- 170 -

34. Воркута. Пересылка и каторжный лагерь шахты 9-10. Август 1950 г.

 

Воркутинская пересылка - полулагерь, полутюрьма. Круглые сутки мы находились под замком. С первого же дня по прибытии появилось ощущение чего-то необычного, нереального. Казалось бы такой же лагерь, как и везде, такие же бараки, но... И лишь когда прозвучал сигнал отбоя, всё прояснилось, не было темноты, хотя шёл двенадцатый час ночи - на дворе было светло. Несмотря на страшную усталость после перипетий этапа я никак не мог уснуть. Бескрайняя полярная тундра, покрытая маленькими вьющимися карликовыми берёзками, была окрашена в какой-то неземной цвет, в небесном мареве висел огромный оранжевый шар, придавая всему буровато-красный оттенок. Говорили, что за Полярным кругом переливается Северное сияние? Откуда же тогда солнце, которое, правда, совсем не греет?

На следующий день я услышал в бараке частушку: "Воркута, Воркута - новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное - лето..." Воркутинский год делился на две неравные части: месяцев шесть зима - сплошная ночь без проблеска, кроме северного сияния, и несколько месяцев лето, когда солнце вообще не заходит. Зима холодная с бесконечной пургой, заносящей снегом бараки до крыш, а лето холодное, за исключением июля, когда бывает и тепло.

На пересылке кормили плохо, гораздо хуже, чем на предыдущих: 400-граммовая пайка недопечённого хлеба и черпак сваренной из турнепса (кормовая свекла) баланды. В результате продолжительных странствий по тюрьмам и пересылкам я здорово порастряс накопленный на шарашках жирок и еле волочил ноги от слабости.

В первую же ночь я сообразил переодеться в старый "шарашечный" комбинезон, а костюм решил продать с наибольшей выгодой. В результате я выторговал два целых кирпича хлеба и не первого срока ватный бушлат, - на нём хоть и было десятка два заплат, но грел он хорошо. Кроме того, мне подбросили ещё четыре спичечных коробки махорки, причём полных, а это уже было богатством!

Два дня мы проедали мой костюм, а на третий были вызваны на этап, в этот раз - пеший. Собралось около трёхсот человек, и после тщательного шмона мы очутились за воротами лагеря в распоряжении конвоя.

Вот где мы встретились с "настоящим" конвоем! Нас окружили конвоиры с автоматами и овчарками. Начальник, азиат небольшого роста,

 

- 171 -

тут же заорал во всю глотку: "А ну, быстро разобраться по пять в шеренги!" Мы, вероятно, недостаточно быстро разобрались, потому что вслед за этим он скороговоркой заголосил: - "Воркутинский конвой шутить не будет..." и повернул автомат в нашу сторону. Всё это было произнесено с характерным восточным акцентом, раздались смешки, пятёрки чуть нарушились... Недоговорив фразы, он дал автоматную очередь над нашими головами, да так низко, что мы невольно пригнулись. - "Я вам похохочу, собаки, шаг в сторону считается побегом, стреляем без предупреждения!" Мы поняли, что шуток, действительно, не предвидится и быстро "разобрались" по пятёркам.

Лагерь "шахты 9-10" располагался в довольно живописной местности, если можно почти голую тундру назвать живописной. Привлекало единственное - невдалеке протекала извилистая неширокая река "Воркута". Она-то и оживляла тоскливую тундровую панораму.

