- 140 -

ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ

 

Оклемался я немного в ОПП. Подкормили жмурики — земля им пухом! Память вечная!.. Чуть поправился, сразу и на этап «загудел». Ближний. Здесь же невдалеке от столицы Сибири. На общие работы определили. Опять мерзлая земля, кирка, тачка, лом... Вскоре почувствовал: опять дохожу... Знакомыми не обзавелся.

Согнувшись, словно нас прихватил радикулит, по

 

- 141 -

скрипывая кордами, мы гуськом вышагиваем за бригадиром. Он разводит нас по рабочим местам. Первым за ним припрыгивает Котька Балабон. Это крепко сбитый парень с постоянно прищуренным левым глазом и на удивление редкими зубами. Мне кажется, что их у Котьки не тридцать два, а шестнадцать. Они хорошо видны, когда он сплевывает. Вернее, цыкает через них. Одет Балабон в полосатый узбекский халат, из которого клочьями лезет вата. На голове засаленная шапка с оборванным ухом, на ногах разношенные валенки с низко обрезанными голенищами. Халат и валенки Котька выиграл в карты. Хотя валенками назвать эти опорки трудно, что-то наподобие бот «Прощай, молодость» — были такие до войны. Но в них тепло, а это главное.

За Балабоном, опустив низко голову, шагает Венька Шмаков, студент-медик из Краснодара — маленький, худой, большеглазый. Одет Венька в серую телогрейку в пятнах машинного масла. Видимо, принадлежала когда-то механизатору, закончившему земной путь в лагере...

За Венькой шагаю я, за мной высокий старик в коротком полупальто и залатанных штанах в полоску. В зазорах между рукавами и брезентовыми рукавицами — посиневшее от холода тело. Старик то и дело подтягивает рукавицы, одергивает рукава. Это — Наум Григорьевич Эпштейн, аптекарь из Сочи. У него тонкий хрящеватый нос с горбинкой, нитевидные губы, рыжие, с проседью брови. В бригаде его зовут Касторкой.

Венька, Касторка и я — контрики, Балабон — блатарь.

— Эй, Касторка, — поворачивается Котька, — расскажи, как ты яд в лекарства подсыпал? Чтобы, значит, советский народ травить! Хорошо, что ЧК не спит, а то бы вся Одесса-мама загнулась... Где яд-то доставал? У немцев или япошек?..

 

- 142 -

— Молодой человек, - возмущается аптекарь, - да вы знаете...

— Не обращайте внимания, Наум Григорьевич, — вступается за старика Венька. — Пусть он лучше расскажет, как его в квартире прихватили. Хорошо, что милиция подоспела... От самосуда спасла.

— Им тоже досталось, — смеется Котька.— Я им, сукам, и по роже надавал, и всю посуду побил... Сервант грохнул!..

Улыбается и наш бугор, хотя улыбка на его лице — редкость. Бригадир — молдаванин, председатель колхоза, пройдоха и комбинатор. У него длинные руки, черные глаза, широкие, как у борца, плечи. Кулаки в ход пускает редко, а пинки раздавать любит... Статья у него 109-я УК РСФСР — «Злоупотребление властью».

Утро сегодня солнечное, ясное. Если б не мороз! А он жмет...

Под большим навесом невдалеке от запретной зоны установлены циркульные пилы для поперечной и продольной распиловки лесоматериалов. Вокруг горы золотистых опилок, источающих запах терпкой хвои. Можно зажмурить глаза и представить, что находишься в сосновом бору... Бредешь по осыпавшейся желтой хвое, она упруго пружинит под ногами. Лучи солнца пронизывают кроны деревьев, а в горячем застоявшемся воздухе гудят оводы, постукивает где-то дятел...

Задумавшись, спотыкаюсь и чуть не падаю врастяжку на искрящийся первозданной чистотой снег.

Возле навеса груды тяжелых, промерзших плах. Навезли их за ночь лесовозы. Теперь дело за нами. Надо опиливать кромки и аккуратно штабелевать плахи. Они пойдут на опалубку для фундамента военного завода, эвакуированного из Москвы...

