- 153 -

От этапа до этапа —это меч, который постоянно висит над головою тех, кто «получил наказание» (хотя и редко «соразмерно тяжести преступления», как того требовало римское право); это лагерное мерило, которым определяется продолжительность дружбы, взаимных отношений, любви, ненависти; это судьба, узкая щель, через которую тебе дозволено глядеть в сердце человека, иногда в черную яму, иногда в чудесный сад, цветущий на пустыре среди развалин... Но вдруг опять щель закрывается—все кончается этапом, как и началось:

— С вещами на вахту!

Прощайте, Перун, Дрэганеску, Матейч, Ванда, Наташа — опять:

— С вещами...

 

МАТЕЙЧ

Насколько бы неправдоподобно

ни звучала история Матейча —

она достоверна.

 

1

Закончилась утренняя разнарядка, и мы остались в конторе одни. Горные мастера и бригадиры разошлись по своим штольням, начальника участка вызвал в управление главный инженер, начсмены уехал на семинар пропагандистов — вольнонаемный состав представлял теперь один Степан Ильич, нормировщик. Сперва мы его опасались — все-таки парторг участка! — но скоро убедились в том, что он добрый и тактичный человек.

Из широко распахнутого окна открывался великолепный вид на всю долину прииска, по которой протекал извилистый ключ Днепровский. Внизу были разбросаны темные, перепаханные бульдозерами полигоны, высокие копры промывочных приборов и маленькие белые домики поселка. В глубине поперечного распадка виднелись ряды длинных лагерных бараков и неподалеку от них несколько сооружений покрупнее: управление рудника, штаб лагеря, мага-

 

- 154 -

зин, клуб. Этот сектор на нашем языке назывался «американской зоной», нам туда ход был заказан; остальная территория поселка, по которой мы свободно передвигались, была окружена вышками.

В сотне шагов от конторы, тоже на косогоре, белело новое здание компрессорной, за ней стоял большой бункер, в который ссыпали руду из шестой, самой богатой штольни. Там автодорога поворачивала за сопку на второй участок, где руду спускали по бремсбергу— вагонетками. Возле бункера находилась хорошо заметная яма, нам становилось немного не по себе, когда мы проходили мимо: это был выход пятой штольни, которая обвалилась в апреле 1944 года, похоронив целую бригаду, по рассказам, около тридцати заключенных.

Вся сопка напротив конторы была покрыта извлеченной из недр пустой породой. Гору будто вывернули наизнанку, изнутри она была бурой, из острого щебня, отвалы никак не вписывались в окружающую зелень стланика, которая тысячелетиями покрывала склоны и была уничтожена одним махом ради добычи серого, тяжелого металла, без которого не крутится ни одно колесо, — олова. Повсюду на отвалах, возле рельс, протянутых вдоль склона, у компрессорной копошились маленькие фигурки в синих рабочих спецовках с номерами на спине, над правым коленом и на фуражке. Все, кто мог, старались выбраться из холодной штольни, солнце грело сегодня особенно хорошо — было начало июня, самое светлое лето.

В нашей конторе стояли два больших письменных стола, один принадлежал нормировщикам, за ним сидели Степан Ильич и зек Антонян; вторым столом распоряжался рябой Иван Павлович, вольный бухгалтер, который редко бывал на работе, но зато никогда не появлялся с пустыми руками: его жена была большой мастерицей по изготовлению всевозможных варений и засолов, он же их не любил и за зиму перетаскал нам чуть ли не сто банок из домашних припасов. Работал за него Степан Федотов, невысокий, подвижный зек родом из Саратова, бывший старший лейтенант, недавно переведенный из каторжного лагеря на прииске «Максим Горький». Он сочинял неплохие стихи, любил вообще фантазировать и теперь, когда не было срочной работы, прогуливался мелкими шагами по конторе, смотрел в окно, и мы знали, что стоит его завести, он начнет рассказывать одну из своих занимательных историй. В конторе часто коротали время рассказами, как в «Декамероне»,— по очереди.

Стоял у нас еще и третий стол, но не письменный, а простой, только с одним ящиком. Там сидел я, почти всегда один, ибо мой шеф, вольный маркшейдер, приходил чрезвычайно редко, иногда раз в одну-две недели, а распоряжения передавал по телефону. На «моей» стене висели планы, разрезы, схемы, диаграммы — я чертил их в свободное время, а его было у меня много, ибо, будучи практически хозяином своего рабочего дня, я рационально распределял его и даже в самые напряженные смены почти всегда находил свободную минуту. С этими чертежами я начинал свои экскурсии — когда появлялось на участке постороннее начальство, мне доверяли роль экскурсовода — и прекрасно знал, что можно показывать и что нель-

 

- 155 -

зя. Мое положение было, разумеется, особенное, потому что, несмотря на свой номер, по производственной линии я подчинялся только маркбюро, а горнадзор практически был зависим от меня.

Нормировщик Антонян, всегда свежевыбритый, красивый, умный армянин с курчавыми волосами, коротким носом и смеющимися огромными черными глазами, непревзойденный труженик и тонкий юморист, моргнул мне и принялся «заводить» Степана.

— Говоришь, проходимцы в лагерях? Почему проходимцы? Не работают на общих — а разве каждый из нас не старается попасть туда, где потеплее? Степан Ильич, вы свой человек, знаете: мы тут не зря околачиваемся, но по-лагерному все равно придурки — не голодны, не на морозе, один Петро ходит в шахту, но никто его не гоняет, словом, лафа для крепостного! И так везде, лагерь есть лагерь!..

Антонян задумался, отключившись от беззаботного настроения, и продолжал:

— Я в Бухенвальде работал как скотина, потому что сперва немецкого не знал. Какой мог быть из меня проминент[1] без языка? А некоторые и там придуривались, да еще как! Была такая спецзона для тех, кто числился прямо за Гиммлером — они ничего не делали. Стоим, бывало, после работы, ждем, когда ужин принесут — один шпинат давали, ноги подкашиваются,— а они за проволокой гоняют волейбол, прыгают — значит, сыты... Наш бригадир, красный треугольник[2], немецкий коммунист, показывает пальцем на игрока:

«Вон, на подаче стоит, лысый!..» А мне что, я думаю, как получить на полчерпака больше — шестерых у нас положили в ревир[3], а котловка с утра, их порции должны остаться. Но бригадир свое: «Глядите, Тельман подает!..» Тут и я обратил внимание, смотрю: здоровенный, плечистый, лысый, движения энергичные, но бегает медленно, старый уже... Потом, слыхал, их всех расстреляли, но тогда меня уже там не было...

Антонян пропустил мимо ушей вопрос Федотова: «А где ты тогда был?» — никогда не рассказывал он последовательно о своей судьбе, лишь отрывками, но пластично, с яркими деталями. Была у него тайна, он, наверно, служил в армянском легионе. Воевал и в Польше, и на Ла-Манше, знал радиодело, морзе. Степан Ильич говорил о нем: «Антонян все знает, но не все рассказывает».

Но тут он вдруг заговорил:

—Собирают нас в концлагере, вызывают грузин, армян, дагестанцев — и в эшелон. Мы думали, нам крышка. Кое-какие слухи про Освенцим уже доползли, да и у нас в Бухенвальде был крематорий, правда небольшой... Значит, едем в телячьих вагонах с колючей проволокой на окнах, утром останавливаемся. Кто-то открывает

 


[1] Проминент— так в немецких концлагерях называли врачей, нарядчиков, писарей и другую обслугу из числа заключенных.

[2] К одежде политзаключенных в немецких концлагерях были пришиты на груди красные треугольники, к одежде уголовников — зеленые и т.д.

 

[3] Санчасть (нем.).

- 156 -

дверь вагона: конвоя не видать! Осторожно повылазили, разминаем косточки. Появляется капитан, худой как жердь, кричит: «Антретен им крайс!»[1] Мы двинулись к нему и думаем: где же конвой? А он: «Далли, далли![2] — и хлопает себя хлыстом по голенищу. — Грузины сюда, армяне там, чеченцы, балкарцы...» Выстроились, целый эшелон народу, он в середине. Подходят четверо, в немецких мундирах, но видно, что наши, усатые, один точно армянин. Фриц кричит: «Ахтунг!» — и вдруг начинает без переводчика по-грузински... «Вы, — говорит, — люди гор, георгиер[3], в наш концлагерь попали из-за русских, теперь вы будете от них независимы. Дадим форму, назначим офицеров из ваших, и вы покажете миру свою кавказскую удаль...» А грузины, обросшие, голодные, оборванные, хлопают глазами, рты разинули, ничего не понимают.

Речь фрица перевел нам армянин, перевели также чеченцам и остальным. Переводчик предупредил, что грузины отделятся и у нас будет свой легион. Потом привезли «гуляш-каноне» — походную кухню, накормили досыта, и тогда кое-кто стал рассуждать: как это так— служить у фрица? Стали призывать: «Против наших не пойдем!» Переводчик услыхал, начал уговаривать: «Воевать будем на Западе, против англичан, чужих!» Потом подкатили грузовики. Мы сели, едем. Через полчаса смотрим: военный городок, все чин-чином, только пусто! Завернули на плац, там немецкий военный оркестр. Никто с машин не слезает — договорились, что не наденем немецкую форму, вспомнили комсомол и вообще. А музыканты вдруг как грянут «Сулико»! Вижу, грузины выскакивают, кто плачет, кто смеется, потом подпевать стали, слезы вытирают. Появляется грузин-капитан с Железным крестом: «Приветствую вас, земляки, в нашем военном поселке! Будем вместе бороться за свободную Грузию! К победе под знаменем святого Георгия Победоносца!..» Не успели мы опомниться, как грузины, а за ними остальные, получили обмундирование и переоделись... Вот так я и попал на Ла-Манш!..

— Ну и что, считаешь, что спасал себя сам? Это толпа, как табун, тебя повела! А вот я расскажу о самом большом мозгокруте, который когда-либо высаживался на Колыме не по своей воле. — Степану явно не нравилось, что другой взял на себя роль рассказчика. — Он у нас на «Горьком»...

Но тут я его перебил:

— Нет уж, самого большого ты не знаешь, это я его знаю, при мне он приехал в Магадан...

— Ну да как же! Мой — уникальный и притом нерусский!

— Мой тоже нерусский, — защищался я с жаром, — серб!

— Что-о? Серб, говоришь? Как его звали?

— До смерти не забуду — Матейч...

— Это он! — орет Степан. — Неужели и ты его знаешь?! Фантастическая личность, профессор, изобретатель и еще черт-те что!..

 


[1] Построиться в круг! (нем.)

[2] Быстрее, быстрее! (нем.)

[3] Грузины (нем.).

- 157 -

— Да, да, и даже имел с ним дело!..

— Я тоже, и массу неприятностей...

— И я чуть не загремел тогда, хорошо, что отказался работать его переводчиком... А он, как до дела дошло, руку себе повредил...

