- 121 -

«ТВОРЧЕСКИЕ» ЗАНЯТИЯ

 

Но какие бы экскурсы я ни совершал в прошлое, все равно возвращался в свою одиночку. Как бы я ни планировал время, оно текло очень медленно. Прогулка в тобольской тюрьме продолжалась один час. Она все же разбивала день. Когда выводили на прогулку, соблюдали все предосторожности, чтобы, не дай бог, я вдруг не увидел живого человека. Здесь тоже раз в десять дней полагалась баня, выписка книг, выписка и получение продуктов из ларька. В одиночке обыскивали так же часто, как и в общих камерах. Было смешно и унизительно, когда после обыска в камере предлагали раздеться догола и, обыскав одежду, тщательно осматривали голое тело, все «подобающие» и «неподобающие» места.

Декадными процедурами я стал измерять время. Три раза сходишь в баню - месяц долой. Писал и заявления. Правда чем дальше, тем меньше, но писал. Понемногу убеждался, что никакого толка от этих заявлений нет, все чаще вспоминал слова Петровского и Бессонова о том, что если нами займутся, то в худшую сторону.                                                       

В банный день полагалась стрижка. Стригли сами надзиратели. Я скучал по бритве, по чисто выбритому лицу, но в тюрьме нельзя бриться, бритвой можно порезаться. Стригли под машинку. Голову стричь обязательно, а бороду по желанию. Это тюремное правило натолкнуло меня на мысль отрастить бороду. Часто я смотрел на себя в зеркало. Я не оговорился. Чайник с водой — хорошее зеркало в камере. Я уже привык к этому чужому лицу с остриженной головой отросшей бородой, к этому каторжанину «с грустными глазами недорезанных армян», как говорил Бессонов.

Впервые посмотрев на себя в это тюремное «зеркало», я отвернулся. «Неужели я такой?» Потом стал привыкать к этому лицу, и мне казалось, что я такой же, каким вошел в тюрьму. Вот только отрастить волосы и побрить бороду, и все войдет в норму. Борода моя росла, стала волнистой, с проседью. Роскошная борода. Я стал привыкать к этому бородатому человеку в чайнике и не замечал как он страшен. Подхожу к чайнику, снимаю крышку, а бородач тут как тут. Я здоровался с ним, спрашивал о его здоровье, самочувствии. Кто скажет, что я те-

 

- 122 -

перь один? Хочется поговорить с живым человеком — подхожу к чайнику и беседую. Это вошло в привычку. Надзиратели часто смртрели в «глазок», видели меня разговаривающим с чайником, но не обращали на это никакого внимания.

Бородач мне нравился чем дальше, тем больше, и я решил, что уже не расстанусь с бородой. Увы, мне не удалось вынести ее из тюрьмы. Но об этом после.

Однажды меня вызвали и сфотографировали. Обычно после фотографирования следовал этап, но время шло, а этапа не было. Тогда я понял причину фотографирования: для тюремного дела нужна были моя фотография с бородой.

Как-то в прогулочном дворике я нашел небольшой гвоздик. Незаметно для надзирателя поднял его и принес в камеру. Теперь у меня есть орудие производства и я могу заняться другим делом. В течение нескольких дней я точил гвоздь о койку. В условиях постоянного наблюдения через «глазок» это дело довольно сложное. Но, как говорится, голь на выдумку хитра. Полулежа на койке, маскируясь книгой, будто читаю, я тер гвоздь о бока железной койки. Острый гвоздь может заменить нож. А что с ним делать? Как уберечь от обысков? У меня была в камере зубная щетка с костяной ручкой. Я решил изготовить костяную иглу. Работа была тяжелая, кропотливая, к тому же требовалась большая осторожность, чтобы мое занятие не было обнаружено, чтобы мой «инструмент» не угодил в руки надзирателей, а сам я в карцер. Но мне некуда было спешить. За несколько недель я срезал полоску с зубной щетки. При очередных обысках одни не обращали внимания на мою щетку, а другие требовали объяснения: «Почему она такая?»                                                            

После того, как полоска была срезана, началась другая работа. Надо было  тщательно отшлифовать, заострить один конец, придать форму иголки. Когда и  эта работа была окончена, начался самый трудный этап работы — пробить ушко.  Но как? Сначала надо было поработать над гвоздем, чтобы из ножа сделать шило с очень острым концом. Несколько дней пошло на это. Теперь этим шилом надо просверлить ушко. Эту операцию под одеялом делать невозможно, надо применить новую, более удобную форму маскировки — книгу...

