- 50 -

ОДИН ДЕНЬ

В ЛЕФОРТОВСКОЙ ОДИНОЧКЕ

 

 

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

арестованной РЕЙФ Аллы Евгеньевны

 

от 20 февраля 1951 года Рейф А.Е., 1931 года рождения, уроженка гор. Киева, еврейка, гражданка СССР, чл. ВЛКСМ. До ареста — студентка заочного отделения Государственного педагоптческого института им. Ленина. Проживала в гор. Москве.

Допрос начат в 23 час.

 

ВОПРОС: Вам предъявлено обвинение по ст. 58-1 «а», 19-58-8, 58-10 ч.1 и 58-11 УК РСФСР, т.е. в том, что вы являлись участницей троцкистской террористической организации и по ее заданию проводили активную враждебную работу против Советского правительства. Вам понятно обвинение?

ОТВЕТ: Да, понятно. Я обвиняюсь в принадлежности к молодежной троцкистской организации и в проведении активной антисоветской работы,

ВОПРОС: Признаете себя виновной в этом?

ОТВЕТ: Да, признаю. Я виновна в том, что, будучи антисоветски настроенной, до дня ареста состояла в молодежной троцкистской организации, именовавшейся «Союзом борьбы за дело революции», и по ее заданию проводила активную вражескую работу против Советского государства.

ВОПРОС: Какую преступную работу вели вы в троцкистской организации?

ОТВЕТ: Являясь членом троцкистской организации «СДР», я переписала «манифест» организации, в котором возводилась злобная клевета на советскую власть и излага

 

- 51 -

лись методы борьбы против существующего государственного строя. Другой работы в «СДР» я не проводила.

ВОПРОС: Когда вы примкнули к троцкистской организации?

ОТВЕТ: В сентябре 1950 года,

ВОПРОС: Под влиянием кого?

ОТВЕТ: В троцкистскую организацию меня вовлек ГУРЕВИЧ.

ВОПРОС: Покажите подробнее, кто такой ГУРЕВИЧ?

ОТВЕТ: ГУРЕВИЧ Евгений Зиновьевич являлся студентом Московского института пищевой промышленности, познакомилась с ним осенью 1949 года через одну девочку по имени Мила (фамилии не знаю). Из бесед с ГУРЕВИЧЕМ я узнала, что он так же, как и я, увлекается гуманитарными науками, и это обстоятельство нас сближало. Впоследствии между нами установились хорошие, дружеские взаимоотношения. Он заходил ко мне на квартиру, где мы часто беседовали о литературе, искусстве и естествознании. Кроме того, ГУРЕВИЧ особенно увлекался философией и много мне рассказывал о предмете и что изучает эта наука.

В дальнейшем, встречаясь с ГУРЕВИЧЕМ, мне почему-то бросилась в глаза резкая перемена в его взглядах на окружающую жизнь.

ВОПРОС: А именно?

ОТВЕТ: В беседах со мной он стал касаться главным образом вопросов внутренней и внешней политики Советского Союза и высказывал мне антисоветские троцкистские настроения.

Вначале я к этому относилась безразлично, а затем спросила, почему он быстро изменился в своих взглядах. На это он ответил, что я его мало знаю, и рассказал, что антисоветские взгляды у него появились еще в 1947 — 1948 гг., когда он учился в 9-м классе, но тогда эти нездоровые настроения своего развития не получили. За последнее же время, продолжал ГУРЕВИЧ, когда он познакомься с неким Борисом (как я узнала впоследствии, это был СЛУЦКИЙ), у него вновь ожили антисоветские настроения.

ВОПРОС: Вы были знакомы с Борисом СЛУЦКИМ?

ОТВЕТ: Нет, лично со СЛУЦКИМ я знакома не была, о нем мне рассказывал ГУРЕВИЧ.

ВОПРОС: Что вам говорил о нем ГУРЕВИЧ?

ОТВЕТ: Летом 1950 г. я вместе с ГУРЕВИЧЕМ ходила в кино. В фойе кинотеатра ГУРЕВИЧ рассказал, что с Борисом СЛУЦКИМ он познакомился на консультации в университете, куда они оба хотели поступить учиться. Слуцкого он охарактеризовал как антисоветски настроенную личность и сообщил, что его отец в прошлом являлся убежденным троцкистом, а в период войны якобы погиб на фронте.