— Старый трюк, как почует опасность — в больницу!..

— А вид какой — не поверишь, что мошенник!..

Так, в случайном разговоре, вспомнилось мне мое первое знакомство с Матейчем, великим магом магаданского авторемонтного завода.

2

Зима 1948 года была для меня особенно удачной. Со страшных приисков на Теньке меня списали в магаданскую инвалидку, где я скоро приобрел друзей, которые поставили меня на ноги. Сперва работал в котельном цехе авторемонтного завода, где мне, как бригадиру, надо было заботиться об угле, распределении слесарей, отвечать на бесконечные звонки из замерзавших цехов и конторы громадного, разбросанного по большой территории производства — зима выдалась очень холодной и до января не выпадал снег. Потом я стал нормировщиком в цехе заготовок. Это была хорошая, спокойная работа в маленьком дружном коллективе спецпереселенцев. Я дежурил у телефона, закрывал наряды, ходил по заводу и, без конвоя, по городу. В начале месяца, когда не было еще нарядов, успевал читать в небольшой заводской конторе, а главное— был сыт, одет и жил в лагере в лучшем итээровском бараке.

Его населяли в основном старики 1937 года, работавшие по многу лет без конвоя в городской типографии, разных котельных, инженерами на заводе и в «шарашке» — конструкторском бюро Дальстроя. Эти «враги народа» держались с большим достоинством, споры вели на высоком уровне, сквернословие и карты были исключены. Обычно вечерами играли в. шахматы; домино, которое в остальных бараках было основной игрой, презирали. Старики мирно сидели с газетами, некоторые готовили на большой плите, стоявшей посередине барака. Инвалидный лагерь, единственный на Колыме без изолятора, славился неслыханно мягким режимом, вечером никто не обыскивал возвращавшихся поодиночке заключенных, и они открыто приносили в зону всевозможные продукты. Начальство даже поощряло порядок, при котором иные расконвоированные вообще не ходили в столовую, благодаря чему остальные получали лучшее питание.

В бараке плавал приятный запах жареной рыбы, которую готовил плечистый эстонец в синей спецовке и американских армейских ботинках с крагами, кочегар котельной МВД и бессменный член культбригады Маглага (эстонец был певцом по профессии). В широком проходе между рядами двухэтажных нар, застеленных чистыми постелями, за длинным столом сидела группа людей и с большим интересом следила за шахматной доской.

 

- 158 -

Одним из игроков был немой, седой казах такого маленького роста, что ноги его не доставали до пола. В царское время он был дервишем, хаджи (совершил паломничество в Мекку), потом стал одним из первых коммунистов Самарканда и до тридцать седьмого года возглавлял всю работу по заготовкам зерна в Узбекистане. У него под рукой всегда были черная дощечка и грифель, с помощью которых он общался с нами. Писал казах по-русски удивительно быстро и красиво, без ошибок, но очень цветистым языком. С татарами, приходившими к нему,— он считался старшим среди лагерных мусульман (за исключением дагестанцев, у них был свой старший, чеченский мулла) — объяснялся арабской вязью, которую чертил со стенографической скоростью. Долго живя в Узбекистане, он овладел таджикским и арабским языками и, непонятно откуда, знал французский, только писал на нем кириллицей.

Онемел казах уже на Колыме вследствие, как он выражался, «болезни ГПУ». Эти слова он выводил на доске с многозначительной улыбкой. Говорили, что в гаранинские времена его били так, что навряд ли в нем осталась хоть одна непереломанная косточка. Левое ухо немого было полуоторвано и висело как у собаки. Первого числа каждого месяца он посылал в Москву кассацию, в которой доказывал свою полную непричастность к вредительству, действительно существовавшему на хлебозаготовках Узбекистана. Из странного суеверия всякий раз просил кого-нибудь написать за него, хотя ни у кого не было почерка даже приблизительно равного его собственному по каллиграфии.

Вторым игроком был чемпион лагеря по шахматам, бухгалтер пищеблока, худой пожилой армянин с козлиной бородкой. Он был удивительно похож на пушечного короля, хозяина фирмы «Армстронг-Виккерс» — одесского еврея и впоследствии английского баронета сэра Бэзиля Захарова. Бухгалтер со столь примечательной внешностью играл совершенно невозмутимо, ни на секунду не спускал острых черных глаз под нависшими бровями с доски, не обращая внимания на партнера. Тот играл медленно, его лицо часто менялось, видно, казах сильно переживал. Пока он выдерживал атаку противника, но, как всегда, немного отставал и никак не мог перейти в наступление. Ему помогал его друг Афанасьев, неофициальный начальник конструкторского бюро авторемонтного завода, бывший директор одесской судоверфи.

Это был человек лет пятидесяти, худой, желчный, с крупным носом, энергичным подбородком и коротко стриженными усами, в приличном костюме и, что для лагеря просто диковина, в ярком галстуке. Он считался богачом, получал крупные премии за рационализации и изобретения, но был очень мелочен и злобен. То и дело шептал он что-то казаху на ухо, иногда сам двигал фигуры, потом выскакивал, нервно курил возле дверей и возвращался, сильно хромая (тоже след «лагерной болезни»), к своему месту, давать советы старику.

Бухгалтер вдруг осклабил свои длинные желтые зубы, вынул из кармана армянскую газету и начал читать. Ходы он теперь делал

- 159 -

молниеносно. Скоро стало ясно, что им уже недолго играть, казах заерзал на скамейке, вытер потный лоб, Афанасьев злобно фыркнул и опять отошел покурить.

В барак вошла крупная пышнотелая женщина в сарафане, с бесцветными губами на несколько грубоватом лице. Золотистые, очевидно, натурального цвета волосы, очень густые, свисали к плечам. Эстонец у плиты тут же бросился ее приветствовать, они унесли сковородку с рыбой в глубину барака и уселись у тумбочки ужинать. Такова была еще одна особенность нашей инвалидки: здесь мужчины и женщины жили в одной общей зоне, некоторые полуофициально вместе. Нас фактически уже списали, и на подобные вольности никто не обращал внимания.

На днях прибыли свежие этапы прямо с материка, их поселили, за неимением места на городской пересылке, у нас в пустовавшем бараке. Там режим был строгий, у входа в барак дежурил мощный балкарец, чьи казачьи усы, грозные взгляды и, главное, внушительная дубинка гарантировали, что новички — наши старожилы их считали, конечно, шакалами — не будут путаться среди нас, им даже еду носили в барак. Это был первый отбор для авторемонтного завода, а также нашего конкурента судоремонтного в порту Нагаево — люди, которые на пересылке назвались слесарями, литейщиками, механиками. Истинные способности прибывших определяла потом экзаменовавшая их заводская комиссия.

— Шах,— сухо заметил бухгалтер, отложив газету,— туда не ходи, Керим, там через ход тебе крышка.

— Говорил я, что не надо обмениваться пешками,— прошипел Афанасьев старику и неожиданно нагнулся, снял валенки и бросил их с размаху под нары — он спал рядом. Ему, как ведущему инженеру, предоставили право жить вне лагеря, но он отказался, наверно, из жадности, хотя имел так много денег, что нанимал вольнонаемных чертежников, когда у него не было времени чертить. Несмотря на свои привилегии, он постоянно жаловался жене на жуткие условия в лагере и отвратительное питание, писал ей по вечерам и засыпал над письмами, которые потом читали его товарищи по бараку, пока он храпел за столом, положа голову на руки.

Я лежал на своих нарах с книгой, которую извлек из матраца: нам недавно выдали новые, вместо ваты они были набиты макулатурой. В первую ночь почти не спал, что-то нещадно давило мне ребро. Удивившись, что бумага такая жесткая, я утром распорол матрац и обнаружил маленькую сковородку, попавшую в него неизвестно каким образом. Я пользовался ею потом всю зиму. Заодно проверил макулатуру и нашел совершенно целую, только без обложки, книгу— «Трое в новых костюмах» Пристли, которая мне очень понравилась. Сравнивая нашу судьбу с судьбой демобилизованных английских фронтовиков, я живо вошел в их положение и, дочитав до того места, где герой отказался провести месяц в коттедже с весьма соблазнительной молодой дамой, очень этим возмутился (из чего следует заключить, что мое положение и упитанность были не столь плачевными) и тут заметил парня, который вразвалку подошел к

 

- 160 -

дневальному и, поговорив с ним, направился в мою сторону. Он был, видно, из пересыльного барака: таких здоровяков на инвалидке не держат.

—Вы будете нормировщик, который понимает по-румынски?— спросил он очень вежливо, с сильным западноукраинским акцентом.

— Ну я, а зачем тебе?

— У нас на пересылке лежит профессор, он болеет и просит вас зайти к нему!

— Профессор?— признаюсь, меня это заинтриговало.

— Точно я не знаю, он плохо говорит по-русски. Я заложил страницу и захлопнул книгу.

— Подожди, сейчас оденусь. На, кури, только в тамбуре... Он курит?

— Да, очень много, а табака у нас нет... Мы хотели поменять на табак телогрейки, но из барака никого не пускают. Измаил говорит:

«В зоне вам нечего делать!» Профессор с ним побеседовал, и он меня за вами послал...

Звучало это правдоподобно: Измаил обо мне знал. Когда осенью привезли меня, дистрофика, с прииска, он сторожил гараж. Меня тогда послали, скорее для проформы, караулить большое поле капусты рядом. Ночами я сидел в гараже у балкарца, и мы подружились. Немолодой Измаил, высокий и широкий, как шкаф, краснолицый, с седыми усами и бочкообразным торсом, не один уже год охранял от шкодливых шоферов гаражную мастерскую и слыл у лагерного начальства образцом исполнительности. Командиром Красной Армии Измаил попал в плен, потом в дагестанский легион, где дослужился до ротмистра. Потеряв в бою правую руку и получив взамен Рыцарский крест — очень высокий орден, особенно для бывшего военнопленного (считался равным четырем Железным крестам первого класса), Измаил после войны поверил посулам комиссии по репатриации, которая от имени Сталина обещала всем добровольно возвратившимся на родину полное отпущение содеянных грехов. Но из американского лагеря пленных в свою родную Балкарию Измаил, конечно, не попал: его судили в Бранденбурге. На Колыму этапировали по ошибке, не успев после суда комиссовать — инвалидов сюда обычно не посылали.

Кроме гаража балкарец охранял еще склад и хлеборезку. С ним нельзя было шутить: обладая страшной силой в единственной левой руке, он к тому же приспособил к культе правой, по библейскому примеру Давида, кожаную пращу, с помощью которой метал камни на приличное расстояние. На запястье левой у него висела дубинка, выточенная в деревообделочном цехе. Впрочем, несмотря на грозный облик, Измаил был развитым и неглупым человеком, большим любителем природы. Иногда он переводил мне с родного языка свои стихи. На судьбу Измаил не сетовал, лишь жаловался, что сильно полнеет.