Много ушло времени на изготовление иголки. Не помню сколько, но очень много. Если бы изделие оценивалось количеством потраченного на него времени, эта костяная иголка была бы самой дорогой в мире, она стоила бы тысячи рублей.

Я обладатель иголки. Теперь надо найти ей применение. У меня возникла мысль промережить салфетки — одну маме, другую Спартаку, третью Майе. Материал для этого есть. Можно вырезать из портянок. Нитки я умею делать самые хорошие. Из ниток мы делали «ножи» для резки хлеба. Каждый раз при обыске такие «ножи» отбирались. Почему? Какая логика? Что опасного в обрывке нитки? Но как только обыскивающие покидали камеру, новая нитка уже была готова.

Я приступил к мережке салфетки. Я прятал ее в матрац, а иголку — на полу в углу. Самое безопасное место. Вернувшись однажды из бани, я увидел, что вся постель заменена. Матрац, одеяло, подушка — все. Уплыла моя салфетка. Ну что ж, возьмемся за новую. Я еще не приступил к мережке новой салфетки, как услышал разговор в коридоре. Надзиратель повышенным голосом говорил кому-то

— Я же вам сказал, что иголка занята. Как освободится, дадим.

Ни в какой тюрьме иголки в камеру не давали. Оторвется пуговица на рубашке, скажешь надзирателю, он возьмет рубашку и через несколько минут вернет с пришитой пуговицей.

Неужели здесь дают иголку в камеру?

Проверим.

Постучался и вызвал надзирателя:

— Дайте, пожалуйста, иголку починить рубашку.

— Иголка сейчас занята, освободится — дадим.

Прошло некоторое время и надзиратель спросил:

— Вы иголку просили?

—Да.

— Возьмите. Как только кончите, верните.

— Спасибо, а нитки?

— Ниток нет.

 

- 123 -

— А как же без ниток?

— Не прикидывайтесь, мы знаем, откуда у вас нитки! — рассердился надзиратель и захлопнул форточку.

Я был очень огорчен. С таким трудом изготовленная иголка не нашла своего применения. Что и говорить, настоящей иголкой мережить куда приятнее и легче.

Я долго берег мою иголку. Если бы я ее оставил на полу, то я не лишился бы ее, но почему-то решил, что в матраце будет надежней. Это была ошибка. Матрац сменили, и с ним ушла моя иголка. Мне было очень обидно. Сколько труда я вложил в нее! А салфетки я все же промережил. Готовые салфетки можно было не прятать. Это уже собственная вещь. Я даже вышил инициалы на них. Затем я взялся за четвертую салфетку и промережил ее для себя.

Три салфетки вышли со мной на свободу, меня хвалили за хорошую работу. А четвертая моя салфетка? Она попала в Казахстан, в Кокчетав. Об этом тоже после.

Однажды мое внимание в камере привлек паук. Обыкновенный серый паук. Он как-то странно метался по стене. Потом я заметил, что по стене спускается другой паук, молочного цвета. Расстояние между пауками все сокращалось, и в пяти сантиметрах друг от друга они остановились. Я наблюдал. Внезапно, будто по команде, оба паука одновременно бросились друг на друга, сцепились. Постепенно инициатива перешла к белому пауку. Он продолжал действовать энергично, в то время как движения серого паука становились слабее и слабее. Наконец, он перестал двигаться. Борьба продолжалась несколько минут, но белый паук после своей победы не уходил. Он вцепился в серого паука и высасывал его. Отбой прекратил дальнейшие мои наблюдения, а на следуюший день утром вместо серого паука на стене болталась сухая оболочка, а белый паук исчез.

Как-то в мою одиночную камеру зашел гость. Да, живое существо, маленький мышонок. Вернувшись в камеру с очередной оправки, я увидел, как он спрятался под батареей. Пока дверь закрыта, он никуда не может уйти. Я очень обрадовался ему, моему маленькому гостю. Как-никак живое существо. Я осторожно подошел к батарее, а он — шмыг под койку. Знакомство не состоялось. Могло помочь угощение, но день кончился, все съедено, подождем до утра.

