- 78 -

Ищу себя

 

 

После Февральской революции занятия в гимназии потеряли всякую устойчивость, перестали быть тем стержнем нашей жизни, которому было подчинено все остальное.

Играть на рояле (после разговора с папой) я привыкла еще с раннего утра. Теперь позволяла себе засиживаться за роялем по четыре-пять часов. Помню, как влюбилась в романс Рахманинова "Вчера мы встретились"... Я искала его "живую жизнь" в слиянии музыки, слов, движений, пауз, пока... мне не попало от мамы: оказывается, и молоко с хлебом на завтрак, и суп на обед стояли несъеденными...

Потом буквально "набрасывалась" на В. Гаршина, стремясь инсценировать его произведение "Надежда Николаевна", найти все необходимое для будущего спектакля.

Конечно, это длилось много дней, пожалуй, месяцев, но осталось в сердце...

Очень любила я читать новые и новые книги, читать и учить наизусть стихи.

 

- 79 -

Большой моей радостью была крепкая связь с курсами драмы Софьи Васильевны Халютиной, где с двенадцати лет я была кем-то вроде юной слушательницы, но быстро стала активной студенткой... Теперь эти курсы выросли в Драматическую студию имени А. С. Грибоедова, где проводил занятия сам Константин Сергеевич Станиславский, режиссер Н. Н. Званцов, но подлинным творческим руководителем, вдохновенным педагогом стал артист Московского Художественного театра Николай Павлович Кудрявцев. Бывали дни, когда в Грибоедовской студии мы «творили» с утра до ночи. Наш спектакль "Горе от ума" потом приглашали во многие клубы и школы. Но Николай Павлович этому не был рад. И я тоже. Хорошо выученная роль мне надоедала. Пока ищешь взаимоотношения с партнерами, репетируешь — интересно, а повторять те же слова для разной публики, часто безразличной, —не очень...

Сваха Фекла Антоновна в «Женитьбе» Гоголя, Юлия в «Двух веронцах» Шекспира — интересные и очень разные были у меня роли, и пророчили мне, что я буду принята в труппу Московского Художественного театра... А я как-то не умела целиком погружаться в роль, смотрела на себя со стороны, хотя учиться старалась.

Николай Павлович на занятия в Грибоедовской студии никогда не опаздывает. Он высокий, с прямыми русыми волосами, голубыми глазами, мягкими чертами лица. Ему двадцать восемь лет. Удивительно хорошо умеет он всех нас слушать. Девчонки его все обожают и... почему-то ревнуют ко мне. Но мне как раз дороже всего его серьезность, строгость и очень редкая улыбка на его очень русском лице. А что он ценит хорошую память и умение фантазировать — так ведь он сам зажигает в нас творчество, оно и рождается. Все очень понятно.

Однажды (как раз был день моего рождения) я приготовила по заданию Николая Павловича водевиль «Бедовая бабушка» "как режиссер" и «исполнительница роли Глашеньки»... По ходу действия мне иногда приходилось подбегать к пианино и петь куплеты, аккомпанируя то одной, то другой рукой, потом я перевернула стул и села в него, как в люльку... И вдруг глаза Николая Павловича заблестели, он встал и громко сказал: "Наташа — моя самая лучшая ученица".

Девчонки меня чуть не съели. А он еще добавил, что

 

- 80 -

решил поставить силами студийцев пьесу А. Н. Островского "Не так живи, как хочется", где он сам сыграет роль Петра, а Наташа (это я) — Грушеньку.

В тот день мне как раз исполнилось 15 лет, и эта новость превратилась в праздник для всей студии. Еще бы! Спектакль с участием нашего руководителя! Кто-то заиграл вальс, потом польку... Танцевали, поздравляли друг друга... И хорошо, что Николай Павлович куда-то ушел. Он меня прежде никогда не выделял из других ребят, и сегодня я себя чувствовала как-то неловко. Хорошо, что у нас в студии было несколько комнат, и одна из них — с пианино, маленькая, около кухни... Вошла туда: хотела побыть вдвоем с музыкой. Но на круглом стуле у пианино сидел... Николай Павлович, опершись рукой на пюпитр и опустив голову. Я уже хотела уйти, как он сказал:

— А я знал, что вы сюда придете. Загадал, и сбылось. Очень хочется спеть для вас...