 

- 52 -

Вскоре после этого ГУРЕВИЧ позвонил мне на квартиру, и мы по телефону договорились встретиться на улице. Прогуливаясь по Москве, ГУРЕВИЧ мне сообщил, что он продолжает со СЛУЦКИМ встречаться и что в результате неоднократных бесед с ним на антисоветские темы он, ГУРЕВИЧ, окончательно попал под влияние СЛУЦКОГО и полностью разделяет его антисоветские взгляды.

По словам ГУ РЕВИЧА, СЛУЦКИЙ якобы ему «доказал», что Троцкий будто бы был выдающейся личностью в истории и что он много делал полезного для победы революции в России. В процессе дальнейшей беседы ГУРЕВИЧ, изливая гнусную клевету на советскую действительность и руководителей ВКП(б), прямо заявил, что свою жизнь он теперь посвятит борьбе с существующим в СССР государственным строем и восстановлению исторической правды о Троцком, пострадавшем якобы за дело «мировой революции».

В заключение нашей беседы ГУРЕВИЧ мне заявил: «Ты должна быть или со мной, или мы больше никогда не увидимся».

ВОПРОС: И вы, конечно, согласились с предложением ГУРЕВИЧ А о проведении вражеской работы?

ОТВЕТ: Хотя я и разделяла антисоветские взгляды ГУРЕВИЧА, но его предложением о проведении организованной антисоветской работы я была ошеломлена и просто растерялась. Поэтому я тогда положительного ответа ему не дала, а заявила, что этот вопрос нужно сначала изучить, а затем уже высказать по нему свое мнение. За такой ответ ГУРЕВИЧ меня похвалил и сказал, что я правильно поступила, не дав ему сразу положительного ответа, так как этот вопрос очень серьезный и сразу его решать нельзя. После этого ГУРЕВИЧ посоветовал мне как следует продумать его предложение, а затем свое решение сообщить ему.

Через некоторое время я вновь встретилась с ГУРЕВИЧЕМ и сообщила ему о своем согласии вести борьбу с советской властью. ГУРЕВИЧ, одобрив мой поступок, заявил, что антисоветская организация уже создана и с этого момента я являюсь ее членом.

ВОПРОС: Что вам сообщил ГУ'РЕВИЧ об антисоветской организации, в которую вы вступили?

ОТВЕТ: Я интересовалась у него, много ли участников состоит в организации, на это ГУРЕВИЧ ответил, что о личном составе антисоветской организации он говорить не имеет права, но в ней, по его словам, состоит несколько десятков человек и что они уже создали так называемый «организационный комитет» («ОК»), в который вошли СЛУЦКИЙ, он - ГУРЕВИЧ и МЕЛЬНИКОВ.

 

- 53 -

Впоследствии антисоветская организация была названа «Союзом борьбы за дело революции» («СДР»).

ВОПРОС: Какую преступную работу вы вели в троцкистской организации?

ОТВЕТ: Являясь членом троцкистской организации «СДР», я переписала «манифест» организации, в котором возводилась злобная клевета на советскую власть и излагались методы борьбы против существующего в СССР государственного строя. Другой работы в «СДР» я не проводила.

ВОПРОС: Вы неоткровенны. Показывайте правду до конца!

ОТВЕТ: О своем участии в троцкистской организации «СДР» я показываю правду. В ноябре 1950 года в нашей организации произошли разногласия, и из нее я вместе с ГУРЕВИЧЕМ и МЕЛЬНИКОВЫМ вышла.

ВОПРОС: Почему?

ОТВЕТ; В организации возникли разногласия между членами «ОК» СЛУЦКИМ и ГУРЕВИЧЕМ. В частности, СЛУЦКИЙ предлагал вражескую работу организации строить путем проведения антисоветской агитации, а ГУРЕВИЧ отстаивал метод пропаганды. В результате произошел раскол в «СДР».

В ноябре 1950 года на нелегальном сборище у меня в квартире, где присутствовали ГУРЕВИЧ, МЕЛЬНИКОВ и я, мы создали другую молодежную троцкистскую организацию, именовавшуюся «Группа освобождения рабочего класса», в которой я и состояла до дня ареста.

 

Допрос окончен в 3 ч. 30 мин.

Протокол допроса мною прочитан.

Записано с моих слов правильно

(Рейф)

 

ДОПРОСИЛ: СЛЕДОВАТЕЛЬ СЛЕДЧАСТИ ПО ОСОБО ВАЖНЫМ ДЕЛАМ МГБ СССР

Подполковник (ЕВДОКИМОВ)

 

Утро в тюрьме начинается ночью. Стук открываемой кормушки, резкий окрик: «Подъем!»

— Не может быть! Мне почудилось, ведь я совсем не успела поспать. Кажется, что только что привели от следователя.