Утром я увидел, как он под батареей был занят туалетом. Лапками старательно мыл мордочку. Я отказался от оправки, чтобы не открывали дверь. Получил пайку. Угощение есть. Я положил корочку у батареи, но мышонок спрятался под койку. Я сел на койку, стал наблюдать. По всей вероятности, он был приручен в другой камере. Он не метался из угла в угол. Вышел из-под койки, обнюхал корочку и утащил ее под батарею. Так. Значит, он привык жить под батареей. В тот день я отказался от прогулки. Небывалый случай! Никогда, ни при каких обстоятельствах я не отказывался от прогулок. Зимой в трескучий мороз, летом под проливным дождем я выходил на прогулку. Надзиратели часто объявляли прогулку, когда во дворе шел дождь, в надежде на то, что камера откажется от прогулки, им меньше хлопот. «На прогулку пойдете? На дворе сильный дождь», — говорили они в таких случаях. Они злились, мокли со мной под дождем, но не имели права прекратить прогулку раньше времени.

Мышонок привык ко мне. Еду с руки он не принимал, но и не убегал от меня. В другом месте он не кушал, только под батареей.

В последующие дни, когда я выходил на оправки и прогулки, мышонок никуда не уходил. Я с ним разговаривал, просил не покидать меня, обещал делиться с ним едой. Он охотно грыз рыбные кости. Так он жил у меня около двух недель. Но нет ничего вечного. Однажды я вернулся с прогулки и не нашел мышонка. Вероятно, надзиратели заметили его и прогнали. И снова я остался один. Еще тяжелее стало одиночество.

Чего только я не придумывал, чтобы убить время! Пришла в голову мысль подсчитать, сколько у меня родственников близких, сколько далеких, сколько из них живы сейчас, скольких нет, сколько из них женщин, сколько мужчин, какие имена больше всех повторяются среди моих родственников...

Бессонница. Берешься считать своих родственников... Но нельзя заставить мысль не перескакивать с одного на другое, для нее нет закрытых камер. Мысль

 

- 124 -

уносит тебя, ты сбиваешься, теряешь счет и начинаешь все сначала.

Думая обо всем, я сделал для себя открытие, что число семь — «мое» число. В самом деле: я родился 27 числа, поступил в школу в 1907 году и окончил в 1917 году. В седьмом месяце 1927 года умерла моя дочь, сын родился 17 февраля. Майя родилась в июле — седьмом месяце года. Меня арестовали седьмого числа, седьмого месяца 1937 года. И в тюрьме много событий связано с числом семь. Я сидел во многих камерах с цифрой семь: 7, 47, 77, 87, 17... 7 декабря 1937 года наш этап прибыл в Соловки, седьмого числа седьмого месяца меня перевели с острова Муксалма на центральный Соловецкий остров и так далее...

Чем же еще заняться?

Всем известна легенда о шахматах, о том, как «скромен» был изобретатель шахмат, попросивший у индийского раджи положить на первую клетку шахматной доски только одно зерно риса, а на каждые последующие клетки вдвое больше, чем на предыдущей. Вспоминая эту легенду, я подумал: а нельзя ли подсчитать, сколько это будет? Я хочу представить себе реальную величину этого числа, но у меня нет логарифмических таблиц. Остается единственный доступный мне способ — простым последовательным умножением найти числовое значение этой величины. Вся тетрадь была испещрена цифрами. Условно приняв за один грамм 20 зерен риса, я стал подсчитывать. Нечего сказать, «скромность» изобретателя заслуживает похвалы. 900 миллиардов тонн риса, по 50 тонн в вагоне — 18 миллиардов вагонов, 180 миллионов составов по сто вагонов в каждом. Если бы мы захотели подождать, пока мимо нас пройдут эти составы, то считая одну минуту на состав потребовалось бы 340 лет и еще два годика. Этими вагонами можно было бы опоясать земной шар 4500 раз. Поставив в ряд все вагоны, получим расстояние большее, чем от Земли до Солнца...

В «Занимательной алгебре» Перельмана есть задача: в скольких вариантах можно рассадить 12 человек за одним столом? За чем же остановка? Давайте подсчитаем, времени у нас хоть отбавляй. Подсчитал и не поверил себе. Оно равно 12 факториалам, или 479001600. Кто бы мог подумать! Трех человек можно пересадить в шести вариантах, шесть человек — в 720 вариантах, а 12 человек, брр, как много...

Книга давно прочитана. Одна книга на декаду. Что можно сделать еще с нею? Мало ли что. Давай подсчитаем, какая буква русского алфавита чаще употребляется. Наверное, первая буква «а», ведь она впереди всех. Ничего подобного. Буква «о» употребляется больше остальных. Что касается последней буквы, то она вовсе не последняя, как мы думаем, она употребляется гораздо чаще, чем ф, х, п, ч, ш, щ, ю, г.

А буква «р»?

