- 9 -

1. Всё в прошлом.

 

Начинался новый день в новой для меня стране - Соединённых Штатах Америки, после почти 60-летнего пребывания в "стране чудес" - СССР.

Я лежал подрёмывая, боясь разбудить своих гостеприимных хозяев, и передо мной мысленно, как в калейдоскопе пробегала вся моя предыдущая жизнь с шестилетнего возраста, - с того злополучного дня, 31 октября 1931 года, когда мой добрый, любопытный, но помешанный на коммунистической утопии отец, отправился в СССР строить светлое будущее, и без ведома моей матери, тихо увёз меня в это "будущее", нисколько не задумываясь о будущем своего родного сына, - и до момента моего возвращения в Нью-Йорк, 2-го августа 1990 года.

Мои детские воспоминания довольно расплывчаты, но с четырёхлетнего возраста и старше я уже кое-что помню довольно ясно. Многое я воссоздал по сотням писем моей матери, её рассказам в 1959 и 1961 годах, когда она приезжала ко мне в СССР, а так же по многим десяткам фотографий моего детства, сохранившихся благодаря её стараниям; по рассказам моего отца, когда я был уже в отроческом возрасте 14-15 лет.

 

- 10 -

Родился я 31 марта 1926 года в городе Нью-Йорке, в Бруклине. Мои родители, выходцы из Полыпы, эмигрировали в 1920 году через Францию в США, где и познакомились, поженились, натурализовались и получили американское гражданство.

Отец мой, Дэвид Гершман, был человеком довольно уравновешенным, добрым, любившим пошутить, посмеяться, если это не касалось его коммунистических воззрений, так как на эту тему он не признавал никаких шуток и отстаивал эти воззрения непоколебимо.

Мать моя, Молли Гершман (девичья фамилия Брондвейн), была - царство ей небесное - характера холерического, очень вспыльчивой, и органически отвергала всё, что касалось понятий "коммунизм", "социализм" и другие "измы", кроме "капитализма". Каким образом они оказались вместе знает, возможно, лишь Господь Бог.

Приблизительно в 1929 году, то есть через три года после моего рождения, они уже жили отдельно друг от друга. Я кочевал от отца к матери и обратно чуть ли не каждую неделю. Мне такая жизнь очень нравилась из-за разнообразия впечатлений и частых разъездов с отцом по летним лагерям на берегу реки Гудзон.

Если бы мой отец мог предположить, что в недалёком будущем его сыну придётся разъезжать по лагерям другого рода, интересно, -поехал бы он строить это "светлое будущее?"

Отец мне нравился своей добротой и демократичностью в отношениях со мной. Я прекрасно помню то время, так как летний лагерь на реке, где мы обычно отдыхали с ним, был очень шумным, было много детей, а взрослые вечно спорили, устраивали митинги, размахивали красными флагами и дело даже доходило до лёгких потасовок, что было для нас, детворы, очень занимательным. Всё это довольно четко запечатлелось в моей памяти. Но когда я вспоминаю о днях, проведённых у своей матери, то помню лишь, как мы гуляли взявшись за руки, или посещали то одну её знакомую, то другую. Чаще же всего - вечные ожидания её возвращения с работы и надежда на то, что она отвезёт меня к отцу. Иногда и это случалось... Меня больше тянуло к нему.

Я очень хорошо помню подругу моего отца Лину Джеггер, которая относилась ко мне, как к родному сыну. Я не понимал тогда, что она попросту была его любовницей. Лина имела в Нью-Йорке магазин готового платья и отнюдь не разделяла его коммунистических воззрений. Наоборот, когда отец рассказывал при ней о далёкой стране чудес, где все дети очень счастливы, всё имеют, и каждый ребёнок во всём мире стремится попасть в эту страну, Лина мягко возражала: "Морти (так называли меня в детстве), это не совсем так, в этой стране ещё ничего нет, твой папа хочет поехать туда и всё построить для счастья взрослых и детей, но он не должен этого делать, он очень добрый, но не понимает, что лучше остаться здесь, в Америке, где уже всё есть, и мы втроём прекрасно

