- 327 -

Мариинский театр

 

Когда меня перевели в лагерь центрального участка близ Мариинска, вдруг почувствовала прилив жизнерадостности. Помню, как в привезенном мне мамой розовом платье с уже отросшими бело-серебряными волосами, с неожиданно помолодевшим лицом сидела я на траве около клуба и радовалась всему: солнцу, деревьям, раннему утру, возможности хоть немного шевелить обеими руками, большому участку, когда о колючей проволоке подчас забываешь...

Вдруг на горизонте показалась мощная фигура в брюках-клеш: не иначе какой-нибудь урка. Он, было, прошел мимо, но несоответствие молодого лица и седых волос вызвало у него желание остановиться. Указав вторым пальцем правой руки на мои седые волосы, он спросил:

— Под "вышкой" сидели?

— Нет...

— Какой срок имеете?

— Пять лет.

Урка презрительно улыбнулся:

— Из-за этого седеть? Какие вы мизерные!

 

- 328 -

Высоко подняв голову, он удалился. А я смеялась долго, весело. "Под вышкой" я не сидела, к высшей мере меня не приговаривали и вдруг... поседела! У этого урки, наверное, пять раз по десять лет сроки были, а потом амнистия, туда-сюда, подумаешь, мелочи жизни. А такая, как я, просто мелочь, совсем мизерная...

В этом лагере много заключенных, в большинстве своем двадцати — тридцатипятилетних. Есть клуб, несколько жилых бараков, мастерские. Так называемые "политические" — только женщины, все в одном бараке, не имеют статей, только «буквенные обозначения». Например, "ПШД" — подозрение в шпионской деятельности и тому подобные фабрикации образца 37-38 годов. Подозрения, на которых как бы никто не настаивает, но и не отменяет. Удобная форма для безответственности обвинителей и жестокая для невинно наказуемых.

Да, по виду эти женщины были интеллигентны и трудолюбивы, барак содержали в идеальной чистоте. Загипнотизированные величием Сталина, они, вероятно, считали, что восьмилетняя изоляция "ни за что" еще лучше, чем другие виды расправы того времени со скромными родственниками неугодных.

В других бараках жили уголовные преступники. Их было много. Хорошо зная, за что они сидят, здесь они вели себя дисциплинированно.

Я только что из «больницы за рекой» и в первую очередь направлена к врачу. Он тоже заключенный, но настоящий квалифицированный специалист, добился хорошего оборудования лечебного пункта. Меня встречает приветливо и говорит "под строжайшим секретом", что мной "интересовались", была телеграмма за очень важной подписью "спасать во что бы то ни стало". Я этому не особенно верю. Знаю, что начатая мной эпидемия сыпного тифа насмерть скосила пять человек, и полагаю, что «для статистики» еще и мои увечья сейчас были бы "неудобны". Еще понимаю, что доктор этот изображает из себя человека, приближенного к начальству, и надо быть от него подальше. Но знания его, конечно, использовать вовсю. Моя воля к жизни, борьба за здоровье на первых порах в этом лагере — самое главное. Ежедневная гимнастика плюс массаж, ванны, прогревания делают свое дело, и через месяц хожу уже без костыля, стараюсь преодолеть и хромоту. Надо начинать

 

- 329 -

работать. На общие работы (земляные) меня сейчас не пошлют, но когда не болен, более или менее сыт и не работаешь, снова начинают напирать безответные мысли. В голове добавляются четыре строчки к «сыпнотифозному стихотворению»:

Тик-так... это капает "жизня".

Сегодня просили опять

Прийти в хоркружок, на рояле

Под пение поиграть...

Впрочем, надо быть честной до конца: никто меня об этом не просил. Но проходя мимо клуба, услышала хоровое пение и обратилась к культмассовому инструктору с просьбой разрешить мне этому хору аккомпанировать. Похожая на осу инструкторша вначале поморщилась (я же "врагиня", стоит ли меня подпускать к "народу"?). Но потом решила, "поскольку играть на рояле — дело не идеологическое, а техническое, временно разрешить".