Гаврила Романович Державин имел свое суждение о букве «р». В доказательство он писал стихи, в которых буква «р» не встречается ни разу. Но ведь буква «р» одна из самых «ходовых» букв. Она употребляется чаще многих других «ходовых» букв, как, например, с, п, м, л, б, в, г, д.

Мои тетради заполнены разными такими подсчетами, на которые я тратил время.

Тратил? Нет, выигрывал. Ведь время, потраченное на такую никому не нужную чепуху, уже относится к прошлому, и до срока останется меньше.

Эти мои вычисления привели меня к тюремной администрации. Сдав исписанные тетради, я попросил дать мне взамен новые. Прежде чем получить их, я был вызван к оперативному уполномоченному, и между нами произошел примерно такой разговор:

— Чем вы занимаетесь в камере?

— Не понимаю вопроса.

— Я спрашиваю, что вы делаете, чем вы занимаетесь?

— Чем я могу заниматься? Я бездельничаю и изнываю в одиночной камере, и это вы хорошо знаете.

— Какие иностранные языки вы знаете?

— Турецкий, немецкий.

— А почему в анкете, заполненной вами же, вы скрыли знание немецкого языка?

 

- 125 -

— Я не знаю, о какой анкете идет речь, я их много заполнял.

— В вашем деле имеется анкета, заполненная в тбилисской тюрьме.

— Тогда я не знал немецкого языка.

— А где вы научились?

— В Соловецкой тюрьме в 1939 году.

— У вас есть учебники в камере?

— Есть один учебник немецкого языка.

— Откуда он у вас?

— Приобрел в орловской тюрьме.

—Каким образом?

— Через тюремный ларек, с разрешения начальника тюрьмы.

— Прочтите, что здесь написано.

Он протянул мне мою тетрадь. Я прочел отрывок какого-то рассказа на немецком языке. Я его выписал из учебника.

Я прочитал, перевел текст и объяснил, откуда он взят.

— А зачем понадобилось вам записывать все это в тетрадь?

— Это я написал диктант.

— Диктант? Кто же вам диктовал?

— Никто. Кто может мне диктовать  Я сам. Я учу текст наизусть, а затем по памяти записываю в тетрадь. Потом я сличаю с книгой, выявляю ошибки. Вот в этом тексте подчеркнута одна ошибка.

Он призадумался и стал перелистывать тетрадь.

— А это что такое?                                                  

Это были мои математические «творения».

— Это очень серьезные записи.

Он насторожился:

— Объясните, что за серьезные записи.

— А вы разве не видите, что это такое?

— Вы не задавайте мне вопросов. Вопросы задаю я. Понятно?

— Понятно. И вам должно быть понятно, что в этих вычислениях число два возведено в 64-ю степень.

— Для чего?

— Для того, чтобы определить количество риса. Видите, вот тонны, вагоны, а вот составы...

— Какого риса? Что за чепуху вы мне говорите?

— Вот такой чепухой я занят целый день, чтобы убить время.

— Предположим, вы говорите правду. Тогда объясните, что за записи у вас вот здесь?

Он протянул мне тетрадь и уставился на меня.

На странице тетради была примерно такая запись: а — 98, б — 25; в — 42;

г — 20; д — 22; е — 144; ж — 12; з — 17; и — 75; к — 70; л — 43; м— 42;

и — 98; о — 150; п — 32; р — 68 и так далее. Был выписан весь алфавит, против каждой буквы — число.

Я улыбнулся:

 — Это шифр. Шифр.

— Я не думаю, что вам хочется улыбаться.

— Я тоже так думаю, но что мне остается делать? У вас уже есть определенное мнение, и вы хотите, чтобы я его подтвердил. Я же террорист, вредитель, контрреволюционер. Я знаю два иностранных языка. Почему же я не могу быть шпионом, тем более, что в моей тетради такие подозрительные записи, не записи, а код настоящий! Неужели нельзя из одиночной камеры тобольской тюрьмы, находясь за семью замками, держать связь с иностранными державами? Можно, все можно. Ведь вы вызвали меня потому, что увидели что-то подозрительное в моих записях. Мне смешна ваша наивность, ничем не оправданная подозрительность. Поймите, никакой шпион свои коды не передаст вам своими руками. Ваша подозрительность доходит до абсурда.

— Но вы еще не объяснили, что значат эти записи.

— Это же очередная чепуха. Жди десять дней до очередной книги. Чем заняться в это время? Книга прочитана, больше нечего делать. Теперь надо убить

 

- 126 -

время чепухой. И я убиваю. Эти записи означают, что на одной странице книги буква «а» встречалась 98 раз, «б» — 25 и так далее.