— Постарались, суки, — кивает Котька на плахи. — Подломать бы эти лесовозы... В гробу их видел!..

 

- 143 -

— Вот и занялся бы, — бурчит бригадир, — а сейчас начинайте! За старшего будешь!..

— Генерал над тремя доходягами, — ехидно замечает Венька. — Начальник штаба не требуется?

— Заткнись, студент, — рявкает бригадир. — Поменьше болтал бы, здесь не оказался...

Венькина статья 58—11 — «Участие в контрреволюционной организации». «Организация» состояла из четырех студентов, которые в общежитии вели разговор о том, как в случае оккупации вести подпольную работу...

— Он это учтет, — отвечает за Веньку Котька. — Деткам своим закажет! Правда, Венька?

— Пошел ты!.. — огрызается студент.

— Я-то через год пойду... Год уже отбухал. А вот тебе еще париться да париться... Моли Бога, чтобы амнистия после победы была. Единственный твой шанец!

— Хватит базлать, — обрывает бригадир. — Начинайте...

Мы смотрим ему вслед. Он уходит, не оборачиваясь.

— В Сочи сейчас тепло, — потирая руки, произносит Касторка, — всю зиму можно в плаще ходить!

— В Африке вообще без шкер ходят,— усмехается Котька, цыркая сквозь зубы-частокол. Слюна летит метра на три. И как это он ухитряется? Пробовал — не получается.

— Африка далеко, — вздыхает Венька.

— А начальничек — вот он, совсем рядом, — подмигивает Котька. — Начнем, мужики! Ты, студент, с Касторкой, мы с Серегой... Поехали!

Он включает на щитке рубильник, и циркульная пила, мягко урча, набирает обороты. Ее диск ослепительно искрится в лучах утреннего солнца и напоминает мне винт самолета, когда он превращается в диск. Я встряхиваю головой, прогоняю наваждение, но оно возвращается снова и снова.

Ухватив тяжелую заледенелую плаху, мы подтаски-

 

- 144 -

ваем ее к пиле, поднимаем на приемный стол, подводим к бешено вращающемуся диску. С высоким пронзительным воем встречаются древесина и сталь. Этот вой слышится во всех концах рабочей зоны. Самый оглушительный визг — если доску нажимать не очень сильно. Если прижать сильнее, пила «захлебывается», урчит недовольно, жалуясь на непосильную тяжесть, и визг постепенно глохнет. Один из нас подталкивает плаху, второй тянет ее к себе- Мы постоянно меняемся. Отбросив узкую опиловку, мы тащим доску из-под навеса и укладываем в штабель. В это время пропускают через пилу свою плаху Венька и Наум Григорьевич. Дела у них идут медленнее — оба они доходяги. В нашей спарке доходяга только я. Балабон — здоровый. Есть у него дополнительные источники питания. То в карты выиграет, то слямзит что-нибудь, то фрайера обожмет...

— Шевелись, архаровцы, — кричит Балабон. — Не у тещи на блинах! Давай-давай!

Я ослабляю нажим, и голос Котьки тонет в пронзительном вое пилы. Котька разевает рот, видимо, матерится, но ничего не слышно — пила глушит все.

Не проходит и часа, как мне становится жарко, а руки и ноги наливаются свинцом. Особенно тяжело поднимать плахи на приемный стол пилы. Болят мышцы живота, и эта боль смешивается с болью от голода. И уже не понять, что болит.

Откуда-то из глубины сознания выплывает мысль: «Можно избавиться от всего этого... Очутиться в тепле, спрятаться от леденящего ветра, отдохнуть, разогнув скрюченное морозом тело. Еще бы с месяц... А там кончатся же эти проклятые морозы...» Но тут же возникает другая мысль, отрезвляющая. Я давно написал несколько жалоб в самые высокие инстанции. Каждый день жду ответа. Конечно, положительного. Отправить

 

- 145 -

на фронт — больше мне ничего не надо! Только на фронт! А вдруг придет ответ, а я сделаю это... Как тогда?»

