей в большом селе. На другом его конце был дивизионный лазарет, и я пошла повидаться с сестрами. Возвратившись вечером, я не застала батарею на прежнем месте. Все уже ушли вперед. Уже стемнело, я пошла расспрашивать и искать. В открытом поле по дороге шли три человека. Безоружный молодой солдат без погон, бледный, с каким-то жалким растерянным видом. За ним вооруженный офицер и солдат. Я спросила, не видели ли они батарею. «Простите, сестра, — сказал офицер, — мне сейчас некогда, потом я Вам, быть может, помогу». Я пошла дальше, и скоро до меня донесся выстрел. Только тут я поняла все грозное и мрачное значение этой встречи. Молодого пленного красноармейца вели на расстрел.

Я попробовала постучаться в хату, где мы стояли, но хозяйка отвечала: «Много вас тут шляется», — и не открыла двери.

Я вышла в поле, легла на траву и проспала до рассвета. Днем я быстро отыскала батарею.

Так с боями мы дошли до Синельникова и Лозовой. Наступила поздняя осень, шли холодные дожди, на дорогах была непролазная грязь, и мы снова неудержимо покатились обратно. Помню, раз едва унесли ноги от конницы Буденного. В обозе один офицер был ранен в руку шашкой красного кавалериста.

Под самым Перекопом мы попали под сильный артиллерийский огонь. Я была ранена шрапнелью в правую кисть и контужена в грудь. Сама природа, казалось, была против нас. Завернули крепкие морозы. Замерзли у Перекопа обычно незамерзающие Сиваши. Красная Армия наступала неудержимо. Мы за сутки пробежали весь Крым. Я с перевязанной рукой ехала с Юлей на тачанке. У меня началась желтуха — тошнило, знобило. Так на ногах в походе переносилась болезнь Боткина. В Джанкое из заброшенных вагонов с продовольствием мы снабдились шоколадом и консервами. В крымских деревнях пили пьянящее молодое вино.

Так прощалась я с Родиной надолго, не хотелось верить, что это прощание навсегда. Далеко на севере были близкие, родные, друзья. Гнал по пятам страх, боязнь возмездия. Впереди была полная неизвестность, впереди за морем лежали чужие страны, где меня

- 43 -

никто не ждал. Вещи, сумка со скудным имуществом остались в обозе. Я уходила, в чем была, по старой латинской поговорке «ля-ля». В английской военной шинели, единственном платье и стареньких сапогах. В кармане лежала пачка денег, выплаченных в последние дни за несколько месяцев. Это были так называемые «деникинские колокольчики», которые тогда уже ничего не стоили. В Болгарии я их отдала детям.

Продрогшие и усталые, мы только ночью пришли в Севастополь. На дорогах от массы подвод и людей по временам образовывался затор, и приходилось подолгу стоять. Было скользко. Подводы на подъеме откатывались назад, приходилось подкладывать камни под колеса, чтобы их остановить.

Наконец мы погрузились на мрачный и неуклюжий пароход — транспорт «Херсон». Здесь собралось все, что осталось от Дроздовской и Марковской дивизий.