— И вы, серьезный человек, занимаетесь такими пустяками?

— А что мне делать? Чем прикажете заниматься? Единственное занятие, доступное в камере, это чтение. Но ведь и чтение вы ограничиваете...

— Как ограничиваем? Вы книги получаете?

— Да, получаю. Одну книгу на декаду. Мне непонятна ваша психология. В общей камере вы тоже даете одну книгу на декаду. Этого вполне достаточно, потому что там заключенные меняются между собой. А в одиночке я имею единственную книгу и мне не с кем меняться. Получил, прочел и жди. Дайте мне хотя бы три книги на декаду.

 — Я не уполномочен решать такие вопросы, обратитесь к начальнику тюрьмы.

Я попросил у него бумагу и тут же написал заявление на имя начальника тюрьмы.

Новые тетради получил, но не получил ответа на мое заявление.

Через несколько дней я повторил свою просьбу. Не дождавшись ответа, я написал третье заявление. И снова молчание.

Прошла неделя. Опять заявление и опять молчание.

Тогда я написал начальнику тюрьмы пятое по счету заявление и сообщил ему, что если не получу ответа на мои заявления относительно книг, то с завтрашнего дня отказываюсь принимать пищу. На следующий день утром я отказался от хлеба. Это был рискованный и не совсем продуманный поступок. Ведь тогда мы жили впроголодь, организм был истощен, я ослаб, но что сделано, то сделано.

Явился дежурный по корпусу и потребовал объяснения, на каком основании я «игнорирую тюремную пищу».

Я объяснил.

На мой отказ от пищи начальник тюрьмы отреагировал с большим опозданием. Он пришел ко мне в камеру и удивился, узнав о моих заявлениях.

— Так вы говорите, что причина отказа от пищи та, что вы хотите получать не одну, а больше книг? Так, что ли?

— Так.

— И если вы их получите, то вопрос будет исчерпан и вы примете пищу?

— Конечно.

— Вот уж никак не могу понять вас. Вы человек с жизненным опытом, а делаете глупости. Из-за чего, спрашивается?

— Вы это поймете тогда, когда сами очутитесь в моем положении.

— Вам дадут книги без ограничения.

Он сдержал свое слово. Пришла библиотекарша и заявила, что мне будут даваться книги без ограничения, принесла каталог, и я составил список книг, которые хотел бы получить.

Я не злоупотреблял моей привилегией. Трех-четырех книг на декаду мне хватало.

А дни шли за днями, недели за неделями, месяцы за месяцами.

В одиночной камере тобольской тюрьмы я встретил пятую годовщину моего заключения, затем шестую, и в июле 1944 года — седьмую.

Перешагнул в восьмой год сидения. Если раньше я думал о том, что десятилетний срок нереален, пересмотрят дело и выпустят на свободу, то теперь уже думал о другом: когда отсижу десять лет, выйду ли на свободу?

Семь лет в тюрьме. Спартаку 14 лет. Он ходит, наверное, в седьмой класс. Майке 11. Она должна быть в четвертом классе. Неужели это так? Я часто вижу их во сне, но вижу такими, какими оставил. Я уже забываю их лица. Но какое это имеет значение? Все равно они теперь совсем другие. Я не узнаю их, если увижу на улице. Нет, этого не может быть, узнаю, обязательно узнаю.

Ах, Люба, Люба, что ты сделала? Я ведь не знал тогда, какой страшный приговор она себе вынесла. Я ее упрекал за то, что она умерла. Она не имела права умереть. «Ах, Люба, Люба, как ты могла умереть?» — повторял я часто.

 

- 127 -

Я забывал лицо моей матери, но ее ясные, задумчивые глаза помогали восстанавливать весь ее облик. Я все время считал ее годы. Она не знала точно, сколько ей лет, но мы определили, что она родилась в 1875 году. Значит, когда я выйду на свободу, ей исполнится 72 года. А это много или мало? Проживет ля она столько? Я стал вспоминать всех старух-родственниц. Много было таких. Значит, и моя мать может дожить до этого возраста. Я не знал тогда, что мои расчеты напрасны, что матери уже нет в живых...

Все больше и больше сказывалось недоедание, я уже забывал, что такое сытость. Ведь бывало когда-то гак, что на столе остается пища, а ты уже не хочешь есть, остатки еды убирали со стола. Нет, этого не могло быть, чтобы со стола убирали остатки еды! Чтобы в тарелке, скажем, оставались несъедобные куски мяса или рыбы? Чепуха. Рыба вся съедобная. Вся. С чешуей, костями, жабрами, плавниками. От костистой рыбы, что изредка давали в тобольской тюрьме, ничего не оставалось. Все съедалось полностью. Все.