Интересна история лагеря. До 1943 года это был обычный смешанный лагерь с ворами и "суками", между которыми шла жесточайшая война не на жизнь, а на смерть. В дальнейшем, в связи с тем, что работа на шахте 9-10 считалась очень тяжёлой и опасной из-за слишком слабой оснащённости техникой и наличия большого количества взрывоопасного газа-метана, сюда стали направлять осуждённых за особо опасные преступления против "порядка управления", то есть за бандитизм. В 1943 году, согласно указу Президиума Верховного Совета СССР, в уголовный кодекс были внесены изменения: для лиц, активно сотрудничавших с немецкими оккупантами, т.е.полицаев, карателей и тому подобных была установлена новая мера наказания: "каторжные работы", но с предельным сроком до 20 лет лишения свободы. Так вот, именно лагерь при шахте 9-10 и решили именовать "каторгой", ввести жесткий режим и направлять теперь сюда осуждённых к каторге полицаев и карателей. Здесь-то, с 1943 года и собралось невообразимое месиво: воры, "суки", "фраера" -бытовики и, наконец, активные немецкие пособники! Затем, после войны сюда привезли немецких солдат и офицеров, взятых в плен во главе с генерал-майором Бушем при взятии города Кенигсберг. Более разношёрстный контингент трудно себе представить!

Итак, сначала наш, затем и ещё 6-7 этапов по 300-400 человек попали в это чистилище, где существовала целая система учреждений и должностей, призванных осуществлять управление и перевоспитание этой разнородной массы людей. Вся эта система в целом и по отдельности имела самые различные аббревиатуры как, например: "Речлаг" (это всё вместе: комбинат "Воркутауголь" и все его лагеря. Но почему всё это нарекли "речным лагерем" одному Богу известно...) Всей этой братией в Воркутинских лагерях при шахтах, заводах и стройках командовал

 

- 172 -

начальник "Речлага" комбината "Воркутауголь" генерал-майор МВД Деревянко.

Небезынтересно, что в нашем лагере создалась довольно забавная ситуация: на руководящие или другие доходные должности, которые замещались зэками, как правило, допускались только осуждённые к каторге, то есть бывшие полицаи, каратели (зондеркомандовцы), бандиты. Начальство им больше доверяло, чем осуждённым по 58 статье.

Несколькими партиями нас отправили в медчасть на комиссию. Присутствовали при этом сама начальник медчасти капитан медслужбы Трофимович, - женщина лет 35-40, и главный врач - фактически её заместитель, причём заключённый, - Авакян, - улыбающийся, приветливый и, говорят, хитрый-прехитрый. Все знали, что результат комиссовки зависит только от него, он пользовался особым доверием у Трофимович. Невозможно было понять, что их связывало, но, по крайней мере, не любовь: Авакян был, при всей своей улыбчивости, стар, дряхл и удивительно уродлив. Недаром ему и прозвище дали "Квазимодо". Рассказывали, что более квалифицированные врачи неоднократно пытались его "свалить", ловили на явном жульничестве, но терпели полное фиаско, - Авакян всегда выходил сухим из воды.

У нас с Соколовичем был настолько измождённый вид, что тяжелее категории ЛФТ (лёгкий физический труд) как правило, не давали. Разочаровало нас и то, что нам не сделали, как обычно было принято в таких случаях, приписки: "дистрофия", дающая право работать только в бригаде "Чёрная сотня", то есть доходяг, и только на поверхности лагерной и шахтной зон на разных лёгких работах. Мы пригорюнились: погонят нас хоть и не в забой, но в шахту на породоотборку или вентиляцию.

После медкомиссии и регистрации мы перестали быть самими собой: Соколович получил свой номер, а я свой: "1М-247".

Нам выдали по куску старой простыни, мы выкроили прямоугольники и квадраты по указанным образцам и нашили их заплатами на ногу чуть выше колена, на спине и на правой руке. Затем "спецхудожник" (так называли художника, который занимался только написанием номеров на одежде заключённых) написал нам номера, а на руке - большую букву "Р". Что это означало, никто не знал точно: одни говорили, что это первая буква слова "режим", другие - слова "Речлаг".