— Занимаюсь гимнастикой, но желудок никак не привыкнет, что нет руки,— вздыхал он,— просит и для нее пищу, а все откладывает

 

- 161 -

ся на живот... Ничего, как-нибудь отсижу срок и поеду к жене, сын уже будет большой. Лишь бы им домой разрешили вернуться...[1] Стану пасечником — работа легкая и всегда на природе! Ничего мне больше не надо, иншаллах...[2]

«Этот профессор должен обладать большой силой убеждения, если уговорил Измаила на посту»,— думал я, пока мы подходили к огороженному колючей проволокой бараку. На площадке перед крыльцом стояла большая бочка, покрытая крышкой, с двумя железными петлями для ношения на длинной палке — параша. Ворота ограды были замотаны толстой цепью. Около них в бушлате с меховым воротником, в белой лохматой шапке и высоких валенках стоял Измаил. С правого рукава, зашитого ниже локтя, свисала знаменитая праща, левою рукой он крутил, видимо от скуки, тяжелую дубинку.

— Привел кунака?— У него был очень низкий голос, соответствовавший громадной фигуре.— Молодец, не задержался... Профессор тут какой-то тебя ищет,— кивнул он мне и ловко одной рукой размотал цепь, распахнул ворота и закрыл их за нами, повесив на цепь большой замок.

Давно уже не заходил я в такой барак. После мороза тяжелый воздух пересылки ударил в лицо испарениями массы людей, пота и портянок. Длинные сплошные нары были битком набиты народом. Стоявшая у входа плита была пустой (не то что у нас!). Лишь один зек сидел возле нее на табуретке и ревниво наблюдал за двумя окурками, которые сушились на кирпиче у дымохода. Там, где не было ни табака, ни возможности его достать, я не раз являлся свидетелем жестоких драк за такие окурки, однажды человеку сломали руку за кусочек газетной бумаги, вчетверо больше почтовой марки—для самокрутки.

Несколько десятков людей разговаривали между собой полушепотом, отчего в помещении стоял умеренный гул голосов. Бросился в глаза разношерстный состав обитателей пересылки. Тут были и крепкие ребята, и беззубый сгорбленный старик, похожий на отсидевшего свой срок каторжника. Около него двое — несомненно землепашцы, с большими квадратными руками и такими же угловатыми движениями, с обветренными лицами, несмотря на месяцы, проведенные в тюрьме и на этапах, и глазами, привыкшими смотреть вдаль. Здесь же сидел молодой еврей с грустным взором, в котором отражались, как в зеркале, скорбь и страдание старой расы.

— Вон он, профессор!— Парень остановился у печки, показав пальцем на верхние нары. Там медленно приподнялся человек в шерстяных носках и ватных брюках, нижней рубашке и толстой меховой безрукавке (их на Колыме по сей день называют душегрейками), довольно изношенной, но по-лагерному вполне приличной. Лицо было в тени. Он свесил ноги с нар и подал мне сверху очень гладкую руку с длинными пальцами:

— Профессор Матейч!

 


[1] Балкарцев во время войны выселили с Кавказа.

[2] Все в воле аллаха (араб.).

- 162 -

Я представился и спросил по-румынски:

— Чем могу быть полезен, профессор? Что вы собираетесь у нас делать? Но, может быть, мы лучше сядем сюда, вам, наверно, неудобно так балансировать!

Он медленно спустился с нар, охая и пыхтя, и уселся за столом около печки. Я внимательно оглядел его, мысленно отбросив лагерное обмундирование. Как любая форменная одежда, оно сильно уравнивает людей, но, с другой стороны, при этом определяющими становятся природные данные: лицо, осанка, фигура, речь... Надо сказать, что первое впечатление о профессоре сложилось у меня весьма благоприятное.

Передо мной сидел худощавый, с седеющими висками человек среднего роста, лет сорока пяти. Несмотря на недавнюю стрижку в бане, хорошо обрисовывался высокий, красивый лоб над умными карими глазами. У него был тонкий, с горбинкой нос, красиво очерченные губы, подбородок с короткой темной бородкой[1] уравновешивал верхнюю половину лица, все это было посажено на крепкую мускулистую шею. Человек этот мог служить эталоном благопристойной красоты. Немного впалые щеки свидетельствовали об обычных переживаниях: следствие, тюрьма, этапы, качка на зимнем Охотском море.

Он чисто заговорил по-румынски, но я уловил небольшой акцент.

— Может быть, вам удобнее по-немецки, по-сербски или по-венгерски? — спросил он.

Так и есть — он из Баната, той румынской провинции на стыке четырех государств, где каждый ребенок знает те языки, которые он мне предложил! Мы перешли на немецкий — он, по-видимому, считал это знаком вежливости по отношению ко мне.

— Я слышал, в Магадане два завода. Вы на каком работаете? Какой можете мне рекомендовать?

— Простите, профессор, я не знаю вашей специальности.

— Я машиностроитель, имею ряд патентов на изобретения, в основном по самолетостроению. Но кроме того, занимался управляемыми снарядами — работал в Канаде. Читал также лекции в политехническом институте в Бухаресте...

— Тогда вас судоремонтный завод вряд ли устроит. Лучше идите к нам на авторемонтный, я знаю главного механика, делал ему недавно переводы из американского авиажурнала.

— Вы знаете английский язык? Это мне пригодится...

«Что? Он работал в Канаде и не знает языка?» — подумал я, а вслух сказал:

— Да, знаю. У нас тут масса журналов и справочников на английском.

— Справочники не нужны мне. Меня интересуют творческие мысли — мелочи сделают средние техники, чертежники! Основное — идея, принцип. Мы были на завтраке у Рузвельта, группа уче-

 


[1] Пожилым заключенным иногда разрешали носить бороду.

- 163 -

ных, и он нам говорил: «Смелее, принципиальней решайте, а расчеты сделает бюро»... Да, да, если бы не Дрэганеску, я сидел бы в Филадельфии и не искал себе места на захудалом заводике!..

— У нас, профессор, не так уж плохо! Оборудование хорошее, почти все умеем отливать сами.

Рассказывая о заводе, я вскользь упомянул о том, что на днях в термическом цехе в печи заклинило дверь, ее сломали, теперь отказывает компрессор, но до конца недели третью печь обещают отремонтировать.

— И народ знающий в кабэ, — продолжал я, — толковые мастера, директор энергичный. Он грек, очень живой, любит новшества, эксперименты, размах, всегда готов рискнуть!..

— Вот это мне и нужно: идеи, идеи...

—Профессор, бери.—Широкоскулый парень, видно, башкир, подошел к Матейчу и почтительно протянул ему наполовину выкуренную самокрутку.

— Благодарю,— сказал тот с достоинством и, взяв окурок, жадно затянулся. Его глаза заблестели, хотя он и старался не показывать удовольствия.

— Простите, забыл!— Я полез в карман и достал две коробки «Казбека». Утром бензорезчики-спецпереселенцы, делившие в моей конторке целый ящик,—я не поинтересовался, где и как они его раздобыли, — оставили мне пять коробок.

Матейч величественным жестом передал через плечо свой окурок ближайшим заключенным и, угостив меня «Казбеком», сам закурил. Я заметил, что у него водились спички — острейший дефицит в Магадане.

— Да, да, херр коллега, я курил всегда только «Кэмел»,— вздохнул он и сильно закашлялся от дыма.— Написать бы мистеру Джексону, он тотчас прислал бы мне сотню пачек «Кэмел», да еще галеты и приличный костюм! Я очень болен, мне нужны лекарства и липовый мед, у меня пальцы пухнут — не могу чертить... Нет даже карандаша, утром что-то вспомнил, хотел быстро сделать расчеты, а записать нечем! Пришлось умолять этого гориллу у дверей, чтобы дал карандаш...

— Держите карандаш...

— В каком цехе посоветуете устроиться? Мне нужны кабинет, который смогу закрывать на ключ, переводчик, два-три человека для расчетов и, разумеется, хороший чертежник, тогда я покажу вашему греку, на что способен! Мы в свое время сконструировали гондолу для стратостата — помните профессора Пикара? Я с ним летал...

«Черт, явно заливает,— думал я,— неужели принимает меня за идиота, который поверит такой чуши?»

— Прошу, помогите устроиться мне в вашем бараке,— продолжал он умоляющим голосом,— тут с ума сойдешь, Азия, тошно с ними разговаривать («а курить у них берешь!»)... Насчет завода... пожалуй, соглашусь на авторемонтный! Только пешком ходить туда не смогу, говорят, больше получаса идти. Пусть директор присылает за мной машину, тогда стану ему помогать, бог с ним... а пешком

 

- 164 -

нет! Как вы там устроились, довольны? Я, наверно, попрошу, чтобы вас определили ко мне переводчиком, я по-русски не пишу, а документацию вести надо...

— Не затрудняйтесь, вы еще даже завода не видели.

— Да, да, посмотрю, потом поговорю о вас...

—Но пока придется мне говорить о вас главному механику. Кстати, какая у вас статья? Не всем дают бесконвойку... Матейч сделал неопределенный жест рукой:

—У меня пятьдесят восемь-шесть — шпионаж. Чепуха! Какой шпионаж? Вызывают в Бухаресте в полицию, сидят там русские, напирают на меня, все говорят по-румынски. Я, конечно, отказался, нет улик... И вдруг приводят одного лысого пезевенга[1], газетного пачкуна, Дрэганеску. Он им кричит: «Это Матейч, я вам о нем говорил! Он виноват, а я ни при чем! Вы меня лишаете передач и свидания с женой, а это все он!» Нажали они на меня, и я, что делать, подписал... Плохо, что отсюда нельзя посылать письма, но буду на заводе, найду вольных, они отправят письмо! Если узнает Джексон, обязательно сделает дипломатическую интервенцию. Я ведь канадский подданный, какое они имеют право меня судить? А что касается си-ай-си...[2] это не их дело! Но — оревуар, мон шер!

Я ушел озадаченным. Конечно, в словах Матейча много явной лжи, однако что-то было и правдой? В том, что он инженер и знает технику, я не сомневался. Но где находилась грань?

Сила шарлатана любого калибра — в его самоуверенности, во впечатлении, которое он производит. (Не попался ли и я на удочку, когда судил о Матейче по внешности?) О его переводе к нам я поговорил со старостой лагеря, тот, оказывается, уже слышал о «важном профессоре». Староста также знал о нежелании Матейча ходить пешком на работу и обещал послать нарядчика к директору договариваться о машине.

Пока дневальный переселял Матейча, я помогал в конторе проверять списки нового этапа, поэтому вернулся в барак только через час. За большим столом, с которого исчезли шахматы, сидел Матейч в чистой рубашке, новеньком синем пиджаке, в серых брюках и тапочках. Он чертил на большом листе бумаги, а вокруг него стояло человек десять; затаив дыхание, они следили за чертежом. Я подошел и посмотрел на лист через плечо толстого румына Лифтана, моего друга и спасителя[3]. На листе были разбросаны эллипсы, круги, кресты, буквы и знаки зодиака. Матейч ловко выводил новый круг, пользуясь моим карандашом, двумя булавками и тонким шпагатом. Почерк и твердость линий свидетельствовали о том, что он опытный чертежник. Я кивнул нашему дневальному, совершенно лысому маленькому аварцу, мы отошли с ним в сторону и молча закурили.