На рояле он играл по слуху, двумя руками, с хорошими гармониями, выразительными оттенками, а пел... чарующе. Я никогда не думала, что у него так бархатно, проникновенно звучит голос:

Что он ходит за мной,

Всюду ищет меня

И при встрече со мной

Так глядит на меня...

Он пел тихо, только для меня, и смотрел на меня, не отрываясь, какими-то совсем новыми, звездными глазами. Конечно, и сейчас я слышу сердцем строчки "Ваших дьявольских глаз я боюсь как огня"...

Он пел много, вдохновенно, потом снял руки с клавиатуры и сказал тихо:

— Наташа, я люблю вас.

А я, как взлетевшая на качелях в поднебесье, видела какие-то новые зори и... чего-то боялась...

В это же время к нам в студию стал приходить сын писателя А. С. Серафимовича — Тола. Настоящая фамилия его была Попов, но нам было приятно, что он сын известного писателя, и мы чаще называли его Тола Серафимович, хотя сам себя он называл только Тола Попов.

Он был стройный, но какой-то слишком ясный, с очень розовым цветом лица и правильными чертами, чтобы понра-

 

- 81 -

виться девчонкам, — они предпочитали бледных и "загадочных". Ну, а во мне тоже ничего загадочного не было — я выглядела старше своих лет, потому что была толстая и краснощекая. В общем, мы подружились. Он был старше меня не только годами (ему было уже восемнадцать), но всем своим развитием. Когда Тола говорил, я диву давалась: откуда он столько знает! Не об искусстве — там я была сильнее его — о жизни. Политически я была в то время совершенно безграмотна. Знала, что царя свергли, что после Февральской революции у власти Временное правительство, что есть разные политические партии, видела, как некоторые из маминых родственников косились на нее за то, что она пошла работать в комитет большевиков. Я как-то мало задумывалась над этим, а Тола — совсем другое дело. Он ясно знал, что к чему.

Жил он тоже где-то на Пресне, во всяком случае, домой из студии мы часто возвращались вместе. Я очень ценила, что он со мной разговаривал как с равной, хотя для "самоутверждения" подчас и пыталась с ним спорить.

Помню, как-то идем из студии вечером, я ему рассказываю:

— Сегодня у нас был доклад о разных партиях. Докладчик очень хороший. Он совершенно объективно объяснил, что во взглядах каждой партии хорошо и что плохо. Тола возмутился:

— Совершенно объективно о всех партиях может говорить только человек, у которого нет никаких взглядов! А человек без своих убеждений вообще не человек. Вот я, например, большевик и твердо уверен, что правы только большевики, и хочу, чтобы все, кому я верю, так же думали. Как же может быть иначе? Между прочим, ты живешь напротив нашего комитета, в Большом Предтеченском, и могла бы помочь нам концерты устраивать, читки на Прохоровке с рабочими проводить...

Эта работа не была большой, но она заставила зазвучать в сердце какие-то новые струны.

Как-то Тола примчался к нам домой часов в пять вечера.

— Анна Михайловна дома? Скоро придет, не знаешь? Вот незадача! Комитет поручил мне концерт для рабочих устроить в помещении аптеки, рядом с зоологическим садом, знаешь? Артисты из Второй студии Художественного

 

- 82 -

театра прежде дали согласие, а сейчас записку прислали — репетицию у них назначили генеральную, не могут. Думал, Анна Михайловна выручит, я ей записку оставлю, а ты со мной пойдешь, хорошо? Там в шесть часов начало... Стихи какие-нибудь почитай, а я пока сбегаю — может, еще кого из артистов уговорю. А то ведь неуважение к рабочим получается, они усталые с работы придут, и вдруг отмена. Нельзя!

Я быстро вымыла лицо и руки, почистила туфли, причесалась, надела белую кофточку — словом, приняла свой самый парадный вид из всех возможных и, по дороге вспоминая все то, за что меня хвалили в Грибоедовской студии, побежала в аптеку. Тола — в другую сторону. Девчонка я была смелая, с Толой дружба крепкая, его доверие меня очень согревало, и я, хотя чувствовала, что одна иду навстречу неприятностям, не трусила.

Рабочие на объявленный концерт начали собираться заранее. Я встречала их еще на лестнице, просила садиться, а сердце билось неровно: а ну как Тола никого из артистов не уговорит!

