- 81 -

Магадан

По моему зловещему «КРТД» (контрреволюционная троцкистская деятельность) мне полагались только тяжелые работы в зоне или под конвоем в городе. Я долго работала на стройке (мы собирали щитовые дома), клала кирпичи, била дранку, шила на конвейере белье, работала в металлоцехе на штамповке (а станок был Воронежского завода, где мой муж работал раньше главным инженером, так что мы, так сказать, «встретились»).

Летом 1939 года мне повезло. В гостинице нужны были уборщицы, а бытовички, посылаемые туда, не работали, а сразу шли в бараки шоферов и возвращались с набитыми деньгами карманами. Их бригаду «разбавили» работящими, безотказными «фраершами», то есть нами, политическими. Все лето я убирала коридоры, мыла полы, стирала белье посетителям (заработок). Были у меня и разные эпизоды в этом общении с внешним миром. Один раз, убирая комнату, я перестилала постель и нашла под подушкой пачку денег. Положила пачку на прежнее место и ушла убирать в другой номер. Вскоре услышала торопливые шаги по коридору. Человек зашел в свой номер, затем позвал меня и, видимо, совершенно пораженный целостью бумажника, предложил мне деньги. Разумеется, я отказалась.

В огромных залах бывшего проектного бюро из-за наплыва тогда вольных по оргнабору (а они ехали, получая подъемные, с детьми, бабками и дедками) было все уставлено топчанами. Полы мылись каждый день. Со мной в паре работала Аннет Ватле, француженка, бывшая сотрудница Коминтерна. Ей раньше мыть полы не приходилось. А я уже хорошо с этим справлялась. И надо было видеть, как Аннет — тоненькая, худенькая, изящная — впервые мыла пол! Десятки глаз следили с топчанов — очень профессионально! — за тем. как «враги народа» справляются с работой. И Аннет получила несколько очень ценных указаний.

Но пот блаженство (сытость, свобода передвижения, некоторый заработок) кончилось. Заведующий гостиницей. бывалый и тертый администратор, как теперь бы сказали,

 

- 82 -

«положил на меня глаз». Но я "не понимала", начались придирки, и через некоторое время меня перевели в строительную бригаду.

Мы выходили на работу с таким расчетом, чтобы к шести утра быть на месте. В полдень нам привозили обед. А уходили мы не ранее, чем в 10 часов вечера. Пятнадцатичасовой рабочий день. Мы строили Магадан. Моя бригада работала на сборке деревянных домов. Их привозили с материка уже подогнанными, маркированными деталями, и—я тому живой свидетель — мы за две недели выводили под крышу такой двухэтажный сборный дом. Работа шла так: сперва мужская бригада вбивала деревянные сваи или столбы по контуру дома, затем делали первый настил — клеткой, в которую мы женщины, носили и насыпали шлак, далее шли черные полы, тут же печники начинали класть печи и плиты, монтажники проводили водопроводные и другие трубы, за ними шли конопатчики (между бревнами забивали мох и другие утеплители). Выведя первый этаж, сразу же навешивали двери, вставляли окна. Затем женщины по трапу носили на «козе» кирпичи на чердак для трубы. Работа была продумана довольно удачно, рабочая сила безотказная, рабочий день большой, вот мы и вывели под крышу несколько домов за лето.

Нас, приехавших после тюрем, этапов, тесноты и духоты, буквально пьянила возможность свободно дышать воздухом. Мы были рады любой работе. Можно забыться, отвлечься, свободно ходить по строительной площадке. Но... спать хотелось постоянно. Придя с работы после десяти вечера, не все даже шли в столовку поесть, а предпочитали поспать хотя бы лишние полчаса. Ведь в четыре часа беспощадная нарядчица Вера нас поднимала, надо было успеть умыться, убрать свою постель на нарах (за беспорядок наказывали) и вовремя быть на вахте. Выходных не было. «Актировать», то есть объявить день нерабочим, тоже не дозволялось. Помню, с утра лил сильный дождь. Нас все равно вывели на работу (было это позже, я работала на кладке кирпичного дома, углового на проспекте Сталина). Только потому, что дождь размывал смесь песка с бетоном и кирпичи не кренились, нас к середине дня отвели в зону. Мы ввалились в барак, стянули с себя насквозь промокшие телогрейки, обувь, платье и -

 

- 83 -

бросились на нары. Спать, спать, спать — все лето было основной мыслью всех нас, строителей.