 


[1] Принятое в Румынии турецкое ругательство, приблизительно означающее «сутенер».

[2] Центр американской контрразведки (CIC).

[3] О нем я расскажу позднее.

- 165 -

— Смотри, Абу Бекр,— сказал мне старик шепотом (я однажды объяснил ему, что так звучит на арабский лад мое имя, и он считал меня вроде полумусульманином, потому что я знал Коран и начало намаза),— пришел твой знакомый, профессор! Большой ученый!

— Что он рисует?

— Что? Говорит, скоро будет затмение солнца, считает, сколько осталось дней. Только ему надо очень большая доска. Завтра ему сделают в ДОЦе...

— Не знаешь, откуда у него брюки, пиджак?

— Ребята дали, а Хомич еще и сотенку: как же, такой большой ученый человек и совсем без денег! Сейчас пойду принесу ему ужин, повар больничное дает, запеканку. Кашу он есть, наверно, не будет! Смотри, только «Казбек» курит!

3

Я старался держаться подальше от Матейча, который скоро стал знаменитостью нашего барака и, следовательно, всего лагеря. Сперва он без конца ссылался на меня, и мне было неловко то и дело опровергать его безумные славословия в мой адрес. Но скоро он перестал во мне нуждаться: заимев большую доску, он превратился во что-то вроде лагерного пророка, рисуя гороскопы самым привилегированным зекам. Фантазия его была неудержима и безгранична, он украшал листы ватмана диковинными фигурами, завитушками и буквами, не принадлежавшими, я был уверен, ни одной азбуке мира. Но главным было то громадное достоинство, с которым он разговаривал, и истинно королевский вид, с каким принимал преподносимые за эти гороскопы продукты, папиросы (он ни разу не упустил возможности спросить: «Нет ли у вас случайно «Кэмел»?) или просто деньги.

Три дня спустя на работе подошел ко мне наш лучший бензорезчик из спецпереселенцев:

— Что это за светило у вас объявилось? Утром привезли на директорской машине дядю с бородкой, говорят, из лагеря!

«Добился своего, дьявол,— подумал я,— но посмотрим, как он сумеет надуть Грека!» Директор, появившийся на заводе только этой осенью, был очень популярен среди рабочих, торчал круглыми сутками в цехах, сам ковал, точил, слесарничал. У нас в котельной Каралефтеров не побоялся влезть в своей старой, окантованной кожей телогрейке в неостывшую еще топку котла и собственноручно заменить горячие колосники. Ценою испорченных фетровых валенок и нескольких волдырей на обожженных руках он завоевал себе непререкаемый авторитет и любовь в коллективе, все оживлялись при одном только виде знаменитой телогрейки в узкую стежку. Особенно его любили зеки — Грек сам сидел несколько лет только за то, что был женат на дочери известного «врага народа». Выручил его, вытащив прямо из забоя, бывший товарищ по армии Никишов, который добился освобождения Каралефтерова и назначал его

 

- 166 -

руководителем крупных колымских заводов. С магаданским начальством Грек плохо ладил — как бывший «враг народа», но все, понятно, боялись его личного друга Никишова.

— Знаю его,— ответил я бензорезчику,— инженер какой-то, кажется, югослав.

— Он по заводу шатается, только что видел. Грек ему цеха показывает.

Странно: Грек не только опытный, толковый инженер, но и старый колымчанин, чем мог привлечь его так быстро Матейч — не гороскопом же? Я сидел над своими нарядами, но Матейч не выходил у меня из головы.

После обеда зашел к нам начальник автосборочного цеха, известный своим лояльным отношением к заключенным, хотя сам он никогда не сидел. Высокий, полнокровный, грузный, он странно контрастировал с начальником нашего цеха — крошечным седым евреем Миллером, очень похожим на кота в сапогах в своих громадных, чуть ли не по пояс, расшитых меховых торбазах. Начальники цехов были старыми друзьями.

— Как у тебя дела с задним мостом?— спросил Миллер, сам когда-то работавший в автосборочном. Вопрос был злободневный:

сборка заднего моста уже несколько дней не ладилась.

— Я как раз зашел похвастать,— сказал гость.— Знаешь, кто сейчас сидит у меня в конторе? Бывший главный инженер завода «Опель»! Он нам все наладит!

Я остолбенел, потом спросил упавшим голосом:

— Не Матейч ли?

— Да, он самый! Говорит, что вы его хорошо знаете. Как только наладит нашу сборку, обещал сконструировать большой пресс для штамповки башмаков бульдозера. Сказал, что управится за полтора месяца, если ему создадут условия. Представь себе, Миллер, какая экономия, не будем больше возить их с материка! И сразу видно, что классный специалист! В термичке Грек ему сказал: «В этом цеху что-то барахлит, остановим процесс — время потеряем». А Матейч: «Время дорого, пойдемте, может быть, так узнаем». Вошли они в цех, посмотрели, послушали, и этот вдруг говорит: «Господин директор (у него все «господа»), надо третью печь ремонтировать». Грек, конечно, обалдел. Помнишь, как он на прошлой неделе останавливал все печи и лазил по ним сколько часов, пока не докопался до третьей? Каким образом Матейч уловил дефект на слух, никто не понял. Грек спрашивает, допытывается, а он в ответ болтает что-то по-своему.

«Ловкач,— подумал я, вспомнив, как в первый же вечер рассказал Матейчу о предстоящем ремонте.— Во всяком случае, память у него отличная и он умеет ею вовремя пользоваться!»

— Послезавтра Матейч выйдет ко мне,— продолжал гость.— Я пока дам ему пропуск в нашу итээровскую столовую и распоряжусь, чтобы кормили за мой счет, ведь денег, наверно, у него нет...

Но на следующий день Матейч заболел...

 

- 167 -

4

Приближалась весна. Было уже совсем светло по утрам, когда наши заводские бригады, около двухсот человек, собирались за вахтой на развод. Мы наблюдали за тем, как выпускали людей на мелкие объекты — кроме нас, заводских, все были бесконвойниками. Справа у открытых ворот стоял нарядчик и перекладывал свои карточки в небольшом ящике, с другой стороны — дежурный надзиратель, который перекладывал свои карточки. Время от времени он выкрикивал:

— Конструкторы!.. Типография!.. Котельная эмвэдэ! Наконец доходила очередь до нашего авторемонтного—АРЗа. Первыми выпускали нас, «разнобой»: конструкторов, бензорезчика, художника — молодого красивого грека по кличке Левша, лаборанта, дежурного фельдшера, потом меня. Побригадно следовали простые рабочие: токари, слесари, инструментальщики и последним дизельный цех (он был в отдельном оцеплении). Когда все были проверены и поставлены по пятеркам, к нам подходил невысокий боец в белом полушубке, подпоясанный ремнем с наганом, и командовал, став во главе длинной колонны:

— Пошли, хлопцы!

Иногда подкатывали заводские грузовики, и мы проделывали трехкилометровый путь на машине. Проезжали мост через реку Каменушку, где вечерами часто грабили пешеходов (мост каждый год перестраивался и часто бывал закрыт, тогда ехали рядом, по маленькой деревянной времянке), возле большого здания телеграфа поворачивали вправо, там на перекрестке стоял милиционер-регулировщик. С грузовика в него летели окурки, портянки, крики:

— Гад!.. Мусор!.. Легавый!..— Ему грозили на ходу кулаками. У заводской вахты долго не ждали. Бригадир диктовал вахтеру количество своих подопечных, и ребята разбредались по заводу, кто в свой цех, кто сперва по личным делам. В заборе была большая дыра, поэтому ход через вахту был чистой фикцией. Через дыру бегали на соседний городской базар, и там часто ловили зеков, так как их быстро узнавали по стеганым буркам, если беглецы не догадывались переобуться. Их приводили на завод, иногда избивали на вахте, другой раз просто грозили. Поскольку я раньше был бригадиром в котельном цехе, то сохранил бесконвойку. В город я тогда ходил редко, но бесконвойка давала весьма существенное преимущество: я обедал в женском лагере, в пяти минутах от завода.

Возможность эта появилась случайно: в бытность бригадиром меня послали как-то в женский лагпункт, чтобы подобрать уборщицу для нашего цеха, а также женщин-углевозов. На завод вызвали нарядчицу женОЛПа, и мы пошли с ней вместе. Персиянову я знал еще по загородному свиносовхозу, где раньше некоторое время работал, там она занимала ту же должность. Это была красивая женщина с пышными волосами, заплетенными в толстые косы, которые зимой с трудом заматывались платком.

 

- 168 -

Когда мы проходили через вахту женОЛПа, она кивнула вахтеру и сказала:

— Всегда пропускайте его, он свой!

Это долго служило мне пропуском, ибо никакого права на вход я, понятно, не имел. Она повела меня в большой пересыльный барак. В тамбуре бросила дневальной, дородной украинке с меня ростом:

— Пусть войдет, выберет девок, а потом принесешь мне список на рабочий паек. У тебя уголок свободный? Тогда иди прогуляйся!

Они обе ушли, и я только потом понял, что она сделала мне, как заключенному, щедрый подарок я мог выбрать себе женщину, и комнатушка дневальной была к моим услугам...

Я вошел в барак. Как везде на пересылках — сплошные нары, на них много женщин самых разных возрастов. Многие сидели в откровенном неглиже, некоторые при виде мужчины стали демонстративно раздеваться. Я обратил внимание на чистоту, кое-кто уже успел обзавестись занавеской, салфеточкой, стол в центре был накрыт чистой скатертью. В углу старуха тихо пела украинскую песню.

Я встал у стола, как это делали в свое время «покупатели» на мужской пересылке, где сам лежал на нарах полтора года назад, и громогласно заявил, что мне нужно. Сознавая важность своей миссии, я напустил на себя солидную мину, тщательно отобрал работниц покрепче, велел им потом зайти к нарядчице и вышел из барака.

—Что так скоро? — удивилась Персиянова, когда я явился со своим списком в руках. — Впрочем, это ваше дело! Приходите к нам обедать, вам близко, удобно, хоть каждый день...

В столовой нас, троих или четверых мужчин, кормили отлично и без очереди. Там был отдельный «мужской» стол. Всю зиму сидел я за ним в обществе высокого красивого скрипача из магаданского театрального оркестра и желчного, всегда очень подтянутого стареющего человека, певца и кумира довоенной публики.