Оказалось, что "спецхудожник" вообще ничего не умел, кроме написания цифр, да и то довольно коряво. Звали его Степан Панюта, харьковчанин, бывший при немцах полицаем. В лагере его держали в штате КВЧ просто как стукача. Зато на этом поприще он, вероятно, был незаменим, так как "работал" не за страх, а за совесть. Он был стукачём по призванию и совершенно не стеснялся этого. Причём успевал доносить как оперу МТБ, так и оперу МВД и всем остальным, кому только можно было

 

- 173 -

донести. Высокого роста, узкоплечий, с очень маленькой головой он напоминал питона. Сходство это усиливало какое-то безжизненное выражение лица с неподвижным взглядом маленьких бесцветных глаз. Лишь когда он чувствовал, что вот-вот схлопочет по морде за очередную пакость, зрачки его начинали бегать из стороны в сторону, он клялся, что "больше не будет", ему, стыдно... Но в тот же день он был способен опять совершить очередной "стук" на кого-нибудь. Его иногда били, причём крепко, он убегал на вахту под крыло охраны и там подолгу отсиживался. На утренних и ночных разводах он непременно стоял на своём посту рядом с нарядчиками, держа в руках кисть и банку с чёрной краской - на случай, если кому-то вздумается выйти на работу без положенных номеров.

Мы с Соколовичем попали в один барак, но, увы, в разные бригады.

Вечером нас строем под охраной надзирателей повели на кормёжку - хлеб и горячее питание в зоне выдавались лишь раз в сутки, вечером. Столовая располагалась в огромном деревянном здании, служившим одновременно и лагерным клубом, так как в зале была большая сцена. Вдоль стены к раздаточным окнам вёл широкий прилавок, по которому положено было, двигаясь в очереди, двигать и свою "парашу": так уважительно была прозвана большая, выдолбленная из дерева миска, которая весила килограммов 5-6; миски не успевали сушить, они были покрыты слизью - отсюда и вес.

Авансом, в счёт нашей будущей работы, нам выдали по рабочей пайке хлеба и черпаку баланды из турнепса. Хлеб запрятали за пазуху, баланду выпили через борт, благо ложек не давали - это считалось нашей проблемой. Я стал понемногу отщипывать от своего хлеба, намерившись уничтожить свою пайку как можно быстрее - кто знает, что будет завтра? Но Соколович, как старший товарищ, прошедший через фронт и плен, дал мне мудрый совет: "Хлеб береги, ведь утром ничего не дают, а не поешь - не поработаешь. Кроме того, есть на ночь вредно". Последний аргумент меня убедил, я нехотя оставил хлеб в покое.

Пришли в барак, залезли на верхние нары, благо свободного места было вдоволь. Каждый обнял самого себя, ещё постелей не давали, а холод был собачий. Я крепко заснул и приснился мне гнусный сон: опять пришли меня арестовывать, а я смертельно хочу есть и, схватив со стола кусок хлеба, прячу его за пазуху. Гебисты кинулись ко мне и пытаются вытащить этот хлеб, чем-то уколов меня в живот, да так больно, что я ещё во сне с перепуга заорал, и продолжал орать уже проснувшись: оказывается крысы прогрызли мой бушлат, сожрали мой хлеб и заодно покусали живот. Бушлат стал дырявым, из ран шла кровь, выйти из барака невозможно - окна в решётках, двери на замке до утра. Пришлось

 

- 174 -

уговорить Соколовича на делёж его пайки. Закончив с этим, мы опять уснули.

Утром он ушёл с разводом, а мне сказали, что я пойду в ночную смену. В 6 часов вечера, вышел с разводом на шахту. Вместе с бригадой мне следовало спуститься до первого "горизонта", а затем встать у "райских ворот" - открывать и закрывать вентиляционные двери.

Но случай решил всё по-иному. Начальником участка вентиляции была жена майора Сиухина, старшего оперуполномоченного МТБ, человека, который наводил страх на всех, - от начальника лагеря капитана Комендантова до последнего заключённого. Все знали, что Сиухин мог намотать срок по 58-ой статье любому за анекдот или любую болтовню. Хотя, как говорили, такой прыти, как ни странно, он не проявлял. Но я вернусь к его жене. Давая мне задание перед спуском в шахту, - а я твёрдо решил не спускаться и обречённо гадал, сколько суток карцера получу за отказ, - она спросила, отчего я такой доходяга, и почему врачи при комиссовке не поставили мне индекс "дистрофия"? В ответ я уныло пошутил, что врачи просто забыли это сделать, но устно предупредили, что мне настрого запрещается даже подходить и, не дай Бог, заглядывать в ствол шахты. Она улыбнулась и поинтересовалась моей профессией. Когда узнала, что я художник, обрадовалась. Румяная, полноватая, вероятно, добродушная, она похлопывала себя по пухлым бёдрам и приговаривала: "Так, так, так, это мне и нужно, вот здорово..!" Затем быстро спросила: "А ковры рисовать умеешь? У меня дома есть и краски, и кисти, и всё, что необходимо для этого".