Но поспать не удалось: дождь прекратился, нас заставили встать, надеть мокрое и отправили дорабатывать свой рабочий день. Ведь он был оплачен заказчиком, а лагерь был поставщиком рабочей силы и должен был выставить нас, несмотря ни на что.

К весне 1940 года я в числе другой рабочей силы была переброшена на командировку промкомбината. Промышленный комбинат — это швейная фабрика, обувной цех, упаковочная бригада, склад готовой продукции и заготовок, было ателье по пошиву одежды и вышивке, был даже цех мягкой игрушки и еще какие-то подсобные производства.

Довелось мне поработать и на конвейере пошивочного цеха (шили белье и одежду для лагерников), и в упаковочном на складе, и в цехе металлообработки.

Заключенные тяжким трудом осваивали Колыму. Постигали горькую лагерную науку «выжить», необходимость по-новому оценивать все жизненные явления, всю шкалу человеческих ценностей. Сохраняли — или нет достоинство, исходные понятия морали, привезенные с собой.

Мы были роботами. Нас под конвоем водили па разные работы, кормили, поили, лечили, развлекали (был клуб с кино и художественной самодеятельностью), водили в баню. Разрешали писать и получать письма, разрешали общение внутри зоны, хотя и это было под надзором, чтобы «не блокировались троцкисты».

Баня бывала регулярно раз в десять дней. Надо отдать должное администрации лагеря: она была неумолимой, по крайней мере в Магадане на женском ОЛПе, когда вопрос касался бани. Поэтому эпидемий у нас не было. В баню гнали, несмотря на усталость, иногда даже болезнь. Лишь редкие смельчаки умудрялись спрятаться где-либо, и не потому, что были грязнули — просто мы так уставали, что важно было отдохнуть лишний час, а ведь гоняли в баню обязательно вечером или поздно ночью. Строем шли мы по Магадану, в санпропускнике нас не сразу загоняли в теплый предбанник, где мы раздевались, вешали на крючки все свои вещи, включая бушлаты и ботинки, которые

 

- 84 -

затем прожаривались в барабанах горячим паром. Иногда ожидание длилось час или больше. На морозе, после тяжелого дня работы, часто на голодный желудок. И еще бывала беда: не всегда этот пар был горячим, иногда мы получали свои вещи совершенно влажными, иной одежды не было, надо было натягивать на себя мокрое белье, платье, бушлат, платок, ботинки. Отстояв час на улице, так как конвой, по своей безграмотности, вечно путал и не мог сразу сосчитать всех, мы опять шагаем строем по ночным морозным улицам Магадана, чтобы успеть поспать несколько часов, а впереди — тяжелый рабочий день.

Подошла весна 1940 года. По баракам поползли слухи, что какой-то заключенный геолог предложил использовать для заготовки торфа для города болото, лежащее как раз за нашим промкомбинатом.

И пот настал день, когда на разводе (то есть перед вахтой, уже на выходе за зону) нарядчица отпела меня в сторону. Набралось несколько десятков человек — бригада по торфяным разработкам. Меня назначили звеньевой. Тут нужен был просто грамотный учет работы.

Нас привели на большое торфяное поле, совсем рядом с нашей зоной. Туда же пригнали бригаду мужчин. Работа предполагалась такая: мужчины лопатами нарезают квадратами торф, женщины на носилках выносят эи куски на более сухие места, складывают в небольшие кучки для просушки. Поле было большое, рабочую силу расставлял молодой прораб. По долгу звеньевой я к нему подошла.

Высокий, плечистый, крепкого сложения. Лицо не назовешь красивым, по глаза, темные, умные, озаряли псе. Светло-рыжеватые волосы, несмотря на лагерную стрижку, немного курчавились. Бледное лицо, бледные губы. Конечно, свой, лагерник. Инженер по специальности, назначен к нам прорабом. Представился:

— Иван Степанович Самойлов.

Назвала свою фамилию—быстрый взгляд:

— У вас есть брат?

— Да, Григорий.

— Слышал о нем в Верхнеуральском изоляторе от Юзика Белевича. Вы знали такого?

 

- 85 -

— Да, он был другом брата. Брат погиб на Соловках.

Показал мой участок, расставил рабочую силу. И, хотя мы с Ваней сразу потянулись друг к другу, оба понимали, что на открытом торфяном поле, где разбросаны звенья, каждый шаг на виду, любой, самый небольшой разговор, кроме чисто рабочего, будет «засечен». Так и случилось.