Сознание снова погружается в сон, но не полностью. Где-то вдали грохочут кормушки в других камерах, глухо раздается повторяемое монотонно: «Подъем», «Подъем», «Подъем». — Я не шевелюсь, но меня гло-

 

- 54 -

жет страх, что снова прозвучит ненавистный окрик — окрик, как удар. Лучше встать, не дожидаясь приказа. Удивительно, как сразу начинаешь покоряться чужой воле — своя сломлена. Ни тени протеста, по крайней мере, видимого. Так было со мной и с большинством. Огрызались единицы. Я убеждалась в этом снова и снова все пять лет заключения.

В окне ночь, подсвеченная тюремными прожекторами. Сейчас особенно уныло и холодно в камере. Движения мои замедлены, скованы неотпускающим сном. Надо умыться, надо заправить койку, надо сделать зарядку. Механически подчиняюсь этому «надо». Несколько вялых упражнений не освобождают от сонливости. Бесполезная борьба: я измучена многими ночными допросами. Подобное утро — это еще один вид пытки. Кутаясь в пальто, я сажусь на койку — хоть немного подремать сидя. Но это можно делать только с открытыми глазами, лицо должно быть повернуто так, чтобы надзорка всегда видела глаза, и глаза должны быть открыты. Любой поворот головы в сторону от глазка, и снова окрик в кормушку: «Поверните голову! Не спать!» Ну что ж, можно спать и с открытыми глазами. Можно спать сидя, можно — стоя, можно спать, бредя в колонне заключенных, механически передвигая ноги. Есть много способов обмануть стерегущих. Этой наукой я овладела не сразу. Пока что я научилась спать в крошечном промежугке между равномерными заглядываниями надзирателя в глазок двери. Вязкая дремота разливается по телу, а слух напряженно ловит приближающиеся тихие шаги по коридору. Остановка у соседней камеры, сейчас я услышу слабый скрип у моей двери. Усилием воли открываю глаза и одновременно слышу звук падающей заслонки глазка. Шаги удаляются, и я снова сплю три-пять минут до следующего шороха и скрипа за дверью. Мучительно и сладко! Эти два чувства, перемежая друг друга, усиливаются невероятно.

Но вот я улавливаю новые звуки, по коридору движется тележка с завтраком. Снова открывается кормушка: «Завтрак!» Я не вижу раздающего еду. Руки ставят на откинутую кормушку пайку черного хлеба, сверху на нее высыпается маленький холмик сахарного песка. Я протягиваю свою зеленую металлическую кружку. Рука берет кружку и возвращает ее назад, полную бурой

 

- 55 -

пахучей жидкости. Это кофе, пахнущий чем угодно, но только не кофе. Напиток приятен хотя бы тем, что он горячий. Сон наконец слетел. Прихлебывая кофе, с наслаждением жую клеклый хлеб, посыпанный сахаром. Жизнь возвращается! Уже не так мрачно вокруг, сереет окно, и сквозь матовое стекло даже можно угадать отблеск восходящего зимнего солнца. Тушится утомительный электрический свет, который горит в камере всю ночь. Полумрак камеры и пробивающийся дневной свет в окне каким-то образом успокаивают. Самое трудное — начать день, каждое утро наново осознать случившееся. Ну а потом день ползет сам по себе, почти без твоего участия, без усилий.

Можно ли полюбить место своего заключения, одиночку, холодную каменную каморку?! Возвращаясь от следователя, из страшного мира обвинений, угроз, унижений, я оказывалась как бы под защитой стен моей камеры. Это было мое убежище, хоть на короткий срок, на несколько часов, на день. Я потом не раз слышала от заключенных, что и они переживали такое же странное, противоречивое чувство привязанности к месту своего заточения, к месту своего страдания.

Цвет стен моей одиночки был удивительный! Я никогда не думала, что какой-либо цвет может так угнетать. Цвет трудно передаваемый, темно-зеленый с примесью коричневого. Этой отвратительной краской было окрашено все вокруг — и раковина, и унитаз в углу, и миска с кружкой. Высоко под потолком маленькое окно. В матовое стекло впаяна металлическая сетка. Такое стекло трудно разбить, и оно еле-еле пропускает дневной свет. Узкий кусочек неба я могу видеть, когда дежурный открывает длинным крюком форточку-фрамугу. Иногда в эту форточку заглядывает луна.