Оказывается, в хоровом кружке заключенные собирались сами, руководителя не было, пианиста — тоже. Пели "на один голос" известные им всем песни хором.

В клубе свободных комнат было достаточно. Было пианино и ноты — "Песни Дунаевского". Я поделила двенадцать поющих по голосам, расставила их вокруг пианино, сама села за него.

"Широка страна моя родная..." прозвучало неплохо, но с оттенками повозились — привыкли петь все громко.

"А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер..." знали далеко не все, и, может быть, поэтому ее исполнение внесло "свежий ветер" в наш хоровой кружок. Удалось достигнуть и легкости, и подвижности, правда, к концу третьего часа занятий. Но время прошло совсем незаметно.

В кружок этот ходили по собственной инициативе только мужчины — любители "спивать писни", главным образом украинцы. Один энтузиаст был особенно старателен. Большие карие глаза ярко блестели, красивые тонкие губы улыбались, а когда он вслед за мной повторял незнакомые слова песни и видны были его зубы, невольно думалось: «В Париже ему дорого бы заплатили за согласие рекламировать какую-нибудь зубную пасту...» Он был одет в коричневую бархатную толстовку, по цвету и фактуре очень схожую с его каштановыми волосами. Смуглый, бритый, прекрасно сложен. Его нельзя было не заметить.

 

- 330 -

 

Нельзя было не заметить и хорошего тенора Ваню Гробова — нервного, маленького роста и очень музыкального, Ивана Южду — баса, и Сергея Голуба. Сергей был красив, высок и властолюбив. Это звучало даже в его пении и... в его убежденности, что мужа сестры, который над ней издевался, он убил не зря — несправедливости никогда не потерпит!

Хоркружковцы остались нашей встречей довольны и попросили меня завтра опять прийти.

Молодой мужчина в коричневой толстовке на спевки приходил одним из первых, был одним из лучших солистов. Держался с большим достоинством, на замечания реагировал изящным наклоном головы, говорил очень мало. Кто он мог быть? Я спросила у пожилого мужчины-бухгалтера (сидел за растрату), который тоже посещал наши занятия. Он дал неожиданную, но исчерпывающую справку: "Бандит, статья "пятьдесят девять — три", шестая судимость, украинец, двадцать восемь лет, имя и фамилия — Григорий Малоштан".

Значит, наукой человековедения не владею?!

Однажды после четвертого урока, когда я засиделась со своими певцами почти до отбоя и торопливо направлялась к своему бараку, от стены клуба отделилась мужская фигура и пошла вслед за мной. Григорий...

— Поздно одной ходить не годится... Обидеть можут... Это было благородно с его стороны.

— Кажется, в клубе будет вечер самодеятельности, и мы выступим тогда с песнями, — оживилась я.

Но Гриша вдруг вобрал голову в плечи и посмотрел по сторонам быстрыми, острыми глазами:

— Что это вы как громко разговариваете? А что особенного? На репетициях и собраниях я действительно приучилась говорить громко, в жизни — тоже. А он... вор. Поняла и почему он много молчит: тогда он кажется куда культурней. А то скажет "можут", и все понятно.

Каким-то шестым чувством он угадал мои мысли и сказал тоном опекуна:

— Лагерь — не воля. Посвободней, чем в тюрьме, да не в кандее. Заметят, что с вами идем, будем штрафные...

— Почему?

— Потому что лагерь! — ответил он авторитетно.

 

- 331 -

Потом я узнала, что уже после первой нашей репетиции он каждый раз, как я уходила, выходил следом за мной, перебегая от стены одного барака к другому, «чтобы меня кто не обидел...» Несмотря ни на что, это было приятно.

Через несколько дней я выступала в самодеятельном концерте. Радовалась очень. Было тепло, человек полтораста зрителей сидели на скамейках у открытой эстрады-раковины... Сначала участвовала как аккомпаниатор хора — спели три песни, а потом, после куплетиста, объявили меня, и я прочла стихи Агнии Барто "Болтунья" и "Ку-ку". Может быть, я до глупости наивный человек, но, честное слово, была рада, что стою "на сцене" и передо мной сидят зрители...