Звенья были разные. Одно — исключительно из бывших членов партии, «аппаратчиц», как мы их называли, то есть ортодоксальных коммунисток, которые даже в лагере продолжали третировать так называемых троцкисток, то есть женщин, имевших эту злополучную букву «Т» в приговоре, продолжали считать, что они попали в лагерь по недоразумению — а вот другие, те уж действительно враги народа. Они и держались своими группами, в то время как несчастные троцкистки (среди которых, думаю, настоящих последовательниц учения Троцкого давно уже не было: особенно много расстреляли их на Колыме в 37-38-е годы) буквально не смели общаться между собой даже на чисто бытовой почве: сейчас же следовал сигнал в спецчасть. Были такие добровольные осведомители по идейным соображениям.

Но все-таки Ваня успел, переходя от звена к звену успел рассказать мне, что он убежденный троцкист и что не скрывает этого. И однажды, проходя мимо, задержался и трагически шепнул: «Льва убили!» Это было летом 40-го года, не представляю, откуда он узнал. Но еще раньше, вскоре после нашего вывода на торфяное болото, он улучил минуту и быстро спросил:

— Можете ли вы достать карту местности?

Я испугалась: это могло быть или провокацией, или невероятной доверчивостью. Карту я, конечно, достать не могла. Через некоторое время по бригаде прошел слушок, что где-то в торфе обнаружен запас хлебных сухарей. Был ли к этому причастен Ваня, не знаю. Возможно.

Началась работа. Целый день мы холили по мокрому болоту, под ногами чавкала вода. Но было ясное небо, был воздух — дыши сколько угодно, простор торфяного поля.

Начальство пустило провокационный слух, что возможна колонизация, то есть нас, лагерников, выпустят здесь, на Колыме, на свободу, конечно, без права выезда

- 86 -

на материк (как именовалась у нас вся страна за пределами Колымы), что возможно совместное проживание семей, даже детей можно будет выписать. Эти разговоры кружили нам головы, всем казалось, что такое возможно, поверили настолько, что одна женещина начала через вольных знакомых закупать кастрюли для будущего семейного очага.

Звенья были разбросаны по всему полю. Прораб ходил от одного к другому, то там, то тут задерживаясь и по рабочим вопросам, и просто с разными разговорами. Нашу взаимную симпатию, конечно, быстро разглядели женщины и уже начали отпускать шпильки. Тут была и зависть: он был один, женщин много, а внимания хотелось всем. а уж ортодоксы прямо связывали наши статьи: у меня КРТД — и он троцкист. Вот вам и блок. Однажды эти ортодоксы настолько меня допекли, что я им сказала:

— Вы, коммунистки, собирались делать мировую революцию, а копии поглубже — самые настоящие мещанки!

Ну, уж тут языки поработали на мой счет.

Одно из звеньев возглавляла Катя Ротмистровская. Невысокая женщина, с пышной шевелюрой, с большими темными красивыми глазами, которые казались особенно большими из-за сильных очков: она была очень близорука. По рассказам товарищей, в частности, Антонины Алексеевны Шелкуновой, жившей с ней в одном бараке, на воле она была инструктором райкома партии. Была очень начитана в вопросах политических и общественных наук. Продолжала интересоваться этими вопросами и в лагере. Была общительна, разговорчива. И непростительно легкомысленна при высказывании своих мнений, соображений и предположений в области политики. Многие предпочитали обходить ее стороной не из-за подозрения, что она стукач (хотя вольные ее разговоры легко можно было принять за провокацию), а просто из боязни быть втянутыми в какую-либо неприятность.

Работало ее звено хуже всех: там гораздо больше занимались разговорами, чем выполнением плана. Кроме того. было такое обстоятельство: молоденькой Леде Дмитриевой нравился Иван Степанович, видимо, Катя и старалась почаще держать прораба около своего звена. А главное — он был интересный, умный и отчаянно смелый, откровенный собеседник.

Все лето мы ходили, на торф.

 

- 87 -

В течение дня мы не раз встречались с Ваней, могли переброситься взглядом, словом, письмом. После ареста мужа, для меня совершенно исчезло такое понятие, как «нравиться мужчине». А тут, спустя четыре года, во мне снова проснулась женщина.