Прошло шесть бесконечных месяцев с момента моего вселения в эту одиночную камеру. Первые дни я почти не вставала с койки, сидела в неподвижной позе с подъема до отбоя. Всякое активное движение приносило мучительную боль. Больному органу — покой, оцепенеть, не шевелиться, не думать. Последнее оказалось невозможным. Зато я научилась направлять свои мысли туда, куда мне хотелось. Увлекательные путешествия сменялись встречами с друзьями, веселыми вечеринками. Я играла в любимый мною волейбол, каталась на коньках,

 

- 56 -

наряжалась в красивые платья. Я даже заводила романы и ссорилась с кем хотела. Времена года сменяли друг друга по моему желанию. В моем сознании проносились яркие картины обычной жизни, полные красок, запахов, звуков. Я сознательно не разрешала себе думать о случившемся.

Так проходили часы. Грохот открываемой кормушки или скрежет замка в двери током пронизывали тело, возвращая к действительности. Эта жизнь в мечтах, наверное, была защитной реакцией, чтобы не сойти с ума, выжить. Вначале я не притрагивалась к еде, возвращала ее назад. Спала не раздеваясь. Даже пыталась лечь в валенках, но надзорка, заметив, потребовала, чтобы я их сняла. Сырой холод мучил и днем и ночью. На мне было старое зимнее пальто, из которого я уже выросла, и подшитые черные валенки времен моего детства. Эта одежда не согревала, да и грубое солдатское одеяло мало чем могло помочь. Пытка холодом была первой тюремной пыткой. Чувство голода еще не наступило. Оно подобралось неожиданно. Вдруг не стало хватать пайки хлеба. Четыреста граммов клеклого черного хлеба я с трудом растягивала на полдня. На вечер оставалось самое вкусное — корочка, которую я сосала как можно дольше. Но даже голод не помогал побороть отвращения к рыбному супу, запах которого, разносившийся по всей тюрьме, возвещал о времени ужина. В серой жиже плавали безглазые рыбьи головы. Один вид и запах этого кушанья вызывал тошноту и гасил голод. Наверное, ко всему можно привыкнуть, привыкла бы я и к этому гадкому супу. Видно, был еще не настоящий голод, который превратил бы и этот суп в лакомство.

Проходили как во сне самые тяжелые первые дни моего заключения. Сжатое в комок сердце, местоположение которого я впервые стала чувствовать, постепенно начало как бы освобождаться. Мне легче было вдыхать и выдыхать из легких воздух. Мудрое время лечило душу. Однажды в бане я с удивлением увидела свои отекшие ноги и поняла, что должна двигаться. Сначала приходилось заставлять себя ходить по камере. Считала шаги, давала задание пройти сто шагов от двери к окну и обратно. Но скоро это стало привычкой, я даже не замечала, сколько времени шагала из угла в угол, пока не чувствовала головокружения и ноги не подкашивались от усталости. По

 

- 57 -

утрам я делала зарядку, перестала отказываться от двадцатиминутной прогулки. Появился определенный ежедневный ритм — жизнь входила в свою новую колею. Не раздавив меня поначалу, ужас одиночки смягчался, растворялся в мелочах тюремных будней.

Я совсем не знаю настоящего времени — отмечаю часы по своей догадке. Подъем в шесть, завтрак в восемь. Между двенадцатью и двумя выводят на пятнадцати-двадцатиминутную прогулку. Можно от нее отказаться, не пойти, что я и делала сперва. Но теперь я с нетерпением жду прогулки — несколько минут видеть небо над головой! Я уже слышу, как выводят из соседних камер. Вот и моя очередь. В отверстие кормушки заглядывает надзорка, одна из немногих, лицо которой мне приятно.

- На прогулку пойдете? - Мне кажется, в глубине ее глаз прячется сочувствие. У нее доброе лицо простой русской женщины, и это выражение доброты отличает ее от других — мрачных, злых, безликих.

Однажды ночью мне приснился сон, собственно, это была скорее галлюцинация: к моей железной койке подошел отец, и я почувствовала его теплую руку на своей голове. Это ощущение было так явственно, что я вскочила и, поняв, что мне все почудилось, разрыдалась. Вдруг открылась кормушка. Я ожидала обычного окрика, но надзирательница, глубоко просунув голову, тихо сказала: «Не плачь, чего убиваться-то? Ты здесь не одна. Посмотри, какая она большая, тюрьма-то! И вся-то она полная!» На слове « полная» она сделала ударение, и в голосе ее была такая успокаивающая покорность — не ты одна, много таких... Никогда не забуду, каким бальзамом были для меня ее слова! Сам факт, что она со мной заговорила по-человечески — впервые за долгие месяцы, в течение которых я слышала только грубые приказы, - был необыкновенный! Потом при встрече с ней в коридоре после допросов мне казалось, что глаза ее улыбаются. Даже прикосновение ее рук при обыске не было так противно. Я радовалась, когда она дежурила в моем отсеке.