5

Сегодня у меня была специальная задача: разносить для Матейча письма. С завидной оперативностью он успел за несколько дней найти среди заводских вольнонаемных нужных ему людей. Накануне объяснил, кого мне на работе следует разыскать, что сказать в дополнение к письму и что взять. Я зашел в свой цех, за десять минут успел заполнить табель, передал по телефону сведения о ночной смене, выписал наряд-задание и принялся ходить по заводу в поисках таинственных земляков и соотечественников Матейча, которых я, проработавши в цехах уже несколько месяцев, до сих пор не знал.

Сперва заглянул в цех горного оборудования. Возле внушительных размеров карусельного станка стоял низкорослый, плотный, смуглый человек с очень длинными висячими усами.

— «Господин Мустаца», — прочитал я, вынув адресованное ему письмо, и улыбнулся забавному совпадению («мустаца» по-румын

 

- 169 -

ски значит «усы»). Я заметил, что Матейч использовал чистые конверты — они были большой редкостью в Магадане, а о лагере и говорить нечего.

— Да, это я, — отозвался Мустаца на румынском языке. Я отдал ему письмо, сообщив, что Матейч заболел и просит передать кое-что. Невольно заглянув в листок, который читал карусельщик, увидел обращение: «Мой дорогой румынский друг и соотечественник!»

Я стал оглядывать цех. Отсюда в мою бытность бригадиром котельной часто поступали жалобы на холод. Неудивительно — пока заталкивали в цех громадные детали, большие ворота стояли открытыми настежь...

— Да, очень жаль, что наш профессор занемог, — вернул меня Мустаца к действительности. — Не сделаете ли вы одолжение еще раз зайти сюда вечерком? После трех схожу домой и принесу для него передачу, хорошо?.. Вы где так бегло научились по-нашему?

— Жил когда-то в Румынии. А вы спецпереселенец? Мустаца подошел к своему станку, выключил его, поправил что-то на суппорте, потом включил опять. Жестом пригласил меня сесть на полуразобранном станке по соседству и закурил, постоянно наблюдая за тем, как вертелась большая деталь.

—Я, видите ли, не успел прорваться на немецком танке в Италию!..

— Как это понять? — Насколько я знал, в немецких танковых войсках ни румыны, ни другие иностранцы не служили.

— Очень просто, я был кадровым танкистом-лейтенантом в румынской армии, и когда немцы потеряли много людей, нас перебросили к ним, меня поставили командиром «тигра» в дивизии «Принц Еуген», наверно, слыхали — эсэсовская бронетанковая особого назначения. Все уже капитулировали, а мы из Болгарии рванули в Италию. Обошли Белград, отмахнулись от русских, но они отрезали нас. Тогда мы двинулись на север, пробиваться через Австрию всей дивизией — не вышло. Вернулись назад в Югославию, за нами погоня, у сербов вдруг оказались русские танки «Т-34». Мы обратно, решили пробиться через Грецию или Турцию, лишь бы уйти от русских. Но где там, в горах прямо на глазах таяли наши силы, теряли технику, людей... ведь воевали только мы да еще Шернер в Чехии — был конец мая! В Болгарии иссякло горючее, и нас могли взять уже голыми руками. Я удрал пешком на север, переплыл Дунай, успел зачислиться в румынскую дивизию «Тудор Владимиреску»[1]. Она вернулась из Чехии, там служил мой двоюродный брат, устроил меня. И все обошлось бы, но врач заметил мою татуировку. Родился я, видите ли, в Бессарабии и поэтому считаюсь советским подданным! Хорошо, что обошлось переселением, про наколку под мышкой они забыли, могли и осудить. Здесь встретил в дизельном своего стрелка-радиста, тоже из Кишинева: десять лет! Взяли прямо в танке... Радулеску.


[1] Дивизия, сформированная в конце войны и воевавшая на стороне советских войск.

- 170 -

Я знал этого Радулеску, он тоже осенью прибыл из тайги. Играл в лагерной самодеятельности на свирели и тонким, нежным лицом походил на переодетую девушку.

— Ладно, зайду в пять часов, — сказал я. — И послушайте меня: меньше вспоминайте о «Принце Еугене», а то будете спать на одних нарах с Радулеску...

— Ласло Сабо... Это, кажется, Леша, — сказала толстушка-лаборантка. — Возьмите вот пока ваши анализы-Бланки с анализами наших марок стали я сунул в карман и вошел в химлабораторию. У миниатюрного горна орудовал прыщеватый блондин с раскрасневшимся от жара лицом.

— Леша, это ты — Сабо? Никогда твою фамилию не слыхала!..

— Я один венгр на заводе. Вчера только обнаружил земляка...

— От него вам письмо!

— А сам он где?

— Болен. Что там пишет?

— Слушай: «Дорогой земляк, мой друг тебе расскажет, в чем я нуждаюсь...» Он что, сильно болен? Нормально есть может?

— О, чего-чего, а это всегда... Еще курить. Леша нырнул в соседнюю комнату и скоро вынес оттуда мешок величиной со средний рюкзак.

— Больше мы с девушками не сообразили... Тут он упоминает мед. Скажите, завтра куплю на базаре. Вот еще мой свитер, вчера только выстирал, пусть не побрезгует! В мешке хлеб, табак, масло, консервы — мы здесь сами готовим обед...

Вечером пришлось просить двух ребят помочь мне нести передачу в лагерь. Сам я взял мешки с табаком и салом. Навестив «сербских земляков» и гречанку — секретаршу директора, я вынужден был часть хлеба оставить в моей конторке. Придя в барак, я переобулся, помылся и пошел с мешками к Матейчу. Он лежал под одеялом, на соседней постели валялись бумага, книги, карандаши. На тумбочке — куча таблеток, хлеб, большой перочинный нож, открытые мясные консервы и чашка чая.

— Добрый вечер, господин Матейч, я вам еще принес... — сказал я, освободившись со вздохом от ноши. — Только будьте осторожны, уберите нож, зачем наживать себе неприятности?

— Прошу, спрячьте в тумбочку. Я хлеб сейчас отдам дневальному, посушить...

Я открыл тумбочку и ахнул: она была забита продуктами!

—Если не войдет то, что принесли, пожалуйста, в соседнюю! Махорка? Хорошо, тоже пригодится, лучше иметь запас. Завтра, прошу вас, возьмите еще пару писем. И не забудьте про мед! Пусть Сабо постарается...

6

Через месяц Матейчу действительно дали отдельное помещение в конторе инструментального цеха. Ключей, правда, не вручили, но все условия для работы у него теперь были. Он рисовал чертеж за

 

- 171 -

чертежом, копируя их из английской книги «Прессы и приспособления», которую выпросил у главного механика. Затем перешел на многоцветные диаграммы из той же книги, я переводил ему английские обозначения и показывал, как их писать русскими буквами. При посторонних лицах — вольное начальство часто заходило посмотреть «иностранного инженера» — он без удержу разглагольствовал о великосветских банкетах, встречах с Черчиллем, о своих научных трудах, патентах, о жене, которая, как только узнает его адрес, непременно пришлет громадные посылки, о загадочном мистере Джексоне... А меня мучил, интриговал вопрос: кто же он в действительности?

Через неделю к нему стали наведываться главный инженер завода и Грек. Матейч объяснял, что скоро завершит изучение диаграмм и тогда возьмется за черчение большого пресса для башмаков. А пока он просит калькулятора и чертежницу. Грек было возмутился, но Матейч хладнокровно объявил, что в противном случае перейдет на судоремонтный завод, там ему обещают будто бы золотые горы и идеальные условия. Грек, знавший, что из заводской конторы Матейч действительно говорил по телефону с директором судоремонтного, сдался. Шантажируя Грека, Матейч опять заболел на неделю.

Вернувшись с работы, я застал его сидящим на завалинке у барака. Было уже тепло — наступила весна. Перед ним стояла тумбочка, он опять чертил свои орбиты, а рядом дневальный делал что-то непонятное: жег резину, держа над ней кусок стекла величиной с ладонь.

— Привет, господин Матейч! Что он делает? — спросил я, показывая на аварца.

— Коптит стекло, оно заменит темные очки. Я высчитал, что в субботу в половине пятого будет затмение солнца... Видите, готовится!

— Вы спятили? Завтра пол-лагеря узнает об этом, и с вас спросят! Зачем вы им голову морочите?..

— Вот видите, здесь пересекаются орбиты луны и солнца...

— Не говорите мне этой чепухи! Я сам инженер и не глупее вас (утверждение мое было несколько самонадеянным, он во всяком случае оказался намного хитрее меня!). Вчера и сегодня читал газету, там о затмении никаких сообщений нет! Воля ваша, конечно, но уверен, вам несдобровать!.. Смотрите, Степанов тоже начинает коптить!

Толстый кочегар из котельной средней школы держал в руке свое стекло и старался отхватить немного черного дыма от факела аварца.

—Я нисколько не волнуюсь, — произнес Матейч невозмутимо, — в полпятого, как правило, облака тянутся из порта в бухту Веселую и закрывают солнце...

Я насторожился: впервые услыхал от него косвенное признание в своем мошенничестве.

— А к вам еще просьба, — продолжал он, — принесите мне из библиотеки главного механика английские книги, вы, кстати, мо-

 

- 172 -

жете их переводить. У меня идея: сконструировать медицинский аппарат, которого еще не было на Колыме... стальные легкие! Надо лишь разыскать чертежи, схему хотя бы...

— Может быть, в «Технике и медицине», есть такой американский журнал, я видел несколько подшивок у главного механика, — фантазировал я, — пойду завтра к нему, посмотрю!

Из барака вышли еще два зека и тоже начали возиться со стеклами.

—Да, мне хотелось бы над этим поработать... Помните, американец?..

Я помнил: в тридцатые годы газеты писали об этих стальных легких, о парализованном американце, молодом богаче, который лежал, жил и путешествовал в длинном цилиндре на колесах, заменившем ему грудные мышцы, бездействовавшие после полиомиелита. Ни один врач не мог, естественно, вылечить его, и тогда он обратился к чудотворному источнику во французском городе Лурде. Результата, конечно, и там не добился, но шуму было много.

— Все. Теперь будем смотреть в субботу на солнце, — заявил дневальный и передал факел очередной жертве легковерия.

Матейч небрежным жестом красивой руки остановил несколько любопытных, приблизившихся к его чертежам.

— Завтра в полпятого я вам всем наглядно объясню, что такое «корона», — громко провозгласил он, — только имейте в виду: без очков сожжете себе глаза. Когда мы летали в стратосферу, нам давали специальные очки, черные... Потом, — тихо сказал он мне по-немецки, будто чего-то стыдясь, — зайдите, пожалуйста, к Наташе и возьмите камни для зажигалки, она обещала...

Ну и ну! Наташа была вовсе не глупа, но заговорить зубы хоть кому было для Матейча плевым делом!

7

В центре заводской территории стояла диспетчерская — маленький одноэтажный дом, где сходились все нити большого производства, транспорт, взаимодействие цехов, распределение людей. Уже более года здесь работала Наташа. Она не только великолепно наладила свою беспокойную службу, но и находила еще время для личной, довольно бурной жизни.