 

- 11 -

бы жили". Я был жесток, как все дети, и не хотел слушать её. Я бегал за отцом и кричал: "Папа, ну когда же мы поедем в эту чудесную страну?" "Скоро, дорогой мой", - отвечал он и, несмотря на уговоры Лины, тайком от моей матери заключил договор с советскими властями о работе в Москве сроком на пять лет в качестве специалиста в деревообрабатывающей промышленности, и выехал со мной в СССР. В порту нас провожали только плачущая Лина, которая обещала приехать через месяц в Москву, и его товарищи - коммунисты с красным плакатом: "Привет рабочим СССР от пролетариата Америки!". Эту надпись запомнил навсегда, так как вскоре после прибытия в Москву, пришла и фотография наших проводов в Нью-Йоркском порту, и она долгие годы хранилась в нашем альбоме. На фото была запечатлена и Лина - бедная Лина! Она стояла в стороне и у неё был такой печальный вид!

Совершенно отчётливо помню предотъездовскую беготню по магазинам - отец, Лина и я. Больше покупала и давала советы Лина. Она даже купила и подарила нам швейную машину "Зингер": "В стране чудес может и не оказаться такой, и когда я приеду, то буду обшивать вас". Действительно, она очень пригодилась, - я вспоминал добрейшую Лину с благодарностью, когда во время войны, в перерывах между моими арестами, в 1942 году, вернувшись в Москву и спасаясь от голода, продал её за полмешка перемороженной картошки, что, возможно, и спасло меня от голодной смерти.

Прекрасно запомнил я, когда за пару дней до отъезда мы с отцом сфотографировались на последнем этаже "Эмпайр Стейт Билдинг".

И вот, наконец, мы на палубе огромного германского лайнера "Бремен", который спустя восемь лет, во время Мировой войны, был потоплен британской авиацией. И опять фото, последнее в Америке, уже в открытом море.

До сих пор храню это фото - прощание с родиной; на фоне палубных надстроек корабля, мы с отцом держим спасательный круг с надписью: "Бремен".

Берег медленно удалялся от нас и мы долго ещё смотрели на тающие в дымке тумана "Статую Свободы" и силуэты "каменных джунглей" Нью-Йорка, пока они не исчезли за горизонтом. Мы плыли навстречу счастливому будущему...

Время в пути прошло незаметно, так как корабль казался мне большим плавающим городом, частицей той страны чудес, куда мы плыли. На нём было очень много политэмигрантов из США и Канады, коммунистов или сочувствующих им, которые направлялись как и мы в СССР. Отец всё время проводил с ними в бесконечных разговорах и спорах о будущей жизни и работе в стране социализма, а я, к своей радости, был предоставлен самому себе и весело проводил время в играх с детьми. Каждый из нас старался рассказать о своих родителях как можно

 

- 12 -

больше небылиц: все, конечно, были очень важными персонами, их с нетерпением ждут в СССР, чтобы как можно быстрее поселить в больших красивых домах, дать каждому по бесплатному автомобилю и тому подобное...

Через несколько дней мы высадились в Гамбурге. Впервые в своей короткой детской жизни я очутился в чужой стране. В этом городе мы остановились всего на один день, вероятно, поэтому в памяти у меня сохранился только образ полицейского на улицах - так было их много. На следующий день мы поездом выехали в Польшу, - на родину моих родителей, а оттуда - в Москву. На границе нас пересадили в советский состав, который был забит до отказа политэмигрантами из многих стран Европы, в основном, со слов отца, ехавших в Советский Союз строить социализм.

Он сказал мне, что на вокзале нас встретят представители "Коминтерна" и, кроме того, его друг детства и юности, соратник по социал-демократической партии Польши, сейчас живущий в Москве, Иосиф Абрамович Бок с женой, русской, - Евдокией Николаевной Кукиной.