Зимой Ваня каким-то чудом иногда умудрялся выбраться со своей мужской командировки и проникнуть к нам — то в сарай, то в недостроенный дом, — и всегда, конечно, находились добрые люди, которые моментально давали мне знать. После коротких встреч, когда самое большее, что мы могли себе позволить, это несколько минут постоять рядом и целовать друг друга, жизнь начинала казаться полной надежд на счастье. Была и переписка: в письмах писалось о том, что надо верить в будущее. Политики, конечно, не было, она не была нужна, нас связывало совершенно иное.

При всей глубине нашего взаимного чувства я не могла заставить себя пойти на полную близость, хотя Ваня хотел «оставить след на земле». Но слишком страшно было стать предметом улюлюканья охраны, а главное — пугала ответственность за будущего ребенка. Что мы могли тогда считать прочным в своей жизни? А горькая судьба лагерных детей была слишком хорошо мне известна.

Зима подходила к концу, и уже подступала новая тревога: будет ли в этом году торф? Попаду ли я опять туда? Попадет ли Ваня? Ведь мы были подневольные зека, которыми распоряжались другие.

Наступило лето. Мы опять работаем на торфе.

Но это было лето 1941 года...

Узнали мы о начале войны так: жившая в нашем бараке архитектор Зина Лихачева, которую конвой уводил в город, на строительство театра, придя с работы, рассказала в бараке, что, проходя по улице Магадана, слышала по радио выступление Молотова. Зину вскоре увели в карцер за разглашение недозволенных слухов. Но было уже поздно. К нашим обычным горестям и волнением за близких прибавился ужас от мысли, что они могут попасть в зону войны, что могут погибнуть там, что наши мужчины будут сражаться на фронте. Мы все поняли, что началась страшная полоса в жизни страны.

Война сделалась основным нервом нашей жизни. Жадно ловились любые сведения о ней, газетные листки, если

- 88 -

попадали к нам, передавались из рук в руки. Уже никто не скрывал от нас обстановку в стране. Открыто говорилось о продвижении войск. Женщины, имевшие родных в западных областях, со страхом ждали известий о продвижении немецкой армии. Мои родные по-прежнему жили на Украине, и война на два года лишила меня даже тех скудных весточек, которые шли раньше. Так что позже, когда наши войска освобождали Украину, и я, придя с работы, увидела на подушке своей постели открытку, написанную рукой мамы, я даже не взволновалась: решила, что это старая открытка, выпавшая из моего личного пакетика, обычно лежавшего в изголовье, под подушкой. Спокойно взяла в руки и... дата — 1943 год! С моей дорогой Украины! Что пишет мама после двухлетнего молчания?! Слезы, которые редко бывают у меня, мешали читать. Попросила соседку Нину Меньшикову прочесть — боялась услышать страшное. Нина читает, я плачу. Нет, все живы. Младший брат в армии. Со стариками живет сынишка средней сестры Алеша. Бывают такие моменты, когда все горести жизни отступают перед главным. Так оно было в тот день.

Но я продолжу.

Итак, лето 1941 года. Мы работаем на торфяном поле, каждый день видимся с Ваней. Постоянно радостное ощущение, что о тебе кто-то думает, что ты кому-то дорога.

Только теперь, в 90-е годы, по рассказам бывших лагерниц, живших в то время на командировке Промкомбината, узнала, что неукротимая общественная активность Кати Ротмистровской вылилась в попытку создать в лагере «дискуссионный клуб», то есть она собирала бывших членов партии (может быть. только пыталась собрать) для обсуждения какой-то статьи в журнале — не то в Коммунисте», не то еще в каком-то. Можно себе представить, как все это было опасно в обстановке войны и повышенной настороженности по отношению ко всем нам!

Насколько она была безответственна в своих словах, говорит такой случай. В обеденный перерыв, то есть когда в бараке много женщин, входит Катя и громко, как всегда, очень уверенно возглашает: «Вам, Зоя, будет хорошо: Иван Степанович инженер-химик, он при немцах будет прекрасно зарабатывать!» Я оцепенела от ужаса. Просто удиви-

 

- 89 -

тельно как никто из женщин не побежал в спецчасть и не донес.

И грянул гром.

Арестовали Катю Ротмисттювскую. Она жила в другом бараке, об ее аресте я узнала на разводе. И не вышел на работу Иван Степанович Самойлов. Об этом нам сразу же сообщили пришедшие с мужского лагпункта рабочие.

Свет для меня померк.

Конечно, весь лагпункт зашумел, кого-то вызывали на допросы.

Вызвали и меня. Следователь говорил очень доброжелательно, насколько это возможно для следователя