- 72 -

Я И БЕРИЯ

 

 

Следователь ярился. Бегая по огромному кабинету, он накачивал себя злобой. Его одутловатое, мучнистое лицо, покрытое рыжими веснушками, постепенно краснело и распухало. На лбу вздулась синяя жила. Мне казалось, что его сейчас хватит удар. Но внешние признаки не отражали внутреннего состояния полковника Шиловского. Это был лишь один из приемов воздействия — хорошо отрепетированный и много раз испытанный. Доведя себя до нужного градуса, он подбегал к моему столику и с размаху ударял кулаком по столешнице.

— Встать! Хватит запираться! Следствию все равно все известно. — В углах его искривленного рта белеет слюна, мне противно видеть это, но отвести взгляд я не в силах — цепкие рыжие глаза приклеиваются к моему лицу. Я покорно стою в ожидании конца уже не раз повторяющейся сцены.

Что кричит следователь, меня уже не интересует — полгода идет следствие, одни и те же вопросы повторяются из ночи в ночь. Допросы чаще всего ночью. Сначала я удивлялась, а потом поняла, что это вид пытки и многими годами выработанный стиль работы. Ночью все страшнее, безысходное, ночью легче сломать волю. Опытные психологи изучили, когда надо разбудить человека, чтобы сильнее травмировать его. Около двенадцати часов ночи резкий голос в кормушку возвращает только что погрузившееся в глубокий сон сознание.

— Приготовьтесь к следователю!

Несколько секунд не понимаю, где я. Сижу на койке оглушенная. Все силы уходят на бесполезные попытки унять дрожь во всем теле. Иногда в ожидании конвоя я

 

- 73 -

сижу так долго, что начинаю засыпать. Снова грохот, на этот раз открывается дверь и входит солдат-конвоир.

— Очки есть? — спрашивает он: на ночь очки у заключенных отбирают. Однажды спросонья говорю «есть», и он уходит за очками. Потом с руганью возвращается:

— Чего голову морочите! — А я даже не могу сообразить, что произошло.

— Выходи из камеры! Руки назад!

Команды мне уже не нужны, все делаю автоматически, привыкла, так даже удобнее ходить. Идем по узким металлическим коридорам. Вдоль стен тянутся бесконечные грубые железные двери с опущенными заслонками глазков. За каждой тлеет чья-то жизнь. По мягкой дорожке от одной двери к другой неспешно движется надзирательница - сапоги, гимнастерка, берет на голове и серый блин вместо лица. Каждую минуту она приникает к очередному глазку и несколько секунд изучает свою подопечную. О чем думает она в этот момент, что чувствует? Сознание исполняемого долга, наверное, вытесняет все другие чувства. А может быть, и это ей недоступно. Просто в тюрьме платят больше денег, чем в других местах, особые пайки, привилегии — вот и весь секрет ее психологии.

Сейчас я надзорку не интересую, ответственность за меня несет конвой. Безразличный ее взгляд скользит по мне, не задерживаясь. Я прохожу мимо. Моя камера на пятом этаже. Глубоко внизу, на дне лестничного колодца, регулировщик резко взмахивает флажками - путь свободен.

— Проходите! — командует мой конвоир. — Направо! Стойте! Повернитесь лицом к стене! — Снова треск флажков и щелканье пальцев — кого-то ведут. Служба передвижения поставлена великолепно, за пятнадцать месяцев в Лефортовской тюрьме я ни разу не столкнулась ни с одним заключенным. Сначала ждала такой встречи, хоть на секунду встретить подобного себе. Потом перестала надеяться — машина работала без перебоев.

Еще поворот. Спускаемся все ниже и ниже. Какой следователь ждет меня этой ночью? Целый месяц не вызывали, что-то произошло — может быть, следствие закончено, и я сейчас подпишу обвинительное заключение. Тогда останется только суд, и все самое страшное будет

 

- 74 -

позади. Отправят в лагерь года на три, в крайнем случае на пять. Почему-то именно эти сроки соответствовали моему представлению о справедливом наказании, для меня в частности. Но меня ждала ужасная неожиданность.