Угнетающе действовала могильная тишина, особенно промежуток времени после ужина и до отбоя, и после, в длинные бессонные ночи.

Какую надо было иметь силу воли, чтобы не сойти с ума? И откуда только бралась эта сила воли? Откуда присутствие духа, контроль над собой?

Я часто вспоминал мудрую восточную сказку. Единственный сын богача был мот, кутила и бездельник. Отец понимал, что после его смерти он пустит на ветер все состояние и останется нищим. Он позвал сына и сказал: «Сын мой, я скоро умру и ты станешь полным хозяином моих богатств. Я оставляю тебе вместе с моим богатством вот эту шкатулку. Как видишь, она имеет два ящичка. Когда ты почувствуешь себя в зените славы, открой вот этот ящичек. Но я знаю, что ты промотаешь все свое состояние и останешься нищим. Когда тебе станет очень тяжело, вспомни эту шкатулку и открой вот этот ящичек. Дай мне слово, что ты выполнишь эту мою последнюю волю».

Сын усмехнулся над прихотью старика, но пообещал.

Старик умер. Сын отдался кутежам, разврату, утопал в роскоши. Однажды он в зените своего счастья вспомнил о шкатулке, открыл первый ящичек и нашел записку: «Это пройдет».

— Дурак, выживший из ума старик! — рассердился он, вышвырнул записку и тут же забыл о ней.

Предсказание старика сбылось. Сын промотал все состояние и стал нищим. Товарищи покинули его. Настал день, когда он нуждался в куске хлеба и никто из его друзей не протянул руку помощи. Он решил, что дальше жить не имеет смысла. Но в самый последний момент вспомнил о шкатулке. Открыл второй ящичек и вынул оттуда вторую записку, которая гласила: «И это пройдет».

— Умный мой старик, — воскликнул сын, — теперь я понял, какое истинное богатство ты мне оставил. Теперь я знаю, что мне делать!

Слова отца влили в него силу, он преодолел трудности, стал работать, стал человеком.

В тюрьме, в моей одиночке, я часто подходил к чайнику, открывал крышку и говорил своему двойнику: «И это пройдет, Газарян, и это пройдет».

Наступила весна 1944 года. Тюремные стены слишком толсты для того, чтобы впустить дуновение весны, но все же весна чувствовалась. В камере становилось светлее, хотя солнце туда не заглядывало. Выйдешь на прогулку и увидишь где-нибудь в уголке прогулочного дворика тоненький стебелек. Молодая зелень. Весна.

Я не знаю, чем руководствовалась тюремная администрация, но в прогулочных двориках уничтожали всякую зелень. Это было общим явлением для всех тюрем, за исключением Соль-Илецкой. Там на это не обращали никакого внимания, и заключенные, пользуясь этим, искали съедобную траву.

В тобольской тюрьме дворики были чистые, зелень вырвана. Однажды мае удалось незаметно для надзирателя сорвать маленький белый цветочек, каким-то образом уцелевший в углу. Я положил его между листами книги, но при очередном обыске у меня отняли эту радость...

Прошла весна, наступило лето. В конце июля 1944 года заключенных тоболь-ской тюрьмы вывели во двор и приготовили к этапу.

- 128 -

Этап!

Он был пятым по счету. Мною овладело тяжелое волнение. Впереди невыносимые условия этапа... Но я вышел из своего склепа, я видел живых людей, разговаривал с ними. Но почему я заикаюсь? Со мной этого никогда не было. В одиночке я часто разговаривал сам с собой, но не замечал, что заикаюсь.

Пока собирали людей и были заняты разными приготовлениями, тюремщики дали нам полную свободу в пределах большого двора тюрьмы. Я искал знакомые лица, с которыми на барже мы ехали в Тобольск, но никого не нашел. Не было Гусейна Алекперова. По всей вероятности, неутешная тоска свела его в могилу. Не было Карклина, но этого можно было ожидать. Он приехал в Тобольск, чтобы доживать там последние дни. Не нашел я также Сикача, который сообщил мне о смерти Гинзбурга...

Наконец, выкрикивая фамилии, построили нас в шеренгу по четыре человека Каждому заранее было определено место в шеренге. Когда вся колонна была готова, последовало обычное предупреждение начальника конвоя:

— Шаг влево, шаг вправо будет рассматриваться как попытка к бегству. Конвой имеет инструкцию стрелять без предупреждения.

