- 321 -

Встречаю Новый год

 

Однако жуть знакомства с воровским миром далеко уступала тому, что я пережила в бараке, где содержали контрреволюционерок, яростных, убежденных (меня перебросили в этот барак на следующее утро из распреда). Что это были именно они, стало ясно с первого взгляда, с первых реплик; они точно знали, за что сидели. В неугасаю-щей ненависти своей находили даже какую-то радость, не стеснялись громких, жестяно-циничных слов о всех событиях жизни. Я была встречена улюлюканьем, фразами, превосходившими все прежде слышанное.

— И вы туда же, милости просим в нашу выгребную яму...

— Нет, мы "да здравствует" не кричали, с красными флагами не ходили...

— Расскажите нам о ваших идейных постановочках... посмеемся...

Я еле стояла на ногах, но меня тут же назначили дежурить, дали грязное ведро и тряпку, от которой шел одуряющий запах. Вероятно, вид у меня был очень растерянный... На нарах раздался утробный смех: бывшая петербургская барыня, как она себя называла, по которой ползала кошка ангорской породы, особенно веселилась.

— Я — титулованная, но вот научилась убирать за моей кошечкой, мужайтесь, советская героиня.

И как бы случайно бросила на меня кошкину подстилку. Ржавое, кособокое ведро с грязной водой было все же менее страшным, чем люди, которых я тоже ненавидела еще больше, чем они меня, и с которыми оказалась так близко...

— Смотрите, — закричала «резвушка» с верхних нар. — Она до ведра даже дотронуться боится, эта наркомша...

— Боюсь?

Я рванула ведро кверху, на кого-то плеснула грязной водой, кто-то ударил меня по голове, дальше не помню...

Все-таки мне в жизни чертовски везло: я потеряла сознание и лежала в глубоком обмороке, когда мимо барака проходил конвоир, и меня уволокли.

 

- 322 -

Как я попала в больницу деревни Ново-Иваново, не помню. Где-то отдельно от меня в мозгу торчала мысль: приближается 31 декабря 1937 года. Того года, который так счастливо начинался. Новогодняя ночь в кругу своей семьи, артистов Центрального Детского, нежно любящих меня людей обещала исполнение всех моих желаний. Могла ли я тогда думать, что через восемь месяцев окажусь в преисподней. Неужели следующий год продолжит эту пытку?!

Железная кровать. Рубленая изба. За окнами — лютый мороз. Я совсем одна на всем белом свете. Боюсь этого Нового года, своего полного одиночества. Никто из близких не знает, где я: а что знаю я о маме, детях, муже, о будущей своей судьбе?

И вдруг (о, это драгоценное в том моем положении слово «вдруг»!) оказывается, докторша, у которой через день заканчивается срок, — а пока она работает в этой больнице и даже имеет там отдельную комнату, знает обо мне столько хорошего, знает, как жестоко встретили меня в бараке по соседству, — решила пригласить меня встречать Новый год у нее.

Мы даже чокнулись с ней, разделив пополам ее единственную конфету. Главное, что восхитило меня в ее комнате, — книги. На полке стояли пять огромных томов Шекспира в издании Брокгауза и Эфрона (!). Когда часовая стрелка приблизилась к двенадцати, я обратилась к своему самому любимому драматургу с просьбой ответить мне, что ждет меня в новом году, и, раскрыв наугад страницу тяжелой серой, с черным корешком книги, прочла ответ Шекспира:

Кто настежь жить привык,

Сидит пусть под замком...

Я была поражена. Ну и, конечно, огорчилась. Только, в каком из его произведений есть такие строчки? Ах да, в наименее известной мне его драме "Тимон Афинский".

Ну что ж! Шекспир, как всегда, прав...

Да, я жила "настежь". Перед глазами мелькнули тысяча сто детей — участников детской самодеятельности на сцене Большого театра... Они выступят после торжественного заседания в концерте по моему сценарию и в моей постановке для руководителей партии и правительства, дипломатического корпуса... В белых матросках, белых носках и туфлях... Маленький, такого же роста, как его скрипка,

 

- 323 -

Исаак Мейстер, мальчик с гениальными способностями, будет солировать с большим оркестром Большого театра. Дирижировать вначале будет сам Василий Небольсин, а потом за пульт встанет восьмилетний Толя Шалаев; композиторы Л.Половинкин, М.Раухвергер, И.Дунаевский написали на мои слова новые песни... Сколько интересного надо и хочется придумать! А ведь одновременно репетировать и «Золотой ключик», который превратил в пьесу по моей просьбе А. Н. Толстой... Надо встретиться и с теми, кто меня любит... Выбрать время для своих детей... Позаботиться о здоровье мамы... И хотя бы четыре-пять часов поспать ночью...

Я жила "настежь"! Но неужели «золотой ключик» не откроет мне двери, чтобы вырваться из страны лютого мороза, лютой жестокости, страшного унижения?!