Иосиф Бок - ровесник моего отца, оба рождения 1898 года. После того, как их политические взгляды изменились, в начале 1917 года Бок примкнул к большевикам и уехал в Петроград "делать" революцию. Отец же стал поговаривать об эмиграции в США через Францию. Так их пути разошлись, и они потеряли связь друг с другом. В 1920 году отец своё намерение осуществил - добрался до Нью-Йорка, где и осел. К тому времени Иосиф, после Октябрьского переворота, в котором он принял самое деятельное участие, уже воевал на разных фронтах гражданской войны, в частности, был в 1920 году на советско-польском фронте комиссаром полка. Затем, после окончания войны, закончив Московский энергетический институт, работал на крупных предприятиях Москвы, совмещая инженерную работу с партийной, то есть был секретарём партийной организации.

Это был очень интеллигентный добрый человек недюжинного ума. До сих пор не могу понять, как он, не говоря уже о моём отце, мог верить в этот бред о коммунизме и сам проводить эти идеи в жизнь? Впоследствии, соприкасаясь с ним многие годы, я готов поклясться, что он не был приспособленцем, как множество других "урапатриотов", и действительно был предан партии, Сталину, их курсу...

Сразу же после революции он женился на депутатке Ивановского Совета, потомственной ткачихе, Евдокии Николаевне Кукиной. Была ли она в действительности так предана большевистским идеям, как внешне старалась демонстрировать - до фанатизма, не берусь судить, но сомневаться в её искренней вере у меня повод был, о чём я и поведаю при случае. Я был уверен в её абсолютной преданности Иосифу, которому она

 

- 13 -

посвятила свою жизнь. Всё, что было святым для него, бралось и ею на вооружение - она была его эхом.

Эта супружеская пара сыграла довольно важную роль в нашей с отцом судьбе. До самой смерти Иосифа - я так называл его с детства (умер он в ноябре 1963 года), он был для меня самым близким человеком после моей семьи. Кукину же я называл "тётя Дуся" - так повелось с детства и до самой её смерти. Когда я уезжал в 1990 году в США ей шёл уже 91-й год, она жила в Москве, куда я к ней и заехал попрощаться. Но и тогда она оставалась "преданной делу Ленина партийкой". Сталина она перестала любить только в начале 60-х годов, притом, вследствие спора со мной, который Иосиф прекратил одной фразой, как по мановению волшебной палочки: "Дуся, брось, Морис прав, Сталин - говно!"

Прощаясь со мной, она не смогла не поагитировать меня: "Ты смотри там, Морис, едешь в логово империализма, не поддавайся на провокации, там, знаешь, будут предлагать говорить или писать разные гадости про нас, - не надо, ни за какие деньги не соглашайся. Помни, твой отец был коммунистом! Не разменивайся!" Затем, резко изменив тему, посоветовала: "Передай Зое (моя жена,- М.Г.), чтобы ни в коем случае не надевала шляпку, в Нью-Йорке дуют ветры и страшная пыль - шляпку может сорвать с головы. Когда я ездила туда, то купила себе беретку, она надёжнее. Подумай как следует, ну куда ты едешь, что ты там будешь делать - стоять в очереди за бесплатной похлёбкой? Когда я там была в 1929 году, то своими глазами видела эти очереди прямо на Бродвее..." Мой довод, что прошло уже 60 лет и сейчас, наверное, уже дают что-нибудь и на второе, она с негодованием отвергла, - "капитализм-то загнивает..." Спустя пять месяцев после приезда в Америку я получил печальную весть о её смерти. Но и здесь она невольно доказала свою приверженность Владимиру Ильичу - умерла в день его смерти.