Когда я был бригадиром в котельной, мой начальник, добрый и отзывчивый инженер Загатин, трогательно наивный человек, который бесконечно жалел и всегда поддерживал заключенных, часто оставлял меня на своем месте, уезжая на несколько дней на охоту. Я должен был обеспечивать теплом весь завод, управление и отдаленные общежития, что было весьма затруднительным, поскольку у нас всегда не хватало угля. Я часами не отходил от телефона, жонглировал своими ограниченными ресурсами, уговаривал одних, обещал другим, посылал слесарей открывать вентили, прибавлять батареи в

 

- 173 -

цехах. В тот день, когда я впервые остался хозяином котельной, раздался звонок, и в трубке прозвучал мелодичный женский голос:

— Вас беспокоит Наташа — не прибавите ли вы нам немного пару, мы замерзаем начисто!

Я только понаслышке знал, что она диспетчер, еще ни разу не видел ее. От нас шла прямая линия в диспетчерскую, и я велел приоткрыть вентиль. Скоро прозвучал тот же голос:

— Алло! Пожалуйста, больше греть не надо: нам теперь хорошо! А как у вас с душем — свободно? Я бы хотела помыться. Кто это говорит — не Загатин ведь?

Я назвал себя.

—Ага, Димка говорил о вас. Шён, данн комме их инс бад![1] — сказала она без акцента, но напевая на украинский лад.

Несколько минут спустя она пришла за ключом от душа. Наташа оказалась блондинкой среднего роста с узким лицом и большими серыми глазами. Когда она сняла платок, грива длинных волос редкого пепельного цвета рассыпалась по меховому воротнику добротного пальто. Никогда бы я не подумал, что эта прекрасно одетая женщина — заключенная! Полногрудая, с тонким станом и стройными ногами, она обратила бы на себя внимание мужчин и в менее заброшенном городе, а в Магадане выглядела королевой.

Мы разговорились. На мой комплимент относительно ее знания языка Наташа сказала, что она учительница из Днепропетровска, была вывезена на работу в Германию, потом жила некоторое время в Париже, но «ее» полковника интернировали американцы, «а меня передали Иванам» (она произнесла на немецкий лад — «Иванам»).

После душа вновь зашла ко мне в контору:

— В половине второго мы обедаем в диспетчерской. Заходите, когда найдете время. К нам ходят разные люди, бывает интересно... Только не вздумайте приносить что-нибудь: у нас есть все, что можно достать в городе. Так хочется еще поболтать по-немецки, эх, какие были времена!..

С этого дня я иногда навещал ее. Узнал, что она жила с заместителем Грека, приземистым смуглым пожилым инженером, большим кляузником, который занимался в основном интригами против своего шефа. Иногда посещал ее рослый красавец в тулупе — командировочный с трассы, а постоянным любовником был наш Димка-Левша. Когда она забеременела, нелегко было узнать, кто явился виновником этого несчастья. Ребенок в лагере — тягчайшее преступление, таких женщин снимали с любой должности и отправляли в знаменитый своим строгим режимом совхоз Эльген, там они и рожали. Наташа убедила зама в том, что это он будущий отец и должен хлопотать за нее. Он обегал все инстанции, поставил на карту карьеру и семью — у него были жена и трое детей, — но оказался слабее железного лагерного режима: красавицу отправили в Эльген.

«Так ей и надо! — скажет добропорядочный читатель. — Сама себя погубила, развратница!» Люди добрые, не каждому дано стать ге-

 


[1] Хорошо, тогда приду мыться! (нем.)

- 174 -

роем, а с Наташей, всегда бодрой Наташей, дело обстояло вовсе не так просто! Когда уже стало ясно, что ее ждет этап, она пришла ко мне в конторку и выплакалась — но не из-за Эльгена!

Она рассказала, как очутилась в Париже. Ее, преподавательницу немецкого языка, оставили с заданием в Днепропетровске. Однажды, когда она шла к партизанам, ее ранили. Отлежавшись в лесу, Наташа вернулась в город, и оттуда ее сразу отправили в Германию, потому что она отказалась быть у немцев переводчицей. Считая, что достаточно сделала для родины, она постаралась использовать свои природные данные, чтобы выжить. На следствии никто не поверил ей, никого даже не заинтересовало, почему Наташа не эвакуировалась, ее «дело» было лишь одним из многих... В лагере же рассказывать об этом было бессмысленным: ее бы просто высмеяли. Так она и носила свою маску «веселой Наташи».

О ее дальнейшей судьбе я узнал лишь через пятнадцать лет. Освободившись, Наташа работала гардеробщицей в магаданском театре. Она вышла замуж за Вернера Унбегауна, о котором я уже рассказывал, и спустя несколько лет с мужем и со своим ребенком уехала в Западную Германию...

Пока же она еще сидела в диспетчерской, мило улыбнувшись, приветствовала меня и достала из ящика письменного стола сверточек с камнями.

— Вот, передайте Матейчу, десять штук!

Работалось мне сегодня беспокойно. После четырех часов я несколько раз подходил к окну — туман и облака заслонили солнце. Затянуло так плотно, что казалось, вот-вот начнутся сумерки, потом низко над горизонтом полетели рваные облака и вышло солнце — крутые скалы над бухтой лежали в ярком свете, от железных крыш больших домов на Портовой улице отражались блики. Я бросил быстрый взгляд на стенные часы: половина шестого! Ну и повезло скомороху!

— Возьмите свои камешки, — сказал я вечером. — Наташа не забыла вас!

— Не люблю проституток, — ответил Матейч с бесконечным презрением, — только и знает, что меняет туалеты, мало ей сидеть на таком теплом месте! Мерси за передачу!

— А вы оказались правы: солнца не было видно.

— Да, я им сказал, что время вышло...

8

Теперь каждое утро к воротам лагеря подкатывала машина, и Матейч не торопясь садился в нее и уезжал на завод. Там я избегал с ним встреч — при начальстве он сразу начинал просить перевести меня в его «конструкторское бюро». Я же не хотел участвовать в таком сомнительном предприятии. Меня перевели в дизельный цех, расположенный вне общего оцепления. Теперь я работал ночью раздатчиком-инструментальщиком — это была не работа, а мечта. Раз-

 

- 175 -

дав в начале смены инструменты, резцы и прочее, я сидел на своем складе и читал. Изредка лишь приходилось кое-что заменить или выдать. После смены мне возвращали все полученное. С Матейчем мы виделись разве что в воскресенье. Его пресс, разумеется, не продвигался, Грек ему сделал внушение, а он сослался на чертежницу-ленинградку, которую ему дали в помощь, будто она не работает, а только «разводит шашни» в инструментальном цехе, где находилось его «бюро». Он так много болтал о якобы легком ее поведении, что об этом узнала лагерная администрация. Обвинения Матейча были, конечно, чистейшим вымыслом, просто он не давал чертежнице работы, потому что за ним уже начали следить, и он боялся продолжать копировать английские чертежи.

Утром после смены меня встретил дневальный:

— Иди сейчас же в кавэче, тебе пришло письмо из дома! Я опешил, потом побежал в культурно-воспитательную часть. Молодая женщина в форме лейтенанта протянула мне конверт, испещренный надписями, печатями, номерами лагерей, где он побывал, разыскивая меня. Я быстро вскрыл конверт, стал читать — письмо было на румынском языке, но написано кириллицей — и тут выяснилось, что писали вовсе не мне, а молдаванину с похожей фамилией. Знал я его прекрасно. В первый месяц моей бытности в лагере, после приезда из Находки я попал в немилость к одному надзирателю, потому что разругался с зеком, его земляком. Меня по наущению надзирателя (об этом я узнал много позже) назначили на индигирский этап, но нарядчик вместо моей фамилии написал фамилию этого молдаванина, хотя в списках значилась моя. Так и уехал несчастный: когда выяснилась путаница, было уже поздно. Нарядчик объяснял, что ошибся на одну букву — но кого волновала судьба какого-то мужика?

Письмо из дома было тогда событием, и мне не давали проходу знакомые.

— От кого получил?

— Как там, скоро придет посылка?

— Что нового, не обещают амнистию? Чтобы отвязались, я отвечал стереотипно:

— От жены, ничего существенного не пишет! А письмо продолжало путешествовать по Колыме в поисках адресата.

В воскресенье ко мне подошел Матейч.

— Говорят, вам написала жена, — сказал он не то заискивающим, не то слегка обиженным тоном старого друга, которому не сообщили важную новость. — Я бы вас попросил об одном одолжении: пусть ваша жена свяжется с моей, та непременно по первой же просьбе отправит посылку. Мне так необходим мед — спазмы в сердце...

Я весь превратился в слух: наконец-то представлялась возможность узнать, кто он такой, этот шарлатан, гость Рузвельта, профессор из Филадельфии, гражданин Канады!

— Хорошо, я это сделаю, только напишите адрес жены и что вам нужно.

 

- 176 -

Он вынул блокнот, карандаш и написал красивыми печатными буквами: «Николай Матейч, инженер при районном отделе земледелия — пос. Вардени, округ Горж, Румыния — Зое Матейч».

Я был доволен: эта скромная должность вполне соответствовала его техническим знаниям и кругозору, к тому же он, видимо, годами внимательно читал газеты, память у него была превосходной, ну а если довериться полету его фантазии, ему пристал по меньшей мере пост министра машиностроения. Он рассчитывал, наверно, что попал к аборигенам, которые от одного вида логарифмической линейки (ее он чудом сохранил и носил напоказ в верхнем кармане) придут в неописуемый восторг. Еще во время этапа он начал внушать попутчикам мысль о своей выдающейся учености.

— Убедительно попросите жену передать моей, что мне нужны лыжные ботинки, эти сапоги невыносимы!.. Меда обязательно липового... еще консервы, пару костюмов, какао, а денег... тысяч десять — двенадцать... и обязательно «Кэмел», пускай поедет в Бухарест и зайдет к мистеру Джексону...

Он проследил очень внимательно, все ли я записал. Потом подходил ко мне несколько раз узнать, отправил ли я письмо. Я успокаивал его—тогда был бы, конечно, рад услужить любому, но увы! — я не знал, где мои близкие и живы ли они...

Мое знакомство с Матейчем оборвалось после того, как мне позвонила в цех Наташа. Она сообщила, что ее подругу, ленинградку, которую должны были освободить через несколько дней, этапировали. По милости длинного языка Матейча чертежница попала в такую глушь, откуда после освобождения было почти невозможно выбраться — вольных там закрепляли по месту работы и не отпускали, ибо добровольцев туда найти было практически невозможно. Заодно Наташа сказала, что Матейч жаловался также и на меня. Поэтому я счел лучшим с ним больше не общаться.

А мне в Магадане были отпущены уже считанные дни. Я встретил здесь девушку, покинувшую Австрию совсем маленькой, — она приехала в Советский Союз со своими родителями-специалистами. Теперь она освободилась, жила в небольшой комнате недалеко от завода и работала в театральном оркестре — играла на скрипке.