Пила кажется мне живым существом. Она рычит от ярости, воет, визжит на все голоса. Я тоже злюсь, сильно толкаю плаху, стараясь заткнуть прожорливую пасть. Сражаюсь в неравном поединке. Только куда мне, доходяге! Этот зверь съест мои последние силы и выплюнет, как опилки, а то, что останется — кожа да кости — сбросят в траншею, зальют хлоркой...

«Решайся... Решайся... Решайся, — шепчет кто-то в уши. — Смелее... Смелее... Смелее...», — словно молотком стучит в висках.

И я решаюсь...

Глубоко втянув густой леденящий воздух, кладу левую руку на плаху и быстро сую ее в пасть пронзительно визжащей пиле... Сую в рукавице, стараясь направить диск в развилку между большим пальцем и остальными.

Расчет прост — лучше потерять один палец, чем жизнь. Ну, а стрелять можно и без большого пальца, лишь бы на фронт попасть...

Каждый день в лагере льется кровь. Люди отрубают руки, вгоняют ломы и кирки в ноги, бросают на ступни камни, засыпают глаза наскобленным химическим карандашом, делают инъекции керосина под кожу, калечат себя разными способами. Цель одна — попасть в больницу, остаться живым, уйти этапом в инвалидный лагерь. Саморубов судили, давали по пять и больше лет за членовредительство. Но это не останавливало...

Резкая обжигающая боль волной ударила по натянутым до предела нервам. Хлынула кровь, поплыли перед глазами разноцветные круги.

Котька, округлив глаза, продолжает тянуть плаху, звенит на высокой ноте пила; Венька бросается к щитку, дергает рубильник, блеснувший голубыми искрами. Пила, сердито урча, смолкает.

 

- 146 -

—Ты что? Ты что, Серега? — сквозь вату в ушах слышу голос Котьки.

— За-за-чем? — заикается Наум Григорьевич.

— Сдурел, Летун? — кричит Венька.

— Нечаяно, — шепчу я, — поскользнулся...

Боль нестерпима. Боясь смотреть на рану, зажимаю ее другой рукой, но кровь не унимается. Обледенелая плаха, диск пилы, снег и опилки—все в крови.

Пересиливая боль, пробивается радостная мысль: «Ну, вот и все... Завтра на мороз уже не пойду... Палец? Да бог с ним, если и весь отхватил... Проживу...»

А кровь не унимается. Подскочивший Венька пытается разжать руку.

— Не тронь! — кричу я- — Не надо...

— Я — медик, — ворчит Венька, — студент пятого курса. — Покажи!

Смотреть страшно. Откуда-то из глубины через распластанную ткань рукавицы бьет фонтанчик крови.

— Вот это царапнул!— восклицает Котька.

— Артерию зацепил, — произносит Венька. — Жгут надо...

Котька распахивает свой узбекский халат, снимает ремень.

— Вот, держи...

— Не пойдет, — огорчается Венька, — широкий, не затянешь...

— Тогда возьмите,— протягивает Наум Григорьевич тонкую веревочку, что стягивала его полупальто.

Венька затягивает жгут. Кровяной фонтанчик опадает, рука сразу немеет.

— Что тут у вас? — еще издали кричит бригадир. — Почему пилу выключили?

Подбежал, увидев кровь, всполошился:

— Ох ты, мать честная! Это как же ухитрился? Начисто отхватил?..

 

- 147 -

— Не знаю, — борясь с тошнотой, отвечаю я. Вата в ушах стала еще плотнее. С трудом слышу голоса. Будто не рядом говорят, а где-то далеко...

— Сам, гад, сунул? — поворачивается бригадир к ребятам.

— Поскользнулся! — разводит руками Котька.

— Нечаянно, — подхватил Касторка.

— Она же, стерва, не оборудована! — горячится Венька, тыча пальцем на пилу. — Защитного козырька нет, ограждения нет, столы высокие, вокруг скользко... Не положено на такой пиле работать! Куда смотрите?..

— Сколько раз говорил прорабу, — зло огрызается бригадир, — да что толку? Обещают. — Взглянув на меня, командует: — Владимиров, двигай за мной. В зону отправим, в санчасть... А вы — включайте пилу... Человека я подошлю. Давай, мужики, давай, разворачивайся...