Мы в следственном отсеке тюрьмы — мягкие дорожки, двери обиты черным дерматином. Тишина. За каждой дверью создается дело, большое или маленькое. Никто не выйдет из этих стен без кучи статей, одна другой страшнее. Все предрешено, арестован — значит, виноват. «Был бы подсудимый, а статья найдется», — весело шутят советские блюстители закона.

С волнением замечаю, что забрели мы с моим щелкунчиком (так прозвала я конвоиров, щелкающих пальцами для сигнализации) в незнакомый коридор. Все здесь солиднее, дорожки, двери, их обивка. Вспоминаю мое путешествие к Абакумову, там тоже все было нарядно. Неужели опять какой-то чин захотел со мной познакомиться?

— Стойте лицом к стене! — прерывает мои мысли конвой. Открыв дверь и доложив о прибытии, он приказывает мне войти. Дверь за моей спиной тихо закрывается. Я оглядываю большой кабинет, прежние были узкими и длинными. И письменный стол здесь другой — с двумя тумбами, не похожий на ученический, за которым строчил протоколы допросов подполковник Евдокимов.

Тучный человек в военной форме, не глядя на меня, бросает в пространство: «Проходите, садитесь». Усаживаюсь на свое привычное место, оно одинаково во всех кабинетах — от министра до мелкого следователя: шаткий столик и твердый стул за ним. Сидим друг перед другом, молчим. Каждый поглощен своим делом: я занимаюсь самовнушением, чтобы как-то унять дрожь, справиться с дыханием, военный что-то пишет, не поднимая головы, перебирает бумаги на столе. Я уже привыкла, что на допросах на тебя обращают внимание не сразу. Следователь углублен в сложнейшую работу, у него совсем нет времени на тебя, ты ему вовсе не нужна. Следствию все известно. Допрос, протоколы — утомительная проформа. Постепенно я все яснее вижу линию поведения, которой все эти люди придерживаются. Их роднит не только форма — язык, на котором они изъясняются, демагогия, выдаваемая за глубокие мысли, выражение

 

- 75 -

глаз, черты лица, даже рост у них сходный — какой-то средний, не высокий и не низкий. Мой предыдущий следователь во время ночных допросов никогда не произносил никаких слов, кроме «войдите, садитесь», обращенных ко мне, и «уведите заключенную», адресованных конвою. Это была пытка бессонницей, ничем, кроме подчинения инструкции, не объяснимая. Для ведения нашего дела в ночных допросах не было ни малейшей необходимости — мы выкладывали все как на духу, даже то, что во сне снилось. Ночь за ночью —допросы или безмолвные свидания. Возвращали в камеру на рассвете. Измученная, я валилась на койку, а через три часа снова грохот кормушки: «Подъем!» Но, не имея ни одного собеседника, кроме моего пьянчужки следователя, я странным образом привязалась к нему. И вот мы расстались навсегда — больше я никогда не встречала подполковника Евдокимова.

Сейчас передо мной сидит новый следователь. У меня есть время его рассмотреть — рыжеватый, невыразительное лицо с размытыми чертами. Вдруг я обратила внимание на погоны — три большие звезды, кажется полковник. Все другие, с которыми я встречалась, были ниже званием. Что значит для меня высокий чин нового хозяина? Ломаю голову — может быть, это прокурор или адвокат. Тут я замечаю, что меня внимательно изучают рыжие глаза. Военный поднимается и медленно подходит к моему столику.

— Моя фамилия Шиловский, я ваш новый следователь. — Его манера впиваться глазами неприятна, я съеживаюсь под его взглядом. — До сих пор вы вели себя плохо, изолгались вконец, пытаясь утаить важнейшие детали вашего преступления. Когда же вы образумитесь?! Ведь мы о вас знаем все, и намного больше, чем знает каждый из вашей группы. Поэтому ваше запирательство бессмысленно. — Слова текут, цепляясь одно за другое, то же говорили и другие следователи. Сейчас я почти не слышу его нудный голос. Рассматриваю его вблизи: старый, в перхоти, противный, глаза рыжие в веснушках, а руки мясника, с толстыми короткими пальцами.