Пробило шесть часов — ни Толы, ни артистов. Но... слово ему дала — значит... В шесть часов пятнадцать минут начинаю концерт сама. Сама открываю занавес, потом выхожу на эстраду, что несколько удивляет собравшихся — они думали, что я билетерша. А я вообще никто — просто выручаю Толу, и мне жалко, что никто, но... начинаю, и даже громким голосом. Читаю все, что знаю, с выражением, а сердце "заикается". В зале человек сорок — сорок пять (хорошо, хоть немного), все сидят какие-то отдельные, а совсем отдельно от них я.

Читаю про любовь. За это в студии хвалили. Мой голос и стихи словно ко мне же назад и возвращаются — как игра в мяч у стенки, не долетают до зрителей... Читаю уже двадцать минут — Толы нет. В памяти еще только одно стихотворение — Андрея Белого. Начинаю:

Мы ждем, ее все нет, все нет.

Мы ждем средь праздничного храма,

И, в черепаховый лорнет

Глядя на дверь, сказала дама,

Шепнула мне: "Si jeune? Quel ange!"

(О счастье, я заметила в боковой двери красное лицо прибежавшего Толы.

 

- 83 -

Но почему... у него такое злое лицо? Он мне, кажется, кулак показывает?!)

Дочитываю свои стихи — в зале унылая тишина. Две старушки, постоянные посетительницы моих читок на Прохоровке, видно, из жалости раза два хлопнули в ладоши, и снова тихо. Не совсем: слышно, как топают по эстраде к выходу мои стоптанные, хотя и блестящие от свежей ваксы полуботинки. Тола хватает меня за плечо и зло шепчет:

— Ты чего это по-французски там болтала и про какой-то лорнет?

— Разве я виновата, что у Андрея Белого так написано! Несмотря на все мое уважение к Толе, "уступать" ему моих любимых поэтов Белого, Бальмонта, Северянина я не собиралась... Но Тола настаивал на своем:

— Мне все равно, чья это... волынка. Рабочие к бою готовятся, а она им... всякую ерунду читает, только бы показать, что она уже взрослая, про любовь может, флердоранж всякий...

Раздались хлопки неудовольствия, стук ногами, выкрики:

— Концерт-то будет или нет? Тола из красного стал вдруг бледный:

— Ты... это... не сердись, иди, что хочешь делай, потяни еще полчаса, пожалуйста, — к семи артисты придут, обещали.

Вдруг меня осенило. Я снова вышла на сцену и сказала:

— Дорогие товарищи, сейчас сын писателя Серафимовича, Тола, расскажет вам, как сложились ваши любимые революционные песни. Попросим...

Я захлопала в ладони первая. Вероятно, помог авторитет писателя Серафимовича — захлопали многие, а Тола, глядя на меня круглыми глазами, боком вышел на сцену. Он ничего подобного от меня не ожидал, но понимал, что я права, — не могу одна отдуваться.

— Я это... собственно, — начал Тола, но я смело и уверенно продолжала, будто всю жизнь говорила с этой сцены:

— Сейчас вы услышите, как сложилась ваша любимая песня "Варшавянка" (Тола про революционные песни все знает, уже сколько раз мне рассказывал).

Я подошла к пианино и сыграла двумя руками первый

 

- 84 -

куплет "Варшавянки", это очень помогло: у публики создалось настроение слушать рассказ, а у Толы — говорить.

"В тысяча восемьсот девяносто восьмом году в часовой башне Бутырской тюрьмы были заключены русские революционеры и среди них инженер, друг Ленина — Глеб Максимилианович Кржижановский..."

В зале тихо — но это уже совсем другая тишина. И вдруг все собравшиеся, не сговариваясь, поют "Варшавянку". Поют негромко и так значительно, что у меня словно электрический ток по телу. Я участвую в чем-то хорошем, и соединение с залом произошло. Песня допета. Снова тишина... И потом короткое, настойчивое:

—Еще!

Тола рассказывает о песне «Смело, товарищи, в ногу», об ее авторе — любимом ученике великого русского ученого Менделеева — Леониде Радине. И снова мы все вместе поем...

Теперь я объявляю антракт — четверть восьмого, и... артисты приехали, в том числе моя мама.

Домой возвращаемся втроем — мама, Тола и я. Настроение у всех хорошее.

Вдруг Тола берет меня за руку:

— А Наташа подходящий человек, правда, Анна Михайловна? Ошибки свои признает и... исправить может на ходу.

— Находчивая, — смеется мама.