Снова голодным зверем взвыла пила.

На вахте, куда меня привел бригадир, тепло. Распарившиеся надзиратели сидят вокруг печки, лузгают семечки, стучат костяшками домино. Накурено — хоть топор вешай!..

— Третий сегодня, — произносит один из них, пожилой мужчина с острым, словно клюв птицы, носом. Твоя очередь, Белокопытов, веди в зону!

— Может, подождем чуток, гляди, еще кто-нибудь прибавится, — предлагает крепыш небольшого роста.

Ему явно не хочется уходить от теплой печки на мороз и ветер.

— Веди! — повторяет старший, — а то он все тут кровью уделает... Вишь...

Чистый деревянный пол был закапан моей кровью. Белокопытов, вздыхая, натягивает полушубок, нахлобучивает шапку, поправляет кобуру пистолета.

— Голову бы лучше сунул, — зло ворчит он. — Возись тут с вами... Шагай, морда арестантская!

 

- 148 -

Идем молча. Я — впереди, надзиратель, чуть поотстав. Кровь продолжает капать. Горят на снегу рубиновые бусинки. Белокопытов старается не наступать на них: то ли неприятно, то ли не хочет пачкать серые валенки.

Рука онемела. Видимо, перестарались ребята, затягивая жгут. Боль толчками пробивается через одеревеневшую руку. В ушах звенит, перед глазами — разноцветные круги. То и дело спотыкаюсь.

— Топай! — покрикивает Белокопытов. — На фронте самострелов под трибунал и в расход! Вас бы тоже к стенке надо, контра проклятая!

— Сам-то что же не на фронте? — неожиданно для самого себя спрашиваю я.

— Заткнись, сука! — орет надзиратель. — Поговори мне еще, сволочь! Фашист недобитый...

Отборнейшая ругань шквалом обрушивается на меня. Я молчу. Спорить с конвоиром — себе же хуже. Самое лучшее — молчать. Иду. Только чувствую, что сами собой еще больше сутулятся плечи.

Хирург санчасти — среднего роста мужчина в очках— цокает языком, осматривая рану. Большой палец цел, но от остальных его отделяет глубокая рваная рана. Диск пилы прошелся и по ладони, основательно разворотив ее.

— Постарался, — качает головой хирург, обрабатывая рану. — Или случайно?

— Поскользнулся, а рука сорвалась, — объясняю я.

— Молчи уж, — накладывая скобки, говорит врач. — Хорошо, что кость не задел, инвалидом не останешься...

А рана заживет...

Я знаю его — это Борис Петрович Шишкин, заключенный. Только я «изменник», а он «вредитель». Чем и как мог вредить один из лучших хирургов столицы, никто в лагере не знал. Даже он сам. Особое Совещание осудило его заочно.

 

 

- 149 -

Наложены скобки, туго перебинтована рана, записаны в журнал все мои данные, соблюдены все формальности.

— Через три дня придешь на перевязку, — говорит Борис Петрович, — а сейчас дуй в барак, ложись и отдыхай. Крови ты много потерял... Сейчас бы переливание... Да где там! Иди, Владимиров, иди...

Прошло два дня блаженного отдыха. Я еще не пришел в себя от нервной и физической встряски. Одолевают слабость, апатия, наваливается сонливость. Весь день лежу на нарах. Прислушиваюсь, как тупой болью ноет рука. Иногда боль становится резкой, дергающейся, распространяется выше. «А вдруг заражение? — с тревогой думаю я, — как это по-медицински? Сепсис, кажется...» Но я не хочу умирать. Я должен, я обязан выжить, мне надо рассказать многое... Я — доходяга, но чем меньше во мне остается сил, тем ярче разгорается ненависть. Умереть просто так я не имею права!..

Мглистый морозный день. Серое низкое небо, легкий морозный туман. Я уныло бреду по зоне. Знаю — залеживаться нельзя.

Неожиданно, словно удар хлыстом, догоняет окрик:

— Стой! Почему не на работе?