Но вдруг я улавливаю новые слова: «...Ваша террористическая организация. Бандиты! Убийцы!» Этого еще никто не говорил. Я насторожилась — новая мелодия в уже, казалось, законченной симфонии. Голос сле-

 

- 76 -

дователя звучал все громче, он явно взвинчивал себя, чтобы разразиться криком: «Хватит притворяться овцой! Признавайтесь, когда и как хотели убить члена правительства?!»

Сначала я не поняла, о чем он говорит. Наверное, опять маневр, чтобы морально уничтожить. Но следователь продолжал кричать. Он опрометью бросился к столу, схватил лист бумаги и, подбежав ко мне, потребовал, чтобы я нарисовала план расположения дома Берия.

Только тут я начала понимать, что нас стараются обвинить по новой статье. Прежние я себе уже уяснила: антисоветская агитация и организация. Теперь прибавляется еще что-то ужасное — я не знала, как это называется. На листе бумаги рисую улицу Качалова, на которой прожила всю жизнь. Бывшая Малая Никитская, идущая от Никитских ворот до площади Восстания, бывшей Кудринской. Мирная, тихая улица старой Москвы, где почти каждый дом связан с историей, с чьим-то именем. Ближе к Никитским воротам стоит обшарпанная, вечно обнесенная забором церковь, где венчался Пушкин. Вдоль улицы несколько прекрасных старинных особняков, в некоторых из них расположены посольства. А вот в конце, у Садового кольца, стоит таинственный особняк, всегда охраняемый мрачными людьми в штатском. Это дом Берии. Его показывали знакомым как одну из достопримечательностей улицы. Многие жители из окружающих домов видели министра выходящим из машины у дверей дома. Мой отец, приходя днем домой обедать, часто сообщал: «Сегодня мы вместе с Лаврентием Павловичем обедаем, только что видел, как он подъехал к дому». Это была шутка — обедать в одно время с Богом!

Берия ездил всегда на трех машинах («Бог ездил в пяти машинах», как писал позднее поэт Б. Слуцкий о Сталине). То ли он менял их, чтобы труднее было установить, в какой из трех сидит главный пассажир, то ли две крайние охраняли среднюю. Люди боялись этого дома, холодок пробегал по спине, когда проходили мимо безликих «топтунов», сверлящих прохожих настороженным взглядом.

Помню историю, случившуюся с известным пианистом Арнольдом Капланом. Однажды он шел с сыном из детского сада. У самого дома Берии их застал проливной дождь. Чтобы как-то спастись от него, они при-

 

- 77 -

жались к стене дома под навесом. Вдруг над их головами открылось окно, и из него высунулся сам Берия. Мягким голосом он предложил отцу и мальчику зайти в подъезд переждать дождь. И тут пятилетний грубиян выпалил в лицо всесильного министра привычную фразу из лексикона детского сада: «Уйди, а то в морду дам!» Обомлевший отец схватил малыша на руки и бежал не переводя дыхания вдоль всей улицы до Никитских ворот, ожидая погони. Этот трагикомический случай очень характерен. Все боялись карающей руки органов, как бы они ни назывались: ЧК, НКВД, МГБ, КГБ... Ты ни в чем не виноват, но это не имеет никакого значения — кто-то ТАМ решит, где тебе быть — на воле или за решеткой, вернуться или навсегда исчезнуть. Почти не было семьи, где кто-то уже не пострадал или не ждал своей очереди. Моя семья не была исключением: уже отсидел три года мой дядя, муж маминой сестры. Он чудом отделался так легко, повезло — посадили в «мягкие» времена. От меня этот факт тщательно скрывали. И вообще о том, что происходит вокруг, я мало знала. Но страх носился в воздухе, и, проходя мимо дома Берии, я бессознательно отворачивалась, никогда не рассматривала страшный дом, стараясь пройти как можно быстрее.