 

- 58 -

— Да, да, я иду гулять! — Одеваться не надо, и в камере я сижу в накинутом пальто. Дневной свет на секунду ослепляет, морозный воздух спирает дыхание. Я оказываюсь в маленьком квадратном дворике, обнесенном высоким деревянным забором. Доски пригнаны так, что даже щелочки нет, чтобы увидеть свет из соседнего дворика. Иногда слышу шаги гуляющего соседа. Остановиться, прислушаться, полюбоваться небом над головой нельзя, тут же окрик: «Не останавливаться!» Неусыпное око солдата с автоматом над всем комплексом прогулочных дворов. Он шагает по настилу досок высоко над нами. Ни перекинуться словом, ни бросить записку — такая же одиночная камера, только светло. Летом я выискивала травинки, пробивавшиеся в трещины асфальта. Но когда я попыталась пронести в камеру букет из трех желтых одуванчиков, надзирательница отобрала цветы. «Не нарушайте режим!» — сказала она зло. А не нарушить тюремный режим было трудно, так как все запрещалось.

Многие правила на первых порах казались странными. Перед сном чулки и полотенце надо было повесить на спинку кровати, кружку поставить на тумбочку ручкой к двери, рядом должна лежать алюминиевая ложка, чтобы все это хозяйство хорошо видел в глазок надзиратель. По прошествии некоторого времени начинаешь понимать механику, особо изощренную, — здесь все должно наталкивать на мысль о самоубийстве и все должно быть направлено на предотвращение его. Полотенцем и, чулками, оказывается, можно удавиться, ручкой от кружки (если удастся оторвать ее) можно зарезаться. А вот что можно сделать мягкой алюминиевой ложкой? Я бы никогда не догадалась, если бы однажды дежурный по этажу, «старшой», как его называли надзорки, не допытывался строго, зачем я точу ручку от ложки. Я категорически отрицала это, а он тыкал пальцем в тонкие царапины на металле и угрожал доложить о моем проступке следователю. И только когда он ушел, я догадалась, почему появились царапины: этой злополучной ручкой от ложки я резала хлеб. Вот тут стало понятно, что, изловчившись и наточив это «страшное оружие», можно перерезать себе вены. В коридорах тюрьмы лестничный колодец, забранный провисающей сеткой, напоминал и о таком способе самоубийства... если бы не было сеток.

 

- 59 -

Однажды я услышала звон разбитого стекла в одной из соседних камер. Потом начался переполох в коридорах, раздались крики и отчетливые слова: «Доктора, быстрей!» Шум некоторое время продолжался, были слышны быстрые шаги, встревоженные голоса, потом все стихло. Я сидела в камере, вся обратившись в слух, сердце сжимала боль — моя фантазия рисовала мне все, что произошло в соседней камере. В окно была брошена кружка. И хотя я думала, что стекло с впаянной проволокой нельзя разбить, какой-то несчастный, видимо, попытался это сделать и успешно воспользовался осколком... Целый вечер я не могла успокоиться — все мерещились крики, стоны. Камера казалась особенно мрачной, а моя судьба — особенно безнадежной.

Еще одна трагедия разыгралась в тюрьме (хотела было сказать «на моих глазах», но все происходило «на моих ушах»). В течение долгого времени, может быть нескольких недель, я слышала, как человек постепенно сходил с ума. Из одной и той же камеры мужской голос сначала спокойно, но громко и настойчиво чего-то требовал. Первые дни я не разбирала слов. К нему вызывали старшего по этажу, и все стихало. Через несколько дней тот же голос настаивал, чтобы его отвели к следователю. Потом я слышала этот голос сквозь рыдания и смогла разобрать слова: «Почему мне не предъявляют обвинения? Почему меня держат здесь без предъявления обвинения?!» Несколько дней из камеры раздавался сдавленный плач. А еще через некоторое время этот голос уже кричал как в припадке. В камеру вошли, и было слышно, как ему затыкают рот и, наверное, связывают. Потом мычащего его протащили мимо моей двери. Больше я никогда не слышала голоса этого человека.

С тех пор прошло больше тридцати лет, но память сохранила этот тяжкий груз: все звуки, все запахи, все краски — все ужасы тюрьмы.