Это небольшое отступление от моего повествования вызвано тем, что именно эта пара, наладив в конце двадцатых годов переписку с отцом, уговорила его - а его уговаривать долго не пришлось, покинуть США - "страну великой депрессии, капиталистических акул, американского империализма" и тому подобное, и приехать в Советский Союз.

Первое время мы жили в гостинице "Националь", где чуть ли не ежедневно нас навещали Иосиф и тётя Дуся. Меня сразу же остригли наголо, - это было повсеместно принято в стране. Не говоря уже о тюрьмах, лагерях, детских домах, стригли и в армии, и допризывников, и рабочих бригад трудовой повинности и многих, многих других.

Так вот, меня остригли, и сразу же повязав на шею красный галстук, сфотографировали во весь рост.

Месяца через два нам дали маленькую комнатку в большой коммунальной квартире в доме "Коминтерна" напротив Александровского парка Кремля. В этой квартире жило множество семей иностранных

 

- 14 -

политэмигрантов. На всю квартиру имелись всего лишь одна кухня, одна ванная и одна уборная, - как по Высоцкому: "...На тридцать восемь комнаток всего одна уборная...", то есть встретили с помпой, а затем - пора и честь знать!

Отец часто ездил по предприятиям деревообрабатывающей промышленности. Командировки были продолжительными, особенно, когда он дважды съездил в Польшу - для обмена опытом, и, вероятно, задержался у своих родителей в местечке Скерновицы.

Однажды, вернувшись из командировки в г. Майкоп, он привёз очень миленький подарок, - двадцатилетнюю домработницу для ухода за мной, а в действительности - просто любовницу. При следующей же командировке, местные власти по инициативе моей новоявленной "мачехи", которая успела прописаться в нашу квартиру, водворили меня в детский дом на улице Новая Басманная. Но когда вернулся отец, то несмотря на возражения своей пассии, сразу же забрал меня домой. Имя этой женщины: Ирина Михайловна Осадченко. В дальнейшем, как я, так и мой отец имели от неё, в большинстве своём, одни лишь неприятности.

В 1933 году отцу, в связи с тем, что он воспитывает малолетнего сына без участия матери, выделили двухкомнатную квартиру в полуподвальном этаже пятиэтажного нового дома по Шмидтовскому проезду на Красной Пресне. По этому поводу он заметил: "Вот, что значит социальная справедливость в стране Советов!" Его восторгам не было конца.

Как только мы перебрались в новую квартиру, Осадченко стала предпринимать все меры для моего возвращения в детдом - и ей это удалось при первой же командировке отца за пределы Москвы. Я опять оказался на казённых харчах.

Единственной утехой для меня была тётя Дуся, которая занимала очень ответственный пост в "Букинторге" СССР и довольно часто выпрашивала меня на выходные дни. Детдомовское начальство по неизвестной мне причине шло ей навстречу. Точно теперь не помню, но где-то в районе Кузнецкого Моста находились книжные хранилища, куда она меня водворяла каждый раз чуть ли не на целый день и чему я был рад, так как попадал в свою стихию - я запоем читал всё, что попадалось под руку. Я зарывался в книги с головой, но, конечно же, в соответствии со своим возрастом, в первую очередь набрасывался на приключенческую литературу, но не чурался и классики. Уже через три года после приезда, благодаря стараниям тёти Дуси и жизни в "самой гуще", я довольно сносно говорил, читал и писал по-русски.

Когда мы приехали в Москву, страна была на грани голода - всё продовольствие отпускалось по карточкам. Но для иностранцев функционировал специальный продовольственный магазин, расположенный в знаменитом бывшем "Елисеевском", где по особым

 

- 15 -

"заборным" книжкам можно было приобрести любые продтовары в том числе и деликатесы. В этом же магазине, в отдельном помещении продавались даже щенки породистых собак, живые раки и другая живность. Магазин назывался сокращённо - "Инснаб" и вход в него для советских граждан, не имеющих валюту, был заказан.