Я поднимаю голову и вижу невысокую блондинку с рано постаревшим лицом в форме капитана НКВД, Это начальник лагеря Стрельникова. Ридом с ней сержант-колобок — надзиратель Науменко. Заключенные присвоили им меткие прозвища — Овчарка и Мазепа.

Я растерянно молчу. Таким властным был этот резкий голос. И как-то интуитивно чувствую: добра не жди.

— Почему не на работе? — повторяет капитан.

— Быстр-а-а! — пищит надзиратель.

— Я освобожден, — поднимая руку, отвечаю я.

— Фамилия? Бригада? Статья? Срок? — быстро задает она узаконенные четыре вопроса.

— Владимиров. Сорок пятая. Пятьдесят восьмая,

 

 

- 150 -

Десять, — рапортуй и, словно передо мной не капитан НКВД, а командир нашей авиадивизии генерал Сметанин.

— Надо добавлять «гражданин начальник», — уточняет Мазепа.

— Гражданин начальник, — добавляю, я, чертыхаясь про себя, и надо было идти по этой дороге! Рассказывали, что Овчарка по свирепости не уступает майору Званцеву, хоть и женщина!..

Голос у нее низкий, с хрипотцой, самоуверенный и властный. Она смотрит на меня, как удав на кролика, вот-вот проглотит и пискнуть не успею!

— Следуй за мной! — командует она, и снег захрустел под ее энергичными шагами.

— Шевелись, — толкает меня Мазепа.

В кабинете главного врача четыре человека. Похожего на скелет доходягу выслушивал полный мужчина в халате, из-под отворотов которого виднелись петлицы старшего лейтенанта медицинской службы. Это был главный врач лагеря, или Рохля, как прозвали его заключенные. Безвольный, слабохарактерный, он полностью подчинялся начальнику лагеря. Не возражал, не требовал, не просил. Радость жизни находил в спирте. Почти всегда был «на взводе».

В углу мыл склянки санитар — здоровенный верзила с глазами бутылочного цвета.

За столом, заваленным формулярами, журналами, что-то быстро писал Борис Петрович.

— Дайте журнал освобожденных, — не здороваясь, потребовала Стрельникова.

Борис Петрович молча протянул журнал в синей обложке.

Начальник лагеря пробежала его глазами. Медленно прочитала:

— Владимиров... Бригада сорок пятая...

— Правильно ответил, — подтвердил Мазепа.

 

- 151 -

— Помолчи, — оборвала его капитан. Смерила меня взглядом. Сказала, как выстрелила:

— Саморуб?

— Несчастный случай, — ответил за меня Борис Петрович. — У циркульных пил нет щитков, нет ограждений. И вообще...

— Хватит болтать, — оборвала его начальник лагеря.

— Где акт о несчастном случае?

— Вот, — протянул папку Борис Петрович. — Тут их накопилось... Не дай бог!

Она молча прочла акт, придирчиво вгляделась в подписи. Положила папку на край стола, кивнула на мою руку:

— Разбинтовать!..

— Перевязка через три дня, рана глубокая, поставлены скобки, наложены швы, — спокойно ответил врач, — Рану трогать нельзя...

Она окинула Бориса Петровича презрительным взглядом, повернулась к старшему лейтенанту:

— Снять бинты!

— Разве вы не слышали, что перевязка через три дня, — медленно произнес главврач.

— Я говорю — снять! — выкрикнула Стрельникова.

— Не верю, что там что-нибудь серьезное... Вам ясно, товарищ старший лейтенант? Действуйте! Что вы стоите?

— Снимать бинты нельзя! — решительно произнес Борис Петрович.

Овчарка стремительно повернулась к нему, резко бросила:

— На общие работы захотел? В тепле сидеть надоело?

— Статью свою не забывай! — подхватил сержант.

— И здесь вредить вздумал?

Борис Петрович вздохнул и начал неторопливо снимать халат. Аккуратно повесил его на гвоздь, надел бушлат.

 

- 152 -

— Борис Петрович, — начал было главврач.

— Хватит! — прервал его Борис Петрович. — Работать в санчасти я больше не буду. И на общих работах не пропаду...