Но порой слух приносил и радостные известия: приближается вкусный обед, вернее, вкусным был неизменный борщ, где были все овощи и даже клюква, единственно уберегавшие нас от цинги. Или едет тяжелая тележка ларька — это развлечение было раз в две недели (разрешили мне пользоваться этим сказочным для тюрьмы заведением только через полгода после ареста). Чувство неотступного голода наконец прошло. На тумбочке появились

 

- 60 -

диковинные вещи: белый хлеб, кусковой сахар, печенье и даже леденцы! Но самое замечательное, что вместе с ларь ком разрешено было получать книги из тюремной библиотеки. Каждые одиннадцать дней уже с утра я вся обращалась в слух, ловила за дверью каждый шорох. Книжная повозка подъезжала с особым, ни с чем не сравнимым звуком. Схватив свои три книжки, прочитанные уже по нескольку раз, я кидалась к открывающейся кормушке:

«Книги!» Я слышала это слово еще у соседних камер. 0тдаю три старых, и взамен на кормушку кладут три новых. Опять я вижу только руки — что эти руки выберут мне на этот раз? Даже сердце замирает, хорошие ли будут книги, ведь от этого зависит моя жизнь в следующие одиннадцать дней! Сначала оцениваю толщину книг — толстые как правило, лучше, дольше можно читать. Но еще лучик поэзия, с детства я любила учить стихи и декламировать А здесь в тюрьме память особенно обострена — все так и укладывается в голове без всякого усилия. «Евгения Онегина» я уже знаю почти наизусть, запоминаю с легкостью куски прозы.

Иногда попадались книги, на первый взгляд совершенно неподходящие. Почему-то в тюремной библиотеке оказалось много журналов «Альпинист». Я никогда не интересовалась альпинизмом, но, так как выбора не было, начала читать и очень скоро оказалась во власти увлекательных приключений, подъемов и спусков, покорения больших и малых пиков. Я карабкалась вместе с группами спортсменов, где все, связанные одной веревкой, зависели друг от друга. Висела над пропастью, цеплялась за еле заметные выступы в скалах. Дух захватывало — все было реальнее окружавшей действительности. Номера альманаха попадались мне несколько раз, и я полюбила такое чтение, эти книги особенно мне запомнились. Вообще библиотека была куцая и жалкая. Потом мне «посчастливилось» сравнить библиотеку Лефортовской военной тюрьмы с библиотекой «изысканнейшей» из тюрем — Лубянки. Вот там было что почитать! Но об этом после. А пока в моей первой одиночке любые книги приносили мне несказанное удовольствие.

В камере всегда недостает света: днем — солнечного, вечером — электрического. Но для молодых глаз это не преграда. Как совсем недавно я растягивала пайку хлеба на день, так теперь я смакую книги, останавливаюсь,

 

- 61 -

возвращаюсь назад, повторяю отрывок наизусть — только бы не упереться в последнюю страницу. Но и в этом случае не все потеряно, иногда есть комментарии (раньше я их вовсе не замечала), теперь эта часть книги мной особенно почитается, и познавательно, и... еще не закрыта книжная обложка. Когда перейден и этот последний рубеж, книга открывается сначала. Обычно оставалось еще пять-шесть дней до смены книг, когда я начинала читать по второму разу, а там что-то и в третий раз.

Развлекала я себя и играми. Например, составляла слова из букв одного слова. Делала замысловатые фигурки из конфетных оберток. Летом иногда залетали в открытую форточку мухи. Вот была радость! Я становилась «пытливым натуралистом», следила за каждым движением насекомых, пока пленницы не выбирались на свободу. Наверное, я и клопу была бы рада в своем одиночестве.

Одно из развлечений, которое очень помогало мне несколько месяцев, было перестукивание с соседней камерой. К сожалению, я не была готова к тюремной жизни и азбуку Морзе заранее не выучила. Как я об этом жалела! Правда, моя соседка, возможно, тоже азбукой не владела. Одним словом, надо было изобретать своп собственный код. Вначале я хотела, чтобы на мой стук мне просто ответили стуком. Усевшись глубоко на койке, так чтобы спиной почти касаться стены, и накинув пальто для маскировки, я тихо постучала костяшками пальцев, держа руку за спиной. Замерев, я ждала ответа, но его не последовало. Несколько раз в течение недели я повторяла свой зов безрезультатно, Я была уже готова смириться со своей судьбой, как вдруг услышала стук в стену напротив меня. Подождав, пока надзорка опустит заслонку глазка, а ее шаги начнут удаляться, я подошла к стене и постучала в ответ. Мне снова ответили стуком.