Когда я перечислил всё, что мне необходимо для работы, она неожиданно спросила: "Может ты такой художник, как та "глиста" на вахте", - явно подразумевая Панюту. "Ну что вы, что вы, - ответил я, -разве можно меня сравнивать с Панютой?" И действительно, я не погрешил против истины. Она позвонила старшему нарядчику и распорядилась: "Это Сиухина, зачислите ещё одного на вентиляцию в ночную, - постоянно" и положила трубку. Я ещё не знал фамилии оперуполномоченного МТБ, поэтому спросил её: "А вдруг нарядчик не подчинится и мне поставят прогул?" - "Ты что, не знаешь, кем работает МОЙ Сиухин?" - спросила она. И потом коротко объяснила. У меня мурашки по телу забегали, этого ещё мне не хватало в моей весёлой жизни!

Итак, я стал нелегальным художником при Сиухиной, числясь дежурным в вентиляции! Мне отвели рядом с конторой закуток без окон, и я по ночам при свете довольно тусклой лампочки сам мастерил подрамники, натягивал на них бязевую ткань, которую приносила мне Сиухина, и малевал один "ковёр" за другим. Тему придумывать не пришлось - она же дала мне большую, великолепную в смысле цвета, почему-то наклеенную на вафельное полотенце репродукцию с картины

 

- 175 -

"Наяды". Тема напоминала "лебедей", были и вода, и деревья, и цветы, а вместо лебедей в воде резвились пять прекрасных наяд - речных нимф.

Я с удовольствием держал кисти в руке. Причём настоящие, из щетины, а не самодельные из конских хвостов и грив. Старался не халтурить, работать по совести. Чувствовалось, что Сиухина видит это: я получал полный рабочий паёк и даже "лапоть рекордиста", - пирожок из серой муки с начинкой из сладковатой перемороженной картошки. Тянул этот пирожок граммов на триста и был хорошей прибавкой к пайке. Мало того, она иногда подбрасывала мне то махорки, то кусок сала. В общем, устроился я не плохо, хотя морально и чувствовал себя не совсем уютно. Кроме того, стали надоедать и "Наяды". Но Сиухина и слушать не хотела ни о чём другом, - только "Наяды" и ничего иного. Возможно, она снабжала ими своих друзей.

В зоне лагеря я познакомился с художником КВЧ Дмитрием Ивановичем, Митей Образковым. Был он старше меня лет на 10-12, окончил Ленинградскую академию по классу живописи, был великолепным художником - я откровенно завидовал ему. Потихоньку от начальства он работал над целой серией рисунков тушью. Спустя какое-то время, когда мы подружились, он показал мне эти рисунки. Они были лаконичны и с потрясающей точностью воспроизводили лагерную жизнь каторжан: измождённый зэк, облепленный номерами, толкает перед собой гружёную тачку; группа зэков, чуть не падая, с натугой тянут за оглобли огромную бочку на колёсах; шахтёры с отбойными молотками в забое... Всё это выполнено на неизвестно откуда добытой бумаге синеватого цвета, отчего получилось зловещее освещение всех фигур на фоне сторожевых вышек, бараков и колючей проволоки. Но самыми впечатляющими были рисунки, изображающие сцены избиений зэков нарядчиками при разводах. Это был документ против системы и, если бы рисунки были обнаружены, то Образков, конечно же загремел бы на второй срок за "клевету на советскую действительность". Несмотря на это, я долго выклянчивал у него несколько рисунков, которые он, наконец, подарил мне, хотя и с большой опаской - кто знает, что я за человек? Но лагерь есть лагерь, они продержались у меня до 1955 года и, как я их не прятал, пришлось уничтожить перед переводом в штрафной лагерь после забастовки на четвёртой шахте.