После концерта (он длился всего пятьдесят минут) ко мне подошел Михаил Зоров. Я его немного знала года три назад, когда он работал в Театре имени Мейерхольда. Он поцеловал мне руку, и рука моя стала мокрой от его слез.

— Как горько и страшно видеть Наталию Сац на эстраде убогой самодеятельности, среди этой шпаны. Я попал сюда на один день, случайно и, когда услышал, что вы здесь — даже не поверил. А сейчас готов рыдать, увидев вашу выдержку... Так держаться среди этой публики — героизм!

Из его сбивчивых слов поняла, что любимые мной детские стихи здесь совсем не к месту, надо подумать о другом репертуаре. Ну, а как я держалась? Наверное, как всегда. К счастью, я себя со стороны не видела...

Зато инструкторша, похожая на осу, оказывается, следила за мной уже давно и очень бдительно. Очевидно, она донесла, или, как там говорили, "стукнула" во всесильную «третью часть», что эта "пятьдесят восьмая" — так величала она меня для краткости — стала слишком общаться с массами. Занятия с хором были прерваны, выступления на "эстраде", конечно, тоже.

Через несколько дней меня вызвали в канцелярию лагеря. Заведующая, некто Нонна Павловна, посмотрела на меня как удав на кролика и сказала:

— Если у вас нет возражений, вам придется исполнять работу картотетчицы. Я ответила:

— Дело есть дело. Работы этой пока исполнять мне не приходилось, но постараюсь справиться...

 

- 332 -

Реакция на мой ответ была весьма неоднозначной. Видимо, многие из сотрудников канцелярии ждали проявлений моего ущемленного самолюбия, но я совершенно спокойно подошла к своему рабочему месту — столу, на котором стояли восемь длинных, узких деревянных коробок с карточками на каждого жителя лагеря, на каждого заключенного, кому пришел «с воли» денежный перевод. Эти карточки должны лежать строго в алфавитном порядке: "Аахов", "Абакин", "Абишев", "Абурин" и так далее. Я обнаружила большую неразбериху в этих ящиках. Прежний картотетчик плохо переписывал фамилии с бланков денежных переводов, часто путал буквы. До того как я стала картотетчицей, почерк у меня тоже был плохой. А теперь я писала, старательно выводя каждую букву — ведь от этого зависело так много, может быть, даже жизнь некоторых таких же, как я. Прошло немало времени, пока я свои карточки привела в полный порядок. И радовалась, когда, обнаружив ошибку, могла немедленно вызывать для получения денег тех, на чье имя они давно пришли, но кто их до сих пор не получил по вине безразличного человека, не видевшего за своей малограмотной писаниной живых людей. Помню Белкина, карточка которого за два месяца до моего прихода лежала в ящике на букву "В", а ему показывали все на "Б", и он уходил, чуть не плача; Вялова, которого впихнули на букву "Я", и нашу общую радость, когда недоразумение прояснилось...

Да, деньги, пришедшие от родных, для заключенного играли огромную роль не только как возможность хоть как-то улучшить свое питание, но прежде всего как моральная поддержка, сознание, что тебя не забыли. Одиночество нигде так не страшно, как в тюрьме или лагере...

Конечно, работа картотетчицей по десять часов в сутки была утомительной, но спасали меня... ассоциации. Мысленно я переносилась в давно прошедшие времена и вспоминала... Отто Юльевича Шмидта, героя-полярника, который очень хорошо относился ко мне как режиссеру и человеку, баловал своим вниманием.

Помню, как после челюскинской эпопеи попросила его рассказать подробности моим детям — Адриану и Роксане. О том, как страшно было так долго находиться на оторвавшейся льдине, как, вероятно, боялись они, что кончатся продукты. Помню его прекрасное иконописное лицо, боль-

 

- 333 -

шую четырехугольную бороду, пышные волосы, зеленые глаза и... слова о том, что, когда попадаешь в беду, самое страшное — одиночество.

Когда меня очень утомляла эта работа, вспоминала Отто Юльевича и старалась хоть чем-то помогать обездоленным.