Пожалуй, это была первая настоящая радость за последнее время — кто-то за стеной хочет завязать со мной знакомство! Но как это сделать? Койку перенести я не могу, нужен благовидный предлог. Я ломала себе голову и наконец придумала. Вызвав старшего, я пожаловалась, что не могу спать на правом боку, мол, привыкла засыпать на левом (на самом деле все было наоборот, и было мучительно переучивать себя — начиналось сердцебиение, и я просыпалась от кошмаров). Как ни стран-

 

- 62 -

но, просьбу исполнили и перенесли койку к противоположной стене. Систематически перестукиваться я стала не сразу. Чтобы не вызвать подозрений, несколько дней только отвечала стуком на стук моей соседки. Все ходила по камере и обдумывала способ передачи слов. Но как я ни старалась, кроме самого простого шифра, ничего придумать не смогла. Суть его была в порядковом номере каждой буквы в алфавите: а — 1,6—2, в — 3 и так далее, я — 32. Способ этот очень громоздкий, легко можно было сбиться со счета. Но, как ни странно, моя соседка сразу поняла азбуку, и очень скоро мы наловчились вести маленькие диалоги. Если ошибешься, надо постучать дважды и начинать снова. Конечно, много не скажешь таким способом, да и стучать надо было с перерывами, прислушиваясь к приближению надзорки. Но все же это было увлекательное занятие — беседа с невидимым человеком, подобным тебе, не враждебным, как все окружавшие меня «видимые».

Я сразу же полюбила мою невидимую соседку и ждала «встречи» с ней уже с утра. Я узнала ее имя и фамилию (почему-то имя в памяти не сохранилось). Фамилия ее была Нелидова. На воле у нее остался маленький ребенок, за которого она ужасно волновалась. Мы описали друг другу свою внешность. Когда я простучала о себе: высокая, с темными вьющимися косами, нос прямой, глаза серые, брови черные, в ответ соседка простучала: «Так вы же красавица!» Это было очень смешно, но я была польщена. Однажды было особенно тяжело на душе, и я простучала ей одно слово — «тоска»! В ответ Нелидова пыталась меня успокоить, я прислушивалась к каким-то добрым, ласковым словам, от чего становилось хоть немного легче.

Но наше общение было недолгим. Неожиданно открылась дверь и вошел свирепый сержант — старший по этажу. Только он имел право входить в камеру.

— Вы зачем стучите в стену? Не знаете, что это запрещено в тюрьме! — Я что-то промямлила в ответ, и он ушел со словами: — Об этом будет доложено следователю.

В ту же ночь меня вызвали к следователю, в то время им уже был полковник Шиловскнй.

— Вы что вздумали нарушать режим? К своим пробиваетесь?! — тон его был мирный, и я попыталась по-

 

- 63 -

жаловаться на гнетущее одиночество, этим объясняя свой проступок.

— Вас за это в карцер надо посадить. Но на первый раз я прощаю. Думаю, что с вами это больше не повторится. Вот у меня есть другая подследственная, так это фрукт почище вас. Настоящая Фанни Каплан — фамилия ее Улановская. Ее уже не раз в карцер сажали и смирительную рубашку ей надевали.

Он явно намекал на то, что ждет меня при ослушании. Потом я узнала, что больше всех издевательств выпало на долю Майи Улановской, но она и не вела себя покорной овцой, вроде меня. Не знаю, как бы все сложилось дальше, может быть, жажда общения поборола бы страх наказания, и я еще попыталась бы стучать. Но на другой день утром мою койку перенесли к противоположной стене. Два удара кулаком в стену Нелидовой были отчаянным прощанием. Видно, и у нее были неприятности — больше она мне не постучала. И ни одна лагерная дорога не привела нас к встрече! Никогда не забыть мне слабый стук в стену, создававший иллюзию разговора. На считанные минуты исчезало угнетавшее непрерывно одиночество, рядом была родная душа с той же бедой. Вот когда я часто вспоминала поговорку: «На миру и смерть красна». Я мечтала о лагере, как о спасении. Что бы там ни было, но только с людьми! Потом я узнала, что не все из нас сидели в одиночках. Причины были разные — одним подсадили «наседок-стукачей», чтобы больше выведать, у других начались галлюцинации, и, видимо, боялись за их психику, а кому-то просто повезло, следователь сжалился. Трудно уяснить, что руководило нашими карателями. Испытывали ли они чувство сострадания к нам — ведь перед ними были почти дети, 16— 19 лет. Да и чистоту наших побуждений они не могли не понимать. Машина, в которую попали мы, держала и их в железных тисках, диктуя свои нормы поведения. Из всех пяти лет моего заключения самыми тяжелыми были пятнадцать месяцев одиночки.