— На завтра в управленческой больнице назначена операция майору Хайновскому.

— Вот пусть она и делает, — кивнул хирург в сторону начальника лагеря. — Стыдно, гражданин старший лейтенант, что вы такой фурии дали себя подмять... Стыдно!

— Сержант! — взвизгнула капитан, — в карцер его, на общие работы. В котлован! К тачке! К лопате!..

— Не кричите, — оборвал ее хирург, — а то удар хватит!..

— Сержант, вам что сказано? Увести его! Быстро!

— Ну ты, пошли! — засуетился Мазепа. — Шевелись!..

Впустив морозный воздух, открылась и закрылась дверь.

Помолчав, Овчарка спросила:

— Значит, не будете повязку снимать?

— Не буду! — отрезал главврач. — Здесь я командую!

— Поменьше бы пил, — презрительно усмехнулась Овчарка. — Опять глаза залил?..

Старший лейтенант промолчал.

— Эй, как там тебя, — повернулась она к санитару.

— Заключенный Карбивник, статья 193, пять лет... Санитар.

— Сними с него бинты, — кивнула она на меня.

— Карбивник, не смей! — угрожающе произнес главврач.

— Чего стоишь, сволочь! — крикнула Стрельникова. На ее пылающее гневом лицо было страшно смотреть.

— Развязать бинты! — снова приказала она. — Повторять не буду.

 

- 153 -

Санитар развел руками, подошел ко мне.

Начальник лагеря села на белую табуретку, достала серебряный портсигар с затейливой монограммой, выбрала папиросу и, щелкнув, чиркнула кокетливой зажигалкой. Втягивая щеки, глубоко и жадно затянулась, прищуриваясь от сизого дыма.

Доходяга, о котором все забыли, продолжал стоять по стойке смирно, вытянув вдоль тела руки, похожие на плети, втянув тощий живот. В кабинете было прохладно, и его посиневшее, в расчесах, тело стало «гусиным».

Сначала бинт снимался легко. Но вот пошли слои, пропитанные кровью.

Все во мне звенит от жгучей, нестерпимой боли, словно раскаленное железо приложили к руке. Я стиснул зубы, собрал в кулак нервы — не заплачу, не закричу... Не доставлю удовольствия Овчарке;

Лицо начальника ИТЛ № 4 СИБЛАГа капитана НКВД Стрельниковой оставалось невозмутимым. Ни одна черточка, ни одна морщинка не дрогнули. Заложив нога на ногу, она спокойно курила.

Тампон, приложенный к ране, санитар отдирает «с мясом» в прямом и переносном смысле. Слетело несколько скобок, обильно пошла кровь. В тиши кабинета отчетливо забарабанила алая струйка об оцинкованный тазик...

Овчарка встала, небрежно швырнула окурок в тазик с кровью, сказала равнодушно:

— Достаточно...

Повернулась в сторону доходяги:

— А с этим что?

Главврач, не отрывая взгляда от разрисованного морозом окна, равнодушно ответил:

— Температура... Воспаление легких...

Зеленоватые глаза начальника лагеря засветились хищным блеском, она вся напряглась... «Овчарка! Овчарка перед прыжком!» — мелькнуло в голове.

 

- 154 -

— На фронте наши войны день и ночь на морозе, и не заболевают, а бьют фашистов! Здесь тоже фронт, только трудовой! Никаких воспалений! Никаких температур! На работу симулянтов! В котлован лодырей! Под суд саморубов! Вам это ясно, товарищ старший лейтенант?

Рохля ничего не ответил. Он старательно ставил скобки на мою руку.

Она хмуро взглянула на него, круто повернулась, хлопнула дверью.

Неужели она — мать, жена, любящая и любимая женщина? Неужели она может быть нежной и ласковой? Лежа на нарах, я ломал голову: зачем привела меня в санчасть? Хотела удостовериться в том, что освобождение мне дали не из-за пустяковой царапины? Может, ей доставляло удовольствие, лишний раз показать свою беспредельную власть? Мстила за что-то людям? Была просто садисткой?..

Ответа я не нашел. Только лишний раз понял, что я должен выжить. Любой ценой...