Я показал Мите свои рисунки с натуры, - портреты зэков. Зная, что я осуждён за "шпионаж", он спросил: "Где ты учился, довольно грамотные рисунки". Мои объяснения, что я нигде не учился, а просто на Марфинской шарашке меня муштровал Ивашов-Мусатов, его не убедили. Было смешно, но Митя считал, что я действительно американский разведчик, и при подготовке меня заодно учили рисовать - для пущей маскировки. Убедить его в противном я не смог, но это не мешало нашей дружбе, и я перестал сопротивляться - пусть думает, что я разведчик, если

 

- 176 -

так ему хочется, мне не впервой, - "сознался" ведь я на шарашке, что рождён негритянкой!

Образков попробовал уговорить начальника КВЧ майора Середу зачислить меня в КВЧ штатным художником, так как надо было писать плакаты и лозунги, которые Образков писать не любил. Сначала майор упорно сопротивлялся: "Не хватало мне ещё американца в культурно-воспитательной части!" В конце концов он сдался, меня перевели в зону лагеря и зачислили в КВЧ художником; вот теперь я стал "лагерным придурком".

Начальство решило организовать в лагере художественную самодеятельность, при клубе возникло что-то подобное театральному обществу, включая художников, - Образкова и меня, - как декораторов. Возник и джаз-оркестр, руководителем которого стал профессиональный музыкант - саксофонист Василий Бендер. Более половины состава оркестра были профессионалами. Особенно выделялись среди них пианист Феликс Итальенер, трубач Василий Закревский и аккордеонист Селедневский. Кстати, пианиста Итальенера, как ни странно это выглядело, привезли не в общем этапе, а одного, персонально, что вызвало удивление, а то и подозрения - не стукач ли? Обычно, если привозили зэка отдельно, то считалось - это "наседка". Нередко это заканчивалось для него плачевно - убийством, а в лучшем случае, жестоким избиением.

Но Итальенер оказался порядочным человеком. Он был настолько необычным зэком, что все подозрения отпали сами собой. Тем более, что в самодеятельности хватало стукачей, жертвой которых впоследствии мне и пришлось стать.

Откуда-то в лагерь привезли рояль и поставили на сцену. До этого Итальенеру приходилось довольствоваться аккордеоном, благо в инвентаре КВЧ было четыре "валтмейстера". И вот, как обычно вечером, Итальенер, увидев на сцене рояль, не сводя с него зачарованного взгляда, медленно поднялся на сцену, и, как бы не веря своим глазам, осторожно дотронулся до клавишей. Затем, присев на табурет, стал что-то тихо наигрывать своими гибкими пальцами. Мы окружили рояль, сгорая от любопытства. Неожиданно под сводами клуба громко прозвучали аккорды "Первого концерта для фортепиано с оркестром" Чайковского. Инструмент был явно расстроен, Феликс морщился от досады, но продолжал играть. Так прошёл вечер; отрывки из "Чардаша" Монти, "Второй венгерский концерт" Листа... Мы были в восторге, мы побывали в концертном зале... На следующий же день был разыскан настоящий настройщик, инструмент стал звучать нормально, и Итальенер стал выступать с концертами. Нот было мало, приходилось играть на память, но слушали его с удовольствием. Оказалось и среди лагерного начальства немало любителей классической музыки - чего не ожидал, того не ожидал!

 

- 177 -

Они приходили с жёнами и занимали первые два ряда. Как правило, в центре первого ряда всегда сидел могущественный опер МТБ Сиухин со своей женой. Аплодисментов на концерте от начальства не дождёшься, но Сиухин ладошками хлопал, - вот тогда и остальное начальство подхватывало.