Я стал часто забегать к Еве, как только кончал раздачу инструментов, и возвращался иногда лишь к утру. Возможность пообщаться с человеком, который знал все мне дорогое и близкое, была слишком соблазнительной.

Накануне Первого мая меня ждал большой сюрприз, когда я заглянул, как обычно, вечером к Еве: она приготовила мне костюм и обувь! Я оделся, обулся — сколько лет уже не имел нормальнрго облика! С недоумением посмотрел в зеркало и увидел кого-то странного, полузнакомого, изменившегося лицом — конечно, это был я, но таким я видел себя очень-очень давно... Ева обняла меня и показала контрамарки в театр:

— Сегодня идем не с черного хода, а как добрые люди — я свободна.

Впервые за много лет я вновь почувствовал себя человеком, когда вошел в театр и поднялся по парадной лестнице, с Евой под руку.

- 177 -

Как о дурном сне мелькнуло воспоминание о первом моем знакомстве с этим зданием: тогда с пересылки нас послали расчищать около театра снег, а мои рукавицы украли, что не помешало нарядчику выгнать меня на мороз...

Однако мне в тот вечер не повезло: в фойе я столкнулся лицом к лицу с рябым капитаном — нашим начальником режима. Он посмотрел на меня и не проронил ни слова. Я не хотел огорчать Еву и ничего ей не сказал, а поскольку и спектакль, и путь домой к Еве, и возвращение в цех прошли благополучно, то я посчитал, что все обошлось. Но когда меня внезапно, прямо с ночной смены, взяли на этап утром девятого мая, я догадался, что сам напросился на неприятности. Впрочем, все равно здоровых людей редко оставляли в Магадане — во время промывочного сезона всех гнали на золото; и так вскоре из инструментальщика я превратился сперва в грузчика, а затем в маркшейдера, о чем уже рассказал.

9

Все эти события промелькнули в моей голове, когда Степан неожиданно напомнил о Матейче. Я знал еще о том, что через месяц его тоже этапировали: кроме кучи диаграмм и копий чертежей, он так ничего и не высидел в своем «бюро», под конец «вывихнул» руку, и у Грека лопнуло терпение.

— Как он вел себя у вас там? — спросил я Федотова. — Ничего не «изобретал»?

— А ты как думал? Я на «Горьком» работал статистиком. Явился ко мне, расшаркался и с ужасным акцентом, половину слов не разберешь, говорит: «Прошу вас, господин, напишите заявление оперуполномоченному, что я авиаконструктор-изобретатель. У меня детально разработан четырехмоторный тяжелый бомбардировщик, бронированный, с пушкой и двенадцатью пулеметами... Остальное пока не рассекречиваю...»

Заявление я написал. Через пару дней вызывает меня кум[1]. «Ты, — говорит, — поддерживай этого Матейча. Будешь писать ему текст, а он пускай чертит. Сегодня в шесть придет к тебе». Эх, ребята, тут и началось мое мучение! К шести пришел Матейч — ничего не скажешь: пунктуален! — снял бушлат, бурки, закурил и стал греться у печки. В зоне он у коменданта работал — где снег чистил, где подметал. Пил, наверно, много воды от голода, потому что был страшно опухшим. Я поставил ему хлеб, масло, селедку, чай. Он ел, журил, снова начинал есть, но я чувствовал, что он держится как-то неуверенно. Потом попросил еще селедку. Я принес, он и ее съел и все треплется. Наконец я сказал: «Вы уже час у меня сидите. Может быть, приступим к делу?» Он ответил: «Ладно, начнем! Пишите: «М-24» — это, понимаете, моя конструкция, «Матейч-24». Пишите: «Тяжелый ночной бомбардировщик», характеристику я дам ниже. А

 


[1] Оперуполномоченный.

- 178 -

первым делом нам необходимо... Короче, пишите: «Грач»!» Я был в недоумении и спросил: «Грач — это... птица?» — «Да нет же! Это такое приспособление на колесах, подводят зимой к мотору самолета, когда он замерзает, греют его...» — «Ага, обогреватель для мотора!» — «Ну да, да, я же сказал вам — «грач»... У вас еще найдется закурить?»

Так мы дальше этого «грача» и не продвинулись. Заглавие «Бомбардировщик «М-24» я писал раз пять. Потом он начинал о чем-нибудь трепаться и тянул время, пока мне не надоедало... Являлся он всегда ровно в шесть, я иногда только приду с объектов, а он уже сидит, ждет. Из зоны ни разу не выходил! Кормил я его, одной селедки он съел, наверно, полбочки. Мне, понятно, еды не жалко, но времени он отнимал много.

Видя, что толку тут не будет, я изменил тактику: работал себе спокойно, а он сидел час или полтора, дневальный его кормил, я давал закурить, и мы расходились... Недели через две вызывает кум: «Ты что не несешь текст Матейча? Он сделал чертежи?» Я сперва начал уклоняться, потом думаю: «Зачем брать на свою голову этого трепача?» — и выложил правду. Так, мол, и так, говорю, несколько раз начинали писать, но он очень рассеянный, все забывает, о чем говорили. Толком еще ничего не успели сделать. Кум подумал и сказал: «Ладно, еще подожду. А в пятницу принеси все, что записал!» Я в тот же вечер предупредил Матейча, но он полез в бутылку: «Не люблю работать под нажимом! Если не хочет иметь мой бомбардировщик, тем хуже для него!» После этого он, кроме как на селедку и махорку, больше ни на что не обращал внимания, приходил, ел, курил и о деле даже не заикался. Его скоро взяли на этап, сперва на другой участок, потом в Магадан. Я его больше не видел.

10

Новый этап!.. Как только в лагере поползет о нем слух, все стараются взглянуть на прибывших, разыскать старых знакомых, узнать новости об обстановке на материке или в других колымских лагерях, а когда удается поговорить с человеком, который еще недавно

жил «на гражданке», то и о том, как протекает жизнь за пределами колючей проволоки.

Среди новичков, которых «погнали» в баню, я не нашел знакомых, но мой друг Перун (о нем рассказ впереди) вечером объявил:

— Прибыл журналист из Бухареста, весьма интеллигентный человек!

Через полчаса он привел его в наш барак.

— Господин Дрэганеску, он недавно был в Воркуте, — представил вежливый Перун невысокого лысого человека с громадным носом и оттопыренными ушами. — Можете с ним говорить на родном языке, — продолжал Перун, великий лингвист, по-румынски.

Дрэганеску заговорил быстро, певучим низким голосом, временами переходя с баритона на фальцет, сильно жестикулируя волоса

 

- 179 -

тыми руками и то и дело, в манере образованных румын, произнося целые фразы на хорошем французском языке. По его экспансивности и говору я понял, что он житель одной из южных провинций Румынии — Олтении, где люди сильно отличаются от спокойных обитателей горной Молдовы и Трансильвании, по темпераменту их можно сравнить только с сицилианцами.

Он долго рассказывал о своих невзгодах на европейском Севере, о голоде, произволе, о грязи в поезде и на пароходе. В разговоре чувствовалось, что он вполне образованный человек, с широким кругозором, каким и подобает быть столичному журналисту. Мы очень долго беседовали. Наконец я спросил:

— Господин Дрэганеску, понимаю, вам пришлось пережить массу неприятностей, однако вы недурно выглядите. Вероятно, нашли способ подрабатывать, не так ли? Простите за нескромность.

Дрэганеску чуть смутился и ответил:

— Вы правы. Народ в лагерях и вокруг них в основном темный, и я приспособился гадать по руке. Научился немного по-русски и, слава богу, перебиваюсь с грехом пополам. К тому же не курю, это еще плюс... Кстати, вы не раздобудете мне бумагу? Думаю написать кассацию, я уже потерял массу времени, пока шатался по пересылкам и этапам. Мое дело — явная провокация!

— Не совсем прилично спрашивать о судебных делах, однако все же какими путями вас угораздило сюда, спустя столько времени после войны?

—Провокация, господа, провокация! Я был когда-то связан с Железной Гвардией[1], как все студенты-патриоты, но не очень тесно и совсем неофициально. Работал в «Курентул»[2], вы знаете, мы считались умеренно-правыми — надо же было дать отпор иудейско-масонскому влиянию на прессу! Я человек осторожный, никогда не старался выделиться, поэтому не был скомпрометирован и остался журналистом, когда пришли большевики... Работал в газете—мы стали демократами, все шло прекрасно! Вдруг меня арестовывают, следствие вели сперва наши, известное дело — били беспощадно, потом передали русским. А те: «Американский шпионаж», словом, днем и ночью донимали. Я всячески сопротивлялся, претерпел немало, но решил ничего не подписывать. Продал меня один кретин, шофер югославского посольства. Я его почти не знал, а он насочинял на меня кучу небылиц, болтун и враль, каких свет не видывал, Матейч некий—единственный свидетель! И результат? Двадцать пять лет — и мне и ему!

Вот почему мне показалась знакомой фамилия Дрэганеску! «И вдруг приводят одного лысого пезевенга, газетного пачкуна Дрэганеску...» («пезевенга» я хорошо запомнил, потому что не слышал этого слова много лет!) — мне померещилось, что опять звучит приятный голос Матейча; тогда, в первый вечер нашего знакомства, он был для меня книгой о семи печатях... Я начинал понимать: они,

 


[1] Румынской террористической профашистской организацией.

[2] Бухарестской газете правого толка.

- 180 -

вероятно, указали один на другого, чтобы спасти собственную шкуру, а осудили обоих.

— Знаю вашего Матейча, — сказал я журналисту, — он мне, кстати, о вас то же рассказывал, что и вы о нем...

— Прохвост он и врун, ничего больше! Появись он сейчас, я не стал бы и здороваться с ним, он заслуживает того, чтобы ему голову оторвали за предательство!

Дрэганеску скоро доказал свою выдержку—несколько дней спустя на «Днепровский» прибыл новый этап, в котором оказался Матейч.

11

Как обычно, этап прибыл днем, когда мы были на работе. Но процедуру знали по многократному опыту. Людей выгружали возле вахты и строили по пяти, а грузовики уезжали. Из вахты выходило несколько надзирателей в синих комбинезонах, кто-то кричал:

— Первая пятерка, подходи!

Начинался тщательный обыск. Всех заставляли разуться и снять ватные брюки, которые долго ощупывали — в это время заключенные стояли, дрожа от холода, и наблюдали, как запрещенные или подозрительные вещи летели в кучу возле дороги. Кубанки, брюки галифе, ремни с армейской пряжкой, ложки с заостренной ручкой, блокноты, деньги — все кидалось на снег. В отдельную кучу сбрасывали найденные продукты — у большинства были небольшие мешки, которые теперь становились совсем тощими: в режимном лагере не было никаких шансов сохранить личные запасы.