По приезде в Союз, русский язык я не знал. В связи с тем, что в то время в Москве свирепствовала дизентерия, первыми словами стали: "кипячёная вода", так как в каждом учреждении или других присутственных местах, на видном месте обязательно маячил оцинкованный бачок с прикованной к нему цепью железной кружкой, и висел плакат: "Пей только кипячёную воду!" Отец же владел английским, польским, немецким, но русскому по-настоящему так и не научился до самой смерти. К примеру, он говорил вместо: "горячий чай" - "чай есть очень жаркий".

В детдомах, кроме себя, я не встречал тех, кто не говорил по-русски, - я был белой вороной, и каким образом и когда стал говорить - понятия не имею. Но я чувствовал, что мой английский день ото дня становится хуже и хуже, так как говорить мне было не с кем.

К тому времени меня разыскала мать и через Народный комиссариат иностранных дел СССР потребовала моего возвращения в США. Об этом мне сообщил отец. Позже он объяснил мне, что меня по малолетству могут выпустить только с ним, а он и думать не хочет об отъезде - для чего тогда надо было приезжать?

Условия жизни в детдомах того времени мало чем отличались от тюремных и лагерных, которые я с избытком хлебнул в дальнейшем. Не смогу, вероятно, когда-нибудь забыть вечных спутников той жизни - крыс, тысячи которых обитали как в детдомах, так и в лагерях и тюрьмах. Порой думалось, что без них, как без клопов и вшей, и жизнь невозможна! Первое время вся эта нечисть вызывала во мне омерзение. В 1933 году, когда мне пошёл восьмой год, в детдоме, ночью, меня схватила за палец на ноге большая крыса, я никак не мог оторвать её и с перепуга дико закричал. В спальне было около тридцати моих ровесников, которые повскакали с кроватей, зажгли свет и только после этого моя "подруга" покинула меня. Мы увидели отвратительную картину: с детских кроватей спрыгивали на пол десятки огромных крыс и мчались к своим дырам. В течение 15-ти дней мне кололи в живот какую-то гадость, что приводило меня в неменыпий трепет, чем нападение крысы. С тех пор не могу побороть в себе страха при виде шприца. Это же чувство я испытывал к крысам. Страх был обоснованный, так как в течение последующих двадцати лет своей жизни в колониях, тюрьмах и лагерях я жил в тесном соседстве с ними.

В 1934 году меня перевели в другой детдом с мотивировкой: "злостное нарушение внутренного распорядка", так как я стал осваивать

 

- 16 -

способы защиты своей детской чести, - научился драться. Я иногда спотыкался, говоря по-русски, и меня нещадно дразнили, давали обидные прозвища, благо слово "американец" рифмуется с чем угодно, сочиняли про меня паскудные песенки. Отсюда и драки. Так как начальству были ближе мои обидчики, меня и переводили на более строгий режим.

Как-то в таком детдоме, расположенном вблизи травмайной остановки "Соломенная сторожка", я заболел свинкой. У меня распухла правая щека, заболевание считалось инфекционным и меня поместили в медизолятор, где держали под замком, чтобы не заразились другие дети. Это была небольшая грязная комната, в середине которой стояла кровать. Моё лицо обрамлял компресс с ватой, смазанной вонючей мазью. Два раза в день мне приносили пищу, - утром кашу, а под вечер - обед из двух блюд: суп и ещё что-то в отдельной тарелке, которую ставили на табурет около кровати. Я успевал съесть только суп, - прямо у меня на глазах огромные крысы успевали за это время слопать моё второе блюдо. Их было множество, они залезали ко мне даже днём, когда я дремал, как будто чувствовали, что им ничто не угрожает. Я кричал, приходили и врач, и воспитатели, но помочь мне не могли.