И вот приказ: «Нарисуйте план дома Берии!» Рисую улицу, квадратик дома — больше ничего не знаю. Следователь стоит над моей головой. Снова окрик: «Встать! Ты — террористка! Не притворяйся, рисуй, где вход, выход, все подробности. Когда ты планировала убить министра?» Орущий рот на уровне моего лица: «Вы все грязные террористы! Твои сообщники уже сознались».

Из моих глаз текут беззвучные слезы. Крик меня пугает. Может быть, кто-то и хотел убить Берию, у меня таких мыслей не было. Следователь отворачивается и медленно идет к своему столу — сцена разыграна и закончена. Нажимается кнопка: «Конвой, увести заключенную!»

Длинный обратный путь из следственного отдела в тюрьму. Я подхожу к своей камере. Конвоир сдает меня, что называется, из рук в руки, в буквальном смысле. Процедура, к которой невозможно привыкнуть, хотя она повторяется изо дня в день. Прежде чем впустить в камеру, надзорка ощупывает меня с ног до головы — и это

 

- 78 -

тоже буквально! Отвратительные руки скользят по моему телу, они копаются в косах, обглаживают грудь, бедра, ноги.

— Поднимите руки! — ощупываются подмышки. — Снимите обувь! — вытряхиваются валенки. Ничего не упущено. Странно, что не раздевают догола! Но что можно унести от следователя? Думаю, что это скорее не предосторожность, а еще одно унижение. Сколько их уже обрушилось на мою голову: весь тюремный быт — сплошные унижения. Срезаны все пуговицы в моей одежде, не на чем держаться чулкам, отобрано собственное белье, и я ношу грубое солдатское, включая кальсоны.

Проверка закончена, я наконец в своей камере. Долго не могу заснуть. Такого допроса у меня еще не было. Оказывается, наша организация террористическая! Я в это сразу поверила, ведь я ничего толком о деятельности организации не знала Мимолетный разговор с Женей я похоронила на дне моей памяти в надежде, что и Женя о нем не помнит. Что же успели совершить мои однодельцы? Одно было ясно, следствие еще не закончилось и, видимо, перешло в какую-то новую стадию. Со страхом я думала о следующих допросах. Одно соседство с Берией приносит несчастье! Угораздило нас поселиться на одной с ним улице! Правда, мы переехали в наш дом значительно раньше, чем Берия обосновался в своем. Неужели этот крикливый полковник действительно подозревает меня в террористических намерениях?

Мои опасения были напрасны — имя Берии в последующих допросах больше не упоминалось. Забегая вперед, могу добавить, что по возвращении домой через пять лет своего злодея-соседа я уже не застала. Особняк стоял неухоженный, облупившийся, со слепыми, задернутыми плотными занавесками окнами. К нашему удовольствию, на одну достопримечательность стало меньше на исторической улице Качалова, бывшей Малой Никитской. Через некоторое время старый особняк отремонтировали, и мы с любопытством ожидали, кто же займет «почетную» резиденцию. Но, видимо, охотников не нашлось. На двери дома скоро появилась табличка с надписью: «Приют для вьетнамских сирот». Прохожие посмеивались — дом отмаливает грехи бывшего хозяина.

 

- 79 -

Закончу я эту главу историей, которая хоть и не имела прямого отношения к моим тюремным злоключениям, но разворачивалась неподалеку от злополучного особняка и явилась как бы эхом моего ареста. Ее подробности я узнала, конечно, много позднее.

В тюремной камере я часто вспоминала о черных печатях, оставленных на дверях двух из трех комнат моей квартиры, и представляла, как каждый из членов семьи поминутно утыкается глазами в эти темные кружочки, словно нарочно оставленные Госбезопасностью в качестве ее соглядатаев.