— В общем, если все будет хорошо, я вам, Анна Михайловна, года через два скажу что-то важное. Хорошо? Тола надевает кепку и исчезает.

— Мама, что он тебе через два года скажет, а? — спрашиваю я.

Этого я так и не узнала: Тола погиб в первых боях за Октябрьскую революцию.

Вероятно, у всех подростков бывает период сомнений, горьких ошибок, тщетных поисков цели жизни, неудовольствия собой.

Конечно, музыка, которая вошла в мою жизнь первой, была любима навсегда. Но стать пианисткой или аккомпаниатором?.. Целиком уместить свое "я" под крышку рояля я не смогла бы. Для соединения музыки и театрального действия — не было голоса. Вот, если бы нести свою волю,

 

- 85 -

став дирижером!.. Но в те времена женщин-дирижеров не было, и дедушка — папин папа, которого я видела редко (он жил в Чернигове) — говорил: «Ты можешь стать только дирижершей (это значит — женой дирижера)». Ни в коем случае!

Вообще-то, я нередко потихоньку плакала: было обидно, что наша мама забросила пение из-за любви к папе, к нам и не звучит на весь мир ее дивный голос.

Но голос от природы был дан мне только "для речей". Сильно перехваливали меня, когда выдвигали выступать на публичных показательных уроках в гимназии, и я одно время много читала о речах, уме и находчивости адвокатов, которым удавалось спасать своим красноречием невинных людей. Они должны были быть людьми кристальной совести, находить такие свои мысли и слова, которые властны были переубеждать большинство ошибающихся, находившихся в зале.

Да, это интереснее, чем повторять уже написанные слова даже самого лучшего драматурга, но... не свои. Повторять!

Все эти "умствования" пишу, чтобы честно признаться: баловали меня, видно, больше, чем надо было, и этот период моей жизни осуждаю не потому, что ленилась работать, учиться — этого не было — а потому, что недопонимала, как важно быть наблюдательной, сердечной, человечной...

Пока Николай Павлович Кудрявцев был "золотым ключиком", открывавшим мне красоту и символику поэзии, научившим азбуке режиссуры, умению увлекать пусть небольшие, но коллективы людей задуманной постановкой, уметь объединять слово, действие и музыку, импровизировать — я восхищалась им. Учитель, вдохновенный, строгий, любимый учитель!

А когда он, вероятно, даже неожиданно для самого себя в меня влюбился, я чего-то испугалась, и тот горячий интерес, который прежде вызывало каждое с ним общение, ушел в какую-то нору далеко от сердца. Моей лучшей подруге — маме — я почему-то не сказала в день рождения, что Николай Павлович сказал мне тогда: он же учитель, а я девочка, может, и пошутил. И потом... я же такие слова тогда слышала в первый раз в жизни!

Лет пять я уже знала Николая Павловича. Он всегда приходил и уходил один, жил где-то поблизости от студии.

 

- 86 -

Одет был очень скромно, зря не разговаривал. В его творческой собранности было что-то удивительное. У реки его восприятия и мыслей было глубокое дно.

Как ни странно, мама в те дни очень внимательно ко мне приглядывалась, а однажды даже пошутила:

— У тебя, доченька, кажется, появились поклонники? Сережа Васильев говорит, что он к тебе неравнодушен...

— Притворяется. Пошли мы группой в Большой театр на "Вертера" — он вдруг носовой платок к щеке подносит и говорит: "Эта опера — про меня". Я ему отвечаю: «Смешно, когда Фамусов (эту роль в "Горе от ума" он очень неплохо исполнял в студии) притворяется Вертером». А он носовой платок решительно спрятал в карман и сказал: «От эгоистки слышу!»

Мамочка ответила серьезно, хотя я думала, что она засмеется:

— В этом, может быть, и есть доля правды. Ты могла бы быть гораздо внимательнее к Николаю Павловичу. Он с тебя глаз не сводит, а ты даже на репетицию «Не так живи, как хочется» вчера без всякой причины не пришла... Он тебя чем-нибудь обидел, хотел поцеловать что ли?

— Ну, конечно же, нет. Он никогда даже руки моей не коснулся. Он — мой учитель. С учителем ведь и не здороваются никогда: просто, когда он приходит в класс и уходит — все встают.

— Да, он человек необыкновенный. Сегодня он приезжал ко мне на дачу и сказал очень важное...