Это хорошо. Значит, не будет машин, нас поведут пешком.

Было раннее, чуть прохладное утро Под усиленным конвоем колонну вывели из тюрьмы. По деревянным тротуарам узкой улочки старинного русского города мы спускались к реке. Перед нами открылась панорама изумительной красоты Серебристая гладь Тобола сверкала под утренними лучами солнца. В Тобольске даже в эту пору зелень свежая, молодая. Много было зелени. Она будто радовалась солнечному утру и ласкала глаз. Она росла прямо на улице, между камнями мостовой, между досками деревянного тротуара... По обеим сторонам дороги стояли небольшие деревянные домики. Одни маленькие, выкрашенные, другие ветхие, почерневшие от времени, покосившиеся. Но во всех домах были цветы на окнах, занавески. Хозяйки хлопотали во двориках. Одни не обращали на нас никакого внимания, другие следили за нашим шествием, третьи подносили кончики платков к глазам.

Одна высохшая, сгорбленная старушка кормила кур. Увидев нас, она оставила свое занятие, несколько раз усердно перекрестилась. Губы ее что-то шептали Бог знает, о чем молилась старушка, что просила она у своего бога или святой богородицы: спасения ли грешных душ страшных арестантов, или чтобы бог избавил ее близких от такой участи?..

Несмотря на ранний час, много было на улице детворы. С криком «Арештанты, арештанты!» они сбегались и крутились около нашей колонны. Угрозы и окрики конвоиров не оказывали на них никакого воздействия. Взрослые держались подальше от нас, но всматривались в каждое лицо. Мы видели кусочек жизни. Мирной, нормальной, обыкновенной жизни, которой когда-то жил каждый из нас.

Неужели страна воюет сейчас? Неужели на полях сражений льется человеческая кровь? Неужели разрушаются города и села? Тобольск был в стороне от всего этого. Он жил своей обычной жизнью. Конечно, это впечатление внешнее Воевала вся страна, и Тобольск тоже. В каждой семье кто-то отсутствовал: сын, брат, отец, муж... Каждая семья ждала вестей с фронта, писем от близких. Только отдаленность от военных действий не нарушала ритма города, окна не были перекрещены белыми полосками.

Было странно видеть людей, шагающих без конвоиров Семь лет я не делал шага без конвоира и отвык от этого. Я почувствовал сильную усталость, мне хотелось спать. Я ослаб и еле-еле передвигал ноги. Я не заметил, как отстал от шеренги. Вдруг я почувствовал острую боль в боку. Это конвоир штыком в бок подгонял меня. На мой недоумевающий взгляд последовал окрик:

— Что уставился, как баран, шагай как следует! И последовала матерщина.

Спуск продолжался. Показалась пристань. Наша колонна направлялась туда, к пристани. На причале стоял красивый речной пароход и на нем солдаты с винтовками. Пароход, конечно, для конвоиров. Но где же наша баржа? Вот поехать

 

- 129 -

бы на этом пароходе, увидеть берега... Но не мечтай, а то снова получишь штыком в бок.

Нас перебрасывают в другую тюрьму, это ясно. Но куда?

Колонну остановили неподалеку от пристани. Снизу нам видны были серые, мрачные стены тобольской тюрьмы. Она давила на холм, создавалось впечатление, что холм не выдержит эту тяжесть и вот-вот рассыплется сам и провалит тюрьму в тартарары. Недалеко от тюрьмы высилось не менее мрачное сооружение, чем тюрьма — церковь. Даже стремившиеся ввысь золотые купола не могли изменить впечатление, которое получаешь, смотря снизу вверх на эту черную, тяжелую громадину.

Церковь и тюрьма рядом. Обычное сочетание царской ссылки.

Неописуемая радость охватила всех, когда никакой баржи не подали, а произвели посадку прямо на пароход. Не верится, что мы поедем на этом красивом пароходе.

Я оказался в небольшой четырехместной каюте. Иллюминатор выходил на палубу. На палубу выходить не разрешалось, но внутри парохода нам была дана полная свобода. Мы могли заходить в другие каюты, а главное, уборная была всегда открыта.

Пароход тронулся. Поплыли красивые зеленые берега. Какое наслаждение! Пусть продлится этот этап бесконечно! Если бы не тухлая рыба и отвратительный черный хлеб. выпеченный бог знает когда, мы бы вообще забыли, что находимся в заключении.