Мы с Образковым неоднократно пытались выведать у Итальенера его историю, но он упорно отмалчивался, затем замыкался в себе. Разговаривал он с очень сильным иностранным акцентом. Мне казалось, что я где-то раньше видел его: продолговатое лицо с высоким лбом и немного удлинённым носом, высокого роста, чуть сутуловатый. При разговоре помогает себе жестами - длинные пальцы протягивает в сторону собеседника... И я вспомнил! Я спросил его, не был ли он в подвальной одиночке Лубянки летом или осенью 1948 года? Я рассказал ему, что видел из своей одиночки, как его вели по коридору, подталкивая в спину, а он, на очень плохом русском, пытался что-то сказать или возразить надзирателям.

Тогда он, чтобы мы отстали от него, рассказал нам примерно следующее: он - швед, в конце войны, как журналист, попал в Германию, затем - в Будапешт, где его, совершенно непонятно за что арестовали и передали в "СМЕРШ". Следователь требовал от него признания в шпионаже. Потом его привезли в Москву и водворили в подвальную камеру Лубянки, где я и мог его увидеть, так как он просидел там более двух с половиной лет. Всё это время его обвиняли то как немецкого, то как венгерского, а с 1948 года, как американского шпиона. Кончилось всё Особым совещанием и сроком в двадцать пять лет, который он начал отбывать во Владимирской тюрьме, а в 1950 году его привезли на Воркуту.

При знакомстве с нами Итальенер произнёс: "Можете называть меня Феликсом - так в формуляре." Всё это выглядело загадочно, но в лагере мы воспринимали всё не так, как на свободе - не хочет человек сказать всей правды и не надо, тем более, что в неволе бытовала своего рода тенденция что-то прибавить в выгодном для себя свете, а иногда наоборот, - убавить. Меня же более всего прельщала в Итальенере его игра на фортепиано, а не биографические данные. Он был человеком молчаливым, замкнутым, но однажды, в 1952 году, у газетного стенда, я услышал от него, после только что прочитанной статьи о "Джойнте": "Сомневаюсь, что это правда, хоть и напечатано в "Правде". Не совсем удобно говорить об этом, но я старался сделать столько добра вашему брату, что в результате очутился здесь". Слова эти были обращены к стоящему рядом литовскому еврею, Теодору Аронштаму, попросту Лёве, как все его называли. Итальенер сказал это ровным голосом, как бы вспомнив о каком-то незначительном эпизоде своей жизни.

 

- 178 -

/... Тогда я ещё не мог даже слышать об истории шведского дипломата Рауля Валленберга, но спустя много лет, увидев его фото в газете и прочтя о нём несколько статей, я пришёл к выводу, что если бы тогда, на Воркуте, я был информирован о нём, хотя сослагательное наклонение это то же, что и "мы сильны задним умом", то обязательно пришёл бы к выводу: Феликс Итальенер и Рауль Валленберг - одно и то же лицо. Сейчас, конечно, я так не думаю, - трудно поверить, что спасая тысячи евреев, он способен был бросить, хоть и косвенный, но упрёк за это тысячу первому, сам попав в беду. Но, возможно, я и ошибаюсь. В 1956 году, мне пришлось ещё раз увидеть Итальенера во Владимирской тюрьме, куда я попал после Воркуты и Сибири, осуждённый ещё на один срок.../

В самодеятельности, кроме музыкантов, были и талантливые артисты из московских театров. К их числу, на мой взгляд, можно отнести Юрия Ильича Волкова, бывшего студента театральной студии им. Пушкина на Тверском Бульваре. Он радовал нас своими моноспектаклями или в дуэте с другим Юрием, Белинским. (Ю. Волков, после освобождения, играл в театре Ермоловой).

Начальник КВЧ майор Середа был сродни своему коллеге майору Середе с Кучинской шарашки. Правда, он ещё "разбирался" к тому же и в музыке: прослушав и просмотрев готовые к концерту номера, он подошёл к музыкантам и спросил руководителя оркестра, что они так долго играли? Когда услышал, что это - попурри на тему оперетт Кальмана, он в сильном расстройстве стал кричать: "Это что, опять еврей? Да и не советский какой-то. Вам что, мало советских композиторов? Сыграли бы лучше Соловьёва или Седова. Будет и короче, - зачем такую "длинную" музыку играть?"