Особенно долго и мучительно тянулось время вечером. Окно начинало темнеть и превращалось в черный квадрат. Тусклый электрический свет и коричнево-зеленые стены создавали мрачный колорит. Подкрадывалось уже знакомое чувство страха: если не вызвали к следователю днем, могут вызвать ночью. Пытаюсь читать, но

 

- 64 -

книга не отвлекает от тяжелых мыслей. То и дело ловлю себя на том, что глаза попусту скользят по строчкам, даже страницы переворачиваю, но ничего не могу вспомнить из прочитанного. Возвращается одно и то же ощущение какой-то нелепости — как я могла здесь очутиться?! Ведь мне была приготовлена совсем другая судьба! Жизнь, окружавшая меня, казалась прочной, благополучной. Невероятная случайность, наваждение какое-то. Сейчас тряхну головой, закричу, вскочу — и страшный сон кончится!

Не первый раз за эти месяцы мною вдруг обуревает ярость. Я еле сдерживаю крик, кусаю пальцы. В голове больно стучит одна мысль: случайность, ошибка, дурацкое стечение обстоятельств. Поверни я за другой угол, откажись от встречи, не скажи вот именно это слово — и все было бы хорошо, по-прежнему. Я была бы с людьми, с простыми советскими гражданами — как они, как все, как миллионы! Так ли уж я отличалась от окружавших меня людей? В полном отчаянии я начинаю метаться по камере — шесть шагов к двери, шесть к окну. Как маятник, из угла в угол, пока не начинает кружиться голова. Сколько прошло времени? Скорей бы отбой и хоть немного забыться сном. Может быть, ночного допроса не будет, и всю ночь дадут поспать. Прислушиваюсь к тюремной тишине.

В это время жизнь замирает, не слышно стука дверей, скрежета замков, к следователям не вызывают. Мерно шаркают по коридору шаги надзирателей. Иногда я четко знаю, что вместо обычных женщин-надзирательниц дежурит мужчина (видимо, это нарушение их собственных правил). Пользование парашей в этом случае — сущая мука, угол, где она стоит, виден так же хорошо, как и все остальное.

Но вот дважды щелкает электрический выключатель за дверью, лампочка под потолком гаснет и зажигается вновь. Это и есть долгожданный «отбой», можно наконец лечь и уснуть. Заставляю себя умыться. Механически повторяю обычный ритуал, поворачиваю кружку ручкой к двери, проверяю, видна ли ложка, развешиваю на спинке кровати чулки, полотенце. Да от такой жизни лучше отказаться — умереть легче. Но эта мысль приходит, видимо, потому, что ей полагается прийти, предписано режимом. А жить-то мне ужасно

 

- 65 -

хочется, и надежда никогда меня не покидает: все как-то образуется.

Сворачиваюсь калачиком под холодным, колючим одеялом, ноги почти у подбородка, руками обнимаю плечи. Но ничего не помогает — коченею от холода. Последнее ухищрение: вдыхаю воздух снаружи, а выдыхаю под одеялом. В этот момент надзорка заметила нарушение правил. Гремит открывающаяся кормушка: «Руки положите поверх одеяла!» Я ненавижу ее тусклый голос, ненавижу ее саму! Мне становится жарко от приступа обиды и ненависти. Выпрастываю руки и лежу, уставившись в потолок. Если бы хоть немного можно было отдохнуть от света! Голая тусклая лампа, окруженная проволочной сеткой, сейчас кажется утомительно яркой. Взгляд скользит по потолку — каждая неровность, трещинка отвратительно знакомы. Я могла бы составить «топографическую карту» камеры, стен, потолка, двери. Через много лет меня поразило описание тюремной камеры в романе Набокова «Приглашение на казнь». Он, никогда не переживавший одиночного заключения, видел каждую деталь моими глазами. Даже зарешеченная лампа была, как и у Набокова, несимметрична и вызывала раздражение именно своей асимметрией, которую глаз постоянно подмечал.

Из правого угла над скрытой батареей на меня всегда смотрела странная маска. Она сложилась однажды из каких-то выпуклостей на стене. И теперь стоит мне остановить взгляд на этом месте, как я тотчас встречаюсь глазами с этим изображением. Благодаря глубоким теням лицо кажется живым. Угол рта искривлен в недоброй гримасе. Мне страшно видеть это лицо, и я закрываю глаза. Вот еще один день позади — бесконечный тюремный день. На один день я ближе к свободе.