После обыска новичков снова выстраивали и пересчитывали, затем открывали большие кованые ворота и впускали в лагерь. За воротами находился еще шлагбаум из толстой железной трубы на глубоко забетонированных опорах, дабы никто не мог протаранить ворота водовозкой или другой машиной, которые регулярно заезжали в лагерь с продуктами, водой или дровами. Возле этих бетонных столбов и скучивались новоприбывшие. Они с тоской читали на доске стенгазеты «Еж» большой лозунг: «Лучшее средство от живота — лом, лопата и кирка!»

Новичков потом собирали маленькими группами на площадке, где во время развода играл лагерный джаз, и вели в санчасть. После медосмотра нарядчик направлял людей в бригады и указывал номера бараков, в которых зеки побригадно размещались. Некоторые еще бродили возле санчасти, когда мы входили в зону.

Заглянув в столовую, я остановился возле моего старого знакомого Барто, чтобы узнать о прибывших с этапом. Рослый и грузный, Барто в качестве вышибалы и глашатая обегал все бараки, вызывая бригады по очереди в столовую, и был так же неразрывно с ней связан, как и остальные ее атрибуты — раздача, стулья или хлеборезка. Я знал его еще по магаданскому промкомбинату, где он по-

- 181 -

терял на работе правую руку и с тех пор стал подвизаться в пищеблоке. По-русски Барто говорил с ужасным венгерским акцентом, коверкая все слова, и за много лет (пять только на «Днепровском»!) так и не научился правильно произносить слово «столовая» и вплоть до окончания срока говорил «толово». Зато благодаря его усилиям на своем посту многие зеки выучились отборным венгерским ругательствам и легко перещеголяли бы любого русского матерщинника, за исключением разве что коренных колымчан.

Барто был старым коммунистом-подпольщиком, подростком воевал при Бела Куне за венгерскую советскую республику, томился в застенках Хорти и провел значительную часть своей жизни в тюрьмах и на нелегальном положении. Родом из Ужгорода, он попал в партизанский отряд и участвовал в освобождении родного города. Как проверенного человека его назначили ужгородским мэром. Но ему не повезло: напившись на радостях в первый же вечер, он поднял над ратушей — как он утверждал, по ошибке, и я не сомневаюсь, что не врал, — не советский, а тоже красный, но с немецкой свастикой флаг, за что его немедленно арестовали и дали десять лет.

— Как дела, Шандор, знакомых не привезли?

— Нике знакомых, Петер-ур[1], чистили пересылка, половин актирован... Ждут парохода, места никс пересылка. Шпана есть, шакалы... Только Фишер-ур из Вин[2]. Помнишь?

Я знал Фишера хорошо. Марксист с отличной теоретической подготовкой, шутцбундовец[3]. Полуслепой после ранения во время венского рабочего восстания 1934 года, он претерпел много невзгод за свои убеждения, знал лагеря всех мастей. Сидел в австрийском концлагере, бежал оттуда, сперва в Чехословакию, потом попал во Францию. Там его интернировали в начале войны, а затем выдали немцам. Пережив благополучно Освенцим и вернувшись домой, он в Вене был арестован советскими властями вместо эсэсовского офицера (фамилия Фишер очень распространена), а после выяснения ошибки заподозрен в троцкизме. «Тоже червонец, для профилактики»,— говорил он обычно, заключая печальный рассказ о своей одиссее по лагерям.

— Спасибо, Шандор, что сказал, пойду его устраивать...

—Не надо, я уж просил нарядчик—будет дневалить восьмой барак.

После ужина я пошел туда и встретил Степу Федотова, он стоял в тамбуре и хохотал.

— Ты что?— спросил я.

— Маска, черная маска появилась! Это с «Горького». Буду просить Осипова (нарядчика), чтобы направили его к нам для коллекции. Басмача имеем, китайца тоже, а теперь еще маску — да на втором участке лопнут от зависти!

 


1 Господин (венг.)

[2] Вены (нем.).

[3] Шутцбунд — вооруженная антифашистская организация австрийских социал-демократов.

- 182 -

— Какая маска? Выпил ты, что ли?.. Никогда ничего такого не рассказывал!

—Дай закурить, эти шакалы совсем обобрали... Ладно, сядем тут... Ну вот, на «Горьком», когда были там каторжане, мы, придурня, раз напились, а заменить нас некем — каторжников в придурки никак нельзя, да еще вскоре после большого побега. Короче, ругали нас, ругали, потом режим говорит: «Знаете вы, сволочи, что работать в нарядческой некому, но я все равно вас хотя бы спать упеку на неделю в изолятор». Ну, жили мы там, вся лагерная придурня. Было ничего, летом ведь, не холодно. После работы вечерком нас под замок, неприятно только, что параша... Мы выставили окно, всю раму, и трёкаемся. Кормились, понятно, хорошо — среди нас были староста и нарядчик, а вечером приносили еще пайку, положенную всем, кто сидел в изоляторе, там и другие камеры были. Куда нам черный хлеб? Ну и клали на подоконник.

На второй и третий день видим: хлеб исчезает! Куда же он мог деваться? Стали караулить, ночи белые, а наше окно прямо в общую зону, тогда не ставили вокруг колючку, потому что каторжников и в своих родных бараках держали—я тебе дам! Все точно выверили — козырек сильно рассохся, можно свободно руку через щель совать. Вот-вот уже отбой, вдруг смотрим: лезет рука в щель и — хап! Одну пайку, за ней другую! Дали ему взять, потом смотрим, кто это, — за кровную пайку ведь убивают запросто. И вор, подлюга, не мог знать, что мы в хлебе не нуждаемся! Мы во все глаза смотрим сквозь щель — ну и ахнули! Под нашим окном стоял дядя в лагерной одежде, а на лице — черная маска! Мы даже оторопели от неожиданности: представь себе, черная маска, как в «Трех мушкетерах», на Колыме, да еще и в лагере! Рассчитал он вообще правильно — выскочить из-под замка мы не можем и узнать его нельзя: на лице маска! Мы так смеялись, что он наверняка услышал наш смех. Правда, когда пришел в следующий вечер, мы его все-таки перехитрили...

— Что, за руку схватили?

— Хотели, да не вышло! Он достал проволоку и наткнул на нее хлеб, как шашлык. Но одного не учел: когда повернулся, мы увидели номер, а утром в конторе узнали, кто он, и попросили ребят набить ему как следует морду... Литовец это был, молодой, служил в СД, в гестапо. Ходил потом, кстати, к старосте, жаловался, будто его ни за что ни про что отлупили,— не ведал, что днем мы в конторе, а ночью в кондее. Вася-староста дал ему по уху, потом вспомнил маску, расхохотался и послал работать в хлеборезку. И теперь этот тип здесь!..

Степан ушел. Фишер исчез куда-то, я присматривался к новичкам — они выходили в тамбур покурить. Один показался мне очень знакомым, хотя это был явно не Фишер — даже мне, плохо помнящему лица, трудно забыть оттопыренные уши, круглую огненно-рыжую голову шутцбундовца и толстущие очки, спутать его с ... Да это же...! Но я не успел додумать до конца.

—Добрый день, господин коллега, значит, и вы здесь, в этих ужасных горных ущельях! — Голос и стиль развеяли последние сомнения — это был Матейч! Но неудивительны и мои колебания — от его былой красоты и гордой осанки не осталось и следа:

 

- 183 -

передо мной стоял седой, сгорбленный старик с опухшим лицом, дряблые щеки покрыты серой щетиной, голова низко опущена. Четыре года — долгое время в лагере, где человек и за два дня изолятора может измениться до неузнаваемости: голод, холод и особенно побои преображают мгновенно. Странно, но к этой развалине я невольно почувствовал порыв жалости.

— Откуда вы приехали, господин Матейч?

— Не спрашивайте! Скоро после вашего отъезда нас взяли на пароход и увезли на Север. Вдруг ночью судно начало тонуть. Нас посадили в лодки, мы гребли несколько дней, добрались до Чукотки. Там три года держали на рудниках. Людей водили на работу в кандалах, с собаками. Часть сбежала в Америку, а мы не успели, нас задержали, опять посадили на корабль и в Магадан на пересылку, и теперь, как видите, сюда!

«Немыслимо,— подумал я,— он так и не отучился врать! Правды от него не добьешься...»

— Господин Матейч, но вы, если не ошибаюсь, в позапрошлом году были на прииске «Максим Горький», мне рассказывали о вас...

— Да, да, может быть, я и был там, не помню все эти дикие названия, но это совсем не существенно, лишь незначительный эпизод в моей жизни. Ах, если бы не сломался пароход, его можно было бы повернуть на Аляску, я хорошо разбираюсь в навигации... Как тут дело с табаком? В Магадане нам иногда за деньги давали бийскую махорку...

Мне стало неловко, я почувствовал, что начинаю забывать о тех, которые голодают и, не в пример мне, готовы черту душу продать за несколько затяжек дыма. Недаром богачи успокаивают свою совесть благотворительностью.

— Держите, вот пачка папирос...

— Матейч, бери свой хлеб! — закричал голос в глубине барака.

— Простите,— пробормотал Матейч и поспешил к заветному плоскому ящику с вечерними пайками.

Скоро в дверях появилась рыжая голова Фишера. Он был рад встретить знакомого соотечественника.

— Ну, как вам тут?

— Ничего.— Старый лагерный волк сумел по достоинству оценить преимущества нашей образцовой чистоты.— Проживу и здесь. Порядок есть, и основное: народ не избалован! Под Марселем еды было куда больше, а порядка никакого — тошно, до чего люди опускались. Тут будет мне неплохо: полы моют бригадами, мне останется только ночью дежурить...

Мы поговорили об общих знакомых, я ввел его в курс наших дел, с кем надо познакомиться, кого остерегаться, словом, дал те инструкции, которые так необходимы в лагерной жизни, когда попадаешь на новое место.

В течение нескольких недель Матейч работал ассенизатором. Я советовал ему попроситься на другую работу и обещал содействовать в переговорах с нарядчиком, но он отказался, объяснив, что занятие его хотя и не престижное, но легкое, кормят хорошо, и курева он всегда имеет в достатке. Лишь однажды, когда я принес ему та-

 

- 184 -

бак, он с глубоким вздохом упомянул сигареты «Кэмел» и мистера Джексона.

С Дрэганеску, который ему, конечно, не один раз встречался в зоне, Матейч не разговаривал. А Дрэганеску зажил припеваючи, предсказывая всему вольному населению далекое и близкое будущее. Своих клиентов он принимал на обогатительной фабрике, где работал.

Спустя несколько месяцев, вернувшись вечером в лагерь, я узнал новость: отправили этап — всех слабых, инвалидов, стариков. Навсегда ушли из моей жизни рыжий честный Фишер, темпераментный Дрэганеску и Матейч, непревзойденный среди колымских шарлатанов, так и не добившийся связи со своей женой и легендарным мистером Джексоном...