Что переживает оставшаяся на воле семья арестованного? Остракизм, потерю привычного круга, опасения недавних друзей, соседей встретиться взглядом, обменяться приветствиями. К этому прибавляется еще и постоянный страх за свою работу: не выгнали сразу, выгонят потом или сошлют в какой-нибудь медвежий угол. Зыбкость и неопределенность положения, в котором оказались мои близкие, ни на минуту не оставляла меня в покое. Мысль же о том, что семья вынуждена ютиться в единственной комнате, похожей на тесно заставленный мебельный склад, еще больше растравляла душу. Но судьба оказалась милостива к моим родным, что было редкостью по тем временам. А то, что случилось с квартирой, можно и вовсе отнести к разряду «обыкновенного чуда». А началось все примерно так.

В один невзрачный ноябрьский денек, когда следствие было еще, можно сказать, в разгаре, появились в нашей квартире два человека в штатском в сопровождении коменданта дома. Подойдя к дверям опечатанных комнат, они подергали ручки и, убедившись, что все в порядке, сорвали сургучные печати. Раскрыв на мгновение двери и заглянув в комнаты, они заперли их снова и, вручив ключ коменданту и ничего не объясняя, удалились.

Мама, которая во все годы моего отсутствия полностью взвалила на свои плечи хлопоты по казенным домам, попробовала ткнуться в приемную на Кузнецком мосту, но никаких вразумительных объяснений не получила. И лишь постепенно, по крохам, по скупо оброненным фразам вырисовалась наконец подлинная подоплека этой необычной даже для тех лет квартирной сделки

 

- 80 -

между двумя высокими ведомствами — МГБ и хозуправлением Верховного Совета СССР, в чьем ведении находился наш дом.

Оказывается, хозуправление, не дожидаясь конца следствия, обратилось с ходатайством в МГБ — передать в их распоряжение изъятые при аресте комнаты. По-видимому, в их планы входило предложить нашей семье какую-нибудь пустующую однокомнатную квартиру, а эту, трехкомнатную (по тем временам — предел мечтаний для многих), предоставить кому-то из своих сотрудников.

Вероятно, эта неожиданно нависшая над моими домашними угроза была не так страшна по сравнению с внезапной трагедией моего ареста. Но все же нельзя забывать, что «квартирный вопрос» был всегда одним из самых болезненных для москвичей, как это еще в романе М.Булгакова отметил незабвенный Воланд.

Кто-то из знакомых посоветовал поискать общий язык с домуправом, а в качестве ключика к его сердцу отнести ему домой целого жареного гуся. Неопытная и беспомощная в таких делах мама вняла мудрому совету, но при этом так переволновалась, что ее пришлось потом отпаивать валерьянкой. Домуправ гуся, однако, взял и даже по-соседски посочувствовал нашему горю, но признался, что в этом деле замешаны более высокие должностные лица, а от него, увы, мало что зависит.

И вот тогда опять же кому-то из близких пришла в голову дерзкая идея: а вы подайте в суд. Как в суд? На кого? На Верховный Совет?! И кому, семье врага народа, пусть даже еще и не осужденного? (В ту пору последняя деталь практического значения не имела.) От одной этой мысли холодело под ложечкой. Однако решено было все-таки рискнуть, тем более что подвернулся опытный юрист-жилищник, довольно известный московский адвокат, взявшийся вести это дело.

Первый раунд этого удивительного противоборства в народном суде Советского района Москвы мои родители выиграли! Я не знаю и, видимо, никогда не узнаю, какие чувства боролись в душе судьи Флягина, вынесшего решение в пользу опальной и опасной семьи, через какие колебания и сомнения должен был он переступить — а ведь понимал, не мог не понимать, чем чреват для него подобный вердикт! — но в нашей

 

- 81 -

семейной памяти имя этого человека навсегда осталось примером личного мужества, да и просто человеческой порядочности, которые можно, оказывается, сберечь и в самые мрачные времена бесправия и произвола. А что Флягин не был исключением, мои родители убедились очень скоро, поскольку квартирная эпопея на этом, увы, не закончилась.