Как-то постепенно к концу 1950 - началу 1951 года разрешили свободно передвигаться по зоне всем зэкам. Это было настолько необычным явлением, что первое время мы опасались выходить, но потом попривыкли, и вечерами вся зона, особенно её центральная часть -площадь у клуба-столовой, была похожа на огромный муравейник. Люди торговали кто чем мог, просто гуляли, собирались кучками, спорили, толкались, дрались... Создавалось впечатление, что эти послабления ввели неспроста - что-то должно произойти, может амнистия? Распространялись самые невероятные слухи вплоть до того, что произошёл переворот и "Америка предъявила ультиматум СССР: немедленно освободить всех политзаключённых..."

Но всё шло своим чередом. Мы читали газеты, обсуждали ход военных действий на Корейском полуострове, спорили до хрипоты и с нетерпением ждали новых этапов с "Большой земли" - авось новички привезут какие-нибудь новости об амнистии...

 

- 179 -

Дни становились всё короче, в сентябре повалил первый настоящий снег, сугробы поднялись до крыш бараков, зачастила воркутинская пурга, когда часто до столовой можно было добраться лишь при помощи натянутой от бараков верёвки - чуть отпустил, - унесёт и засыплет снегом. Были и такие горемыки, их обнаруживали только весной, когда таял снег. В ноябре уже стали рыть тоннели в снегу: от бараков к столовой, сортиру, к КВЧ. Лишь путь на вахту, на шахту и площадку перед вахтой расчищала спецбригада.

Появилась у нас и радость: от нас этапировали сто с лишним каторжан во главе со старшим нарядчиком. Стало меньше притеснений от своего же брата - зэка. Прибыл большой этап из Прибалтики, часть которых совершенно не говорила по-русски. В связи с этим я был свидетелем трагикомичного случая: придя в столовую, здоровенный эстонец, получив свою суточную хлебную пайку, положил её рядом со своей деревянной миской на прилавок и стал потихоньку продвигать их в сторону раздаточной, как и положено делать, стоя в очереди за баландой. В это время какой-то хмырь, а их развелось множество, схватил его пайку и помчался к выходу из столовой, запихивая хлеб в рот, стараясь как можно быстрее съесть его на ходу. Эстонец тяжело бежал за ним. Дверь оказалась запертой и хмырь, изменив маршрут, побежал вдоль длинных столов. Несчастный эстонец, видя, как тот уже доедает его хлеб и не в силах догнать негодяя, истошно закричал: "Кур-р-ат" ("чёрт" по-эстонски), а затем единственное русское слово, которое пришло ему на ум: "У-р-р-а!", вероятно путая его со словом "караул". Он бежал и кричал до тех пор, пока хмырь не остановился. Но было поздно, пайка была уже в желудке воришки, а тому терять было нечего: он упал на пол, обхватил голову руками и сложился, как перочинный ножик - знал, что его будут бить. Все хохотали от необычности обстановки, а эстонец бил хмыря и ругался на своих соплеменников, недоумевая и возмущаясь их непонятным весельем.

С этим же этапом прибыл Василий Закревский, русский, но уроженец Латвии. Он имел 10 лет за работу на немцев во время оккупации Латвии немецкими войсками. Был он худощавым, среднего роста парнем 24-х лет от роду. На костистом лице глубокие глазные впадины, глаза тёмные, нос вздёрнутый... На следующий день он пришёл в КВЧ и продемонстрировал свой, довольно приятный камерный голос, исполнив под свой же аккомпанемент на гитаре несколько романсов Вертинского. Всем, в том числе и мне, пение его понравилось и он сразу же был зачислен в КВЧ, пел в концертах, к тому же оказался очень хорошим трубачом, стал играть в оркестре и даже писать партитуры для него. В общем, это был очень музыкальный парень - буквально незаменимый в самодеятельности.