Во время болезни меня навестил отец. Я с плачем рассказал ему обо всём, прося забрать из детдома. Он успокоил меня, рассуждая примерно так: то, что здесь мало дают еды и я всё время голоден - общая беда всего советского народа. Он опять говорил мне о героических подвигах строителей социализма. - А козни этих вредных тварей, - сказал он, - мы быстро пресечём. На следующий день он вновь посетил меня и вывалил из портфеля дюжину живых раков вместе с сухой травой, купленных в "Инснабе". Он утверждал, что умные люди когда-то рассказали ему ещё в Америке, что крысы до потери сознания боятся раков, так как раки ими питаются. Он привязал нитками к кроватным ножкам по три рака и успокоил меня: можешь не волноваться, теперь ни одна крыса здесь не появится. Когда же я напомнил ему, что очень голоден, ответил: "Вот теперь ты сможешь съедать всё, что тебе приносят", и исчез ещё на два месяца, навестив меня уже в другом месте, куда меня перевели в очередной раз. Проснувшись на следующий день, я сразу же заглянул под кровать, надеясь увидеть там останки съеденных раками крыс. Но, увы, там болтались лишь нитки с привязанными ножками от раков - это всё, что от них осталось. Оказалось, что раки для крыс - лакомство. Заодно они уплели и мой завтрак.

1935 год я встретил в детдоме "спецтипа", но с "окошком" - не совсем закрытого для посещения родственниками. Он находился на улице Песчаная у пос. Сокол (ст. метро "Сокол"). Среди поля было расположено большое селение, состоящее из двух-трёх-квартирных домов, заселённых семьями начальников и командиров частей войск НКВД. Всё это

 

- 17 -

именовалось: "Военный городок". В даль уходило Ленинградское шоссе, затем - Химки, куда осенью 1941 года добрались германские войска.

Мы, детдомовские, находились в состоянии настоящей войны с детьми этого городка. У нас даже была своя "пушка", не говоря о самодельных пистолетах - "самопалах", сконструированными старшими детьми 10-11 лет отроду, из тонких водопроводных труб. Пушка же была сооружена из толстой двухдюймовой трубы, залитой с тыльной стороны внушительным слоем баббита; и то, и другое заряжалось через ствол серой и шрапнелью. Для этой операции требовалось огромное количество серы, которую специальная "зарядная команда" сдирала со спичек в течение 10-15 дней перед сражением. Поверх серы, шомполом заколачивались бумажные пыжи и нарубленные для этой цели куски свинца. Пушкой командовал и доводил её заряд до кондиции 11-летний детдомовец Кузовков. Спички мы покупали на деньги, заработанные на сколачивании посылочных ящиков для почты. Наше начальство, присваивало большую часть нашей зарплаты - нам платили 25 копеек в день. Несмотря на жизнь впроголодь, мы всё до копейки отдавали в "военный фонд" для приобретения спичек.

Особой ненависти к детям военных у нас не было, но то, что они имели родителей, причём привилегированных, а посёлок состоял из красивых домов с разбитыми вокруг огородами и цветниками, возмущал нас. Как это так, мы, все 120 человек, жили в одном некрасивом деревянном доме из почерневших и потрескавшихся брёвен, а они, такие-сякие... Двор нашего дома был огорожен двухметровым забором, выход за который был нам категорически запрещён. А "они" свободно ходили по Москве, играли на наших глазах в лапту, дразнили нас, называя "беспризорниками". А велосипеды? В щели забора мы видели своих врагов, катающихся по очереди на двух велосипедах - в те годы это было роскошью. А как они жевали свои бутерброды! Всё это нас чрезвычайно раздражало, и через "парламентёров" им объявлялась "война" и назначался день генерального сражения. Мы всегда побеждали, так как были менее изнеженными, чем они.

Неожиданно великая война кончилась плачевно: при очередной зарядке пушки, внезапно воспламенилась сера и, взорвавшись, выстрелила не дробью, а слоем баббита в обратную сторону. А так как "главный заряжающий" Кузовков расположил конец трубы с баббитом между ног, ему пришлось расстаться с принадлежностями, при посредстве которых рождаются дети. Война, как мы посчитали, окончилась вничью.