Не желая мириться со своим поражением, всесильное ведомство подало кассационную жалобу в Московский городской суд. В успехе не сомневались: в городском суде у них были свои надежные люди, всегда готовые вынести угодное им решение.

И вот где-то в 20-х числах декабря (а на дворе, напомню, стоял 1951 год) состоялось новое судебное заседание, призванное решить судьбу нашей злосчастной квартиры, С первых же минут председатель суда повел себя так агрессивно, что стало ясно: свой хлеб он отработает. А после того как он в очередной раз грубо оборвал нашего адвоката, тот потерянно шепнул на ухо сидевшей рядом маме: «Боюсь, что они даже не станут возвращать дело для нового рассмотрения, а сразу вынесут нужное им решение».

Все двигалось к предсказуемой развязке. Зарвавшиеся истцы должны были получить предметный урок, кто есть кто в нашем социалистическом государстве и кому какие права в нем положены. И никто, по-видимому, не обратил внимания на молодую женщину в форме, сидевшую за низким деревянным барьерчиком чуть в стороне, у боковой стены зала, и тоже до поры до времени никак не заявлявшую о своем присутствии. И только когда председатель суда, окончив речь, готовился вместе с заседателями удалиться в комнату для совещаний, женщина встала.

Не знаю, каким счастливым ветром занесло ее в тот день именно на это заседание Мосгорсуда, но то была прокурор по надзору Авилова, лицо, призванное следить за соблюдением процессуальных норм судопроизводства и по своему усмотрению посещать выборочно те или иные заседания. Итак, женщина встала. Председатель недоуменно оглянулся и с досадой посмотрел на часы. Очевидное, как Божий день, дело не требовало, по его разумению, никакого прокурорского комментария. Отпора с ее стороны он не ждал и подавно.

 

- 82 -

Тем неожиданнее прозвучала в притихшем зале ее короткая гневная речь.

Да, дело ясное, заявила она. Но ясно в нем лишь то, что грубо нарушена законность. Арестованная не имела своей отдельной жилплощади, а проживала в квартире вместе с семьей, и, значит, для изъятия комнат не было никаких юридических оснований. Сказав это, она спокойно вернулась на свое место. Суд удалился на совещание.

Длилось оно на этот раз необычно долго. Через плотно закрытые двери в зал доносились голоса явно повышенной тональности. Видно, председатель прилагал отчаянные усилия, чтобы уломать заупрямившихся заседателей.

Воспользовавшись паузой, мама подошла, чтобы поблагодарить неожиданную заступницу. «Не волнуйтесь, — успокоила та, — теперь все будет в порядке. Эх, вот только девчонку жалко...»

Сколько лет прошло, а и сейчас еще комок подступает к горлу от этой как бы невзначай брошенной в присутственном зале фразы. Но не только прокурор по надзору показала себя в тот день безупречно порядочным человеком. Не меньше мужества обнаружили и неизвестные нам заседатели. Это стало ясно, когда наконец двери распахнулись и за судейским столом появились члены городской коллегии. Председатель был красен и зол. Не поднимая глаз от листка бумаги, читал он, словно с усилием выталкивая из себя, текст принятого постановления. А мама и наш адвокат сидели, затаив дыхание, и боялись верить своей неправдоподобной удаче.

А через неделю наш большой, в полтораста квартир, дом готовился к встрече Нового года, и в этот вечер в двух наших словно наглухо зашторенных окнах, обращенных прямо в шахту двора, внезапно зажегся свет. И дом ахнул. «Что, Алла вернулась?» — шепотом задавали соседи моим родителям один и тот же вопрос. Те в ответ лишь грустно качали головой. «А тогда... в чем же дело?» Но не принято было в ту пору делиться такого рода подробностями. И бедные мама и папа только загадочно улыбались в ответ.