Я в первый раз в жизни не поверила маме. Откуда же он мог узнать, что мама сняла нам на лето комнату в Лосиноостровской? Потом ведь, кроме одной фразы у пианино, мы с Николаем Павловичем, кроме пьес, стихов и импровизаций, никогда и не разговаривали. Может быть, после того, что он объявил меня своей лучшей ученицей, я старалась и реже встречаться с ним глазами: у студийцев появилась в отношении меня то ли насмешливость, то ли зависть. Кстати, после уроков он никогда не поджидал меня на улице, не предлагал проводить домой... Да и понятно! Он уже совсем взрослый — ему двадцать восемь лет, а я — девчонка. В романах после слова "люблю" опять что-то такое говорят, носят цветы, а он молчал.

Или...

Это я подумала в первый раз только сейчас... Может

 

- 87 -

 

быть, он надеялся, что я ему что-нибудь сама отвечу. Да! Сама отвечу, если мне его первое признание было дорого... Неужели вдруг чьи-то усмешечки убили у меня и прежнее восхищение им как моим дорогим, так много мне давшим учителем, радость (счастье?!) неожиданных его песен только мне в маленькой комнате, слов только мне...

Моя мама поняла все, и я молчала.

Оказалось, что Николай Павлович совершенно неожиданно приехал к маме в новом костюме, с цветами, чтобы... попросить у нее руки ее дочери Наташи. Он признался маме, что ему уже двадцать восемь лет, он никогда не был женат и никогда еще не знал такой большой любви, которая возникла у него чуть ли не с первых наших встреч, что с нетерпением он ждет моих шестнадцати лет — совершеннолетия, что верит в мой талант и будет беречь меня для искусства, никогда... не затруднит заботами о быте...

Мама говорила о Николае Павловиче с восхищением. Она одно время работала с ним в театре К. А. Марджанова, где он играл главные роли в "Сорочинской ярмарке" и "Желтой кофте", большой имел успех, но относился к нему с той же вдумчивой скромностью, как ко всему, что он делал в искусстве. Особенно меня удивил мамин рассказ о том, с каким успехом он исполнял роль Лариводьера в музыкальной комедии Лекока "Дочь Анго". Федор Иванович Шаляпин, который присутствовал на премьере этого спектакля, попросил у Владимира Ивановича Немировича-Данченко разрешения зайти после спектакля за кулисы к Николаю Павловичу Кудрявцеву, чтобы поблагодарить его "за восхитительно созданный им образ Лариводьера". Затем Федор Иванович добавил, что мастерство подлинного артиста Московского Художественного театра в сочетании с прекрасным звучанием голоса и тончайшей музыкальностью можно оценить только как подлинный шедевр.

Мама разволновалась, напомнила мне, что в этом спектакле играют и такая звезда, как Казимира Невяровская, и гордость Художественного театра, очаровательная Ольга Бакланова. И все-таки наш Николай Павлович получил высшую оценку гениального Шаляпина. Именно он!

Я как-то раньше и не знала, как мама восхищалась Николаем Павловичем. Человеком, который пришел из села, юношей блестяще выдержал конкурс в труппу Художественного театра, стал его признанным артистом, а с нового

 

- 88 -

сезона (это мама сказала с дрожью в голосе) переведен в состав ведущих артистов и включен в число пайщиков Художественного театра, как Москвин и Качалов...

Я была счастлива за Николая Павловича, ощущала мамину гордость, но... совсем не хотела выходить за него замуж. Уважать, даже преклоняться... это же не влюбиться, тем более, не жениться...

— Мамочка, скажи ему очень ласково, что только по глупости можно выходить замуж в шестнадцать лет, я же сама хочу искать и найти свои пути-дорожки...

Наверное, все-таки Николай Павлович горько обиделся...

Грушеньку я так и не сыграла, он из Студии ушел.

В детском отделе театрально-музыкальной секции я нашла свою цель и счастье жизни. Все остальное пролетало, как из окон поезда.

А сейчас пишу так длинно потому, что... стыдно. И уже много-много лет стыдно.

Но это — исповедь. Последняя и первая.

Через несколько месяцев после предложения Николая Павловича я получила от него записку с номером телефона и просьбой позвонить.

Позвонила. Раздался голос Николая Павловича:

— Придите в ту маленькую комнату при Студии завтра. Я снял ее и живу теперь там.

— Очень жалко. Завтра уеду по делам. Можно послезавтра?

— Послезавтра будет поздно. Он оказался прав. Послезавтра его не стало, он умер.