Директором детдома была женщина, и притом красивая - с нашей мальчишеской точки зрения. Звали её Софья Николаевна. А заместителем - высокий, спортивной выправки мужчина возраста 30-35 лет, по имени - Иосиф, а по прозвищу - Ёська. Он был пижоном, всегда щегольски одет и с дамами был галантен, - по крайней мере, с директрисой. И если бы не его

 

- 18 -

странные увлечения, то не было б к нему никаких претензий - человек как человек. Но у него было хобби - он занимался боксом. Ну и занимайся, Бог в помощь, но ему были необходимы спарринг-партнёры! В этом качестве он использовал нас, 10-11-летних мальчишек против 90-килограммового громилы, и всех без разбора нещадно избивал. Кроме того он увлекался стрельбой из малокалиберного ружья по воронам. Но ему было лень бегать по кустам в поисках сбитых птиц, и мы исполняли роль охотничьих собак - приносили добычу хозяину. Опоздавшие получали подзатыльники.

По слухам, Ёська числился в любовниках директрисы, и вера наша в это ещё больше укрепилась после того, как мы пожаловались ей на его притеснения - все жалобщики были им избиты.

В конце 1936 года ко мне на свидание пришла моя тётя Дуся Кукина, которая рассказала, что пробилась ко мне с большим трудом - режим в детдоме был ужесточён. Оказалось, арестован Иосиф, её муж. Я не сразу осознал смысл сказанного, так как с жадностью поглощал, принесённые ею гостинцы. Когда же, наконец, понял, то был удивлён: почему она не плачет? - Потому, - ответила она, - что мы с Иосифом ветераны партии, старые большевики, и его не за что арестовывать. Она была уверена, что произошла ошибка, скоро всё выяснится и его отпустят. Тогда я предположил, что он, наверное, "враг народа", на что тётя Дуся заплакала: "Ты, Морис, ещё ничего не понимаешь в этих делах". Потом по секрету сообщила, что к отцу из Нью-Йорка приехала Лина Джеггер и уговаривает его вернуться в США, тем более, что пятилетний договор уже закончился. "Но папа не должен возвращаться, - сказала она, - потому что этим предаст дело рабочего класса. Кроме того, он уже муж Ирины Осадченко, и у тебя, Морис, - новая мама. Если придёт к тебе папа и спросит, хочешь ли ты в Америку, скажи нет, - Лина плохая тётя". Я же ненавидел Осадченко и про себя подумал, что обязательно уговорю отца уехать из этого "рая".

Но отец не пришёл. Позднее я узнал от него, что в то самое время, когда ко мне приходила тётя Дуся, он пытался оформить выезд в США. Ничего у него не получилось, его пригласили в НКВД и стали уговаривать остаться в СССР, обещая золотые горы. Когда же он стал настаивать на отъезде, ему пригрозили "неблагоприятными последствиями". Его вызывали ещё несколько раз, затем на короткое время оставили в покое. Спустя много лет, тётя Дуся рассказала мне, что Лина предчувствовала катаклизмы, потрясшие впоследствии страну и приведшие к арестам, расстрелам и сменам руководителей высшего и среднего эшелонов власти. В разговорах с ней она прямо высказывала это, чем приводила тётю Дусю в негодование. Лина отчаянно старалась уберечь моего наивного отца от беды, нависшей над ним. Она, видимо, действительно любила его, но ничего сделать не сумела - он был наивен и упрям. Он заявил, что аресты -

 

- 19 -

явление глобальное, построение социализма вызывает противодействие врагов, то есть повторял сталинские слова об обострении классовой борьбы. Тётя Дуся не отличалась от него, но была очень ожесточена против "врагов народа". Даже арест Иосифа, не поколебал её железную убеждённость в правоте происходящего.