В каюте нас было четверо. Казанский татарин Хамидулин, учитель по профессии, ослеп в тюрьме и не мог разделить с нами восторг наслаждения природой. Другой — молодой узбек по имени Акрам. Он был осужден на пять лет за дезертирство из армии. Отталкивающая личность. Никакого понятия о чести и совести он не имел, своим положением арестанта был доволен.

— Голова будет цела, — цинично говорил он. — Война кончится, срок кончится, приеду домой, женюсь. Все будет хорошо.

Такова была философия этого человека. Он сидел в одной камере с Хамидулиным, получал денежные переводы и продуктовые посылки. Сердобольный папаша заботился о своем чаде. Хамидулин рассказывал, как он обжирался в камере, не обращая внимания на голодных сокамерников.

Третьим в каюте был украинец без обеих ног. Всю дорогу он ругал тюремную администрацию за то, что никакого внимания не обращали на его предложение «из ничего получать мыло».

— Безмозглые дураки. Такое тяжелое время, в стране нет мыла, а я могу создать его из ничего... А они — ноль внимания.

— Но каким образом можно создать мыло из ничего?

— Это производственный секрет. Вот приедем в новую тюрьму, я снова возьмусь за это дело. Я добьюсь своего.

Он любой разговор сворачивал на галушки, на способы приготовления вкусной еды. Соглашался с нами, что не следует говорить о еде:

— Да, плохо голодному человеку говорить о еде, лучше давайте о другом... — и тут же снова о галушках.

На верхней полке Акрам вечно что-то жевал. Наше наслаждение природой длилось три дня, жаль, так мало... Очень жаль, что никто не знал, что делается на воле, как идет война, какое положение на фронтах.

Мы прибыли в Тюмень. Там нас рассадили в «столыпинские» вагоны и все изменилось. Вся прелесть езды на пароходе осталась позади, а впереди — неприятности тяжелого этапа в неизвестность.

Еще не отъехав от станции, испытали первую неприятность. Наш вагон стоял на платформе перед вокзалом. Возле вагона собралась детвора.

— Эй, ребята, немчуру везут!

Конвоиры гнали их прочь, но они не боялись никаких угроз.

— У-у-у. фашисты, гады... Поганая немчура, попались, да? Сволочи... Очень хорошо, что наша детвора так полна ненависти к нашим врагам, но до слез обидно, когда эти оскорбительные выкрики направлены не по адресу.

 

- 130 -

Один сибиряк из нашего купе, старый большевик, участник гражданской войны, не выдержал и во весь голос крикнул детям:

— Ребята, мы не фашисты, мы не немцы, мы ваши отцы и деды, мы ваши старшие братья...

Конвоир приказал ему замолчать, угрожал карцером, но он уже потерял контроль над собой, продолжал кричать. Поспешно его увели, от нас, и мы его больше не видели.

После сонного Тобольска мы увидели лихорадочное биение пульса большой узловой железнодорожной станции. Много народа сновало взад и вперед, и всюду военные, военные, военные.

В четырехместное купе затолкали двенадцать человек. Те же ограничения оправкой, водой, те же строгости и невыносимые условия.

Наконец-то нашелся человек, сравнительно недавно с воли, который рассказал зал нам подробно о положении на фронтах, о Сталинграде, о переходе наших войск в наступление, о городах, освобожденных от немецких оккупантов.

Пронесся слух, что нас везут во Владимир, а оттуда в Суздальскую тюрьму в знаменитый Суздальский монастырь. Наш тяжелый этап продолжался нескол ко дней. Вконец измученные, издерганные, прибыли к месту назначения. Нас ожидали дали «черные вороны». Они доставили нас во Владимирскую тюрьму.

Мы услышали тяжелый лязг открывающихся ворот.

Владимирская тюрьма проглотила нас.

Высадили нас в небольшом дворике, и начались формальности прием Принимающего нас начальника я узнал. Это был начальник орловской тюрьмы Тогда у него на петлицах было два прямоугольника, а теперь он носил погоны по полковника.

Очередь дошла до меня. После обычного опроса я был передан нaдзиpaтeлю

Медицинского осмотра не было. Надзиратель повел меня в один из корпусов и ввел в большую камеру. 17 коек было в этой камере. Посредине стоял orpoмный стол с двумя скамейками по бокам. Все было вбито в бетон. У дверей — бочка-параша.

— Это хорошо, — сказал я вслух. — Кончилось мое одиночное заключение Я выбрал себе койку и стал ждать сокамерников