Просветы в моей жизни в те суровые времена были очень короткими. Добрая докторша уже покинула нашу больницу. Вместо нее в больницу назначили маленького горбатого человека, который "заработал" свой горб "на деле". Его профессия была "домушник" — узкая специализация квартирного вора. В лагерях Сиблага за несколько месяцев полуграмотных уголовников "натаскивали" на азы медицины, а потом обрекали заключенных на лечение у таких горе-специалистов.

Четырнадцать больных в нашей больнице могли надеяться только на медицинскую помощь этого горбатого лекпома. Я вспоминала одноглазую попутчицу с ампутированными пальцами ног, «Галчу-чуму» с ее шевелящимися волосами, мне казалось, что и моя тяжелая голова превращается в приют для "шевелящихся". Не хотелось ни есть, ни пить. Но больше всего я боялась, что меня начнет лечить горбатый лекпом, и я была счастлива, что в первые дни он не подходил к моей койке. Но когда однажды он надумал поставить мне градусник и ртуть, словно сорвавшись с цепи, прыгнула на самый верх, лекпом даже крякнул от удовольствия. У лекпома были свои твердые принципы лечения: не желая запутаться в сложностях медицинской науки, он был упорен в своих диагнозах. В этом месяце он всем больным ставил диагноз "воспаление легких". И не могла же я быть исключением!

Он приказал мне ставить горчичники и банки.

Не знаю, сколько дней это "лечение" продолжалось... Я

 

- 324 -

была почти все время без сознания. Меня не кормили, не переворачивали. Но чтобы вовремя заметить, если я умру от чудовищной температуры, подложили на мою кровать еще молодую урку...

Поразительна материнская интуиция! Поразительна и необъяснима. Все знакомые отвернулись от «остатков моей семьи»; все те, кто клялись мне в любви до гроба, при виде моих родных поспешно переходили на другую сторону тротуара. А мама, у которой (это выяснили при вскрытии) был тяжелейший склероз мозга, как сказал один доктор, «ее мозг был весь в крошечных отверстиях, словно изрешеченный молью», так вот, мама с раннего утра до поздней ночи обходила власть имущих, утверждая, что сейчас смерть подобралась к ее ни в чем не повинной Наташе совсем близко и что она умоляет сделать запрос, где Наташа сейчас находится и что с ней происходит. Я ничего точно не знаю, но еще раз убедилась, что свет не без добрых людей. Неожиданно из больницы города Мариинска были присланы два доктора, которые с возмущением констатировали, что я больна... сыпным тифом и уже успела заразить мою напарницу по железной кровати.

Не удивляйся, дорогой читатель. Это значит, что мне опять... повезло.

Сыпной тиф — единственная болезнь, за которую в лагерях строго отвечают. Пришлось лечить всерьез, выделить еще одну избу для сыпнотифозных (их число росло) и вызвать профессиональных врачей из городской больницы.

Для лечения глубокого пролежня на спине был прислан хирург. Он проводил свою работу без наркоза (сердце было предельно ослаблено)... Но что вспоминать о чудовищных болях, когда все же удалось спасти позвоночник...

Сыпной тиф оставил и другое осложнение — гемипарез д'экстра, а по-русски — паралич всей правой половины туловища. Бездействие правой ноги и правой руки.

Я терпеть не могу говорить о болезнях, стараюсь их не замечать или забывать. Но прошло уже пятьдесят три года, и вот как-то во время приступа мозговых спазм я вспомнила свое стихотворение, которое я отношу не к поэзии, а к сыпнотифозным осложнениям. Я вспоминаю его потому, что в нем забавно переплетаются впечатления от первого этапа в товарном вагоне, впечатления от виденного перед арестом спектакля "Анна Каренина", «торговая сеть», кото-

 

- 325 -

рой, как известно, руководил мой муж, нарком внутренней торговли... Мне показалось смешным, что моя активная память, по-видимому, посмеивалась надо мной даже во время болезни. Вот они, эти стишки:

«Что с этой? Очень страдает?» —

"Нет, вряд ли — все время в бреду...

Сыпной тиф — она умирает..."

"А, вот что! Ну, завтра зайду..."

 

Тише, тише, я слышу,

Слышу, тише, все.

Машина в уши дышит,

Мне страшно, страшно... За что?

Зачем запихнули в картонку?

Мне тесно, душно там,

Зачем по ушной перепонке

Вы бьете, как в барабан?

Кто здесь кричит, лахудры?

Что это, дом или брешь?

Да, были у жизни кудри,

А это — жизни плешь...

Запихнута я в картонку,

Картонка — между колес.

Кому, поезд, мчишься вдогонку,

Зачем из Москвы увез?

Под поездом душно и страшно,

В картонке — очень темно...

Когда-то ведь было не больно...

Да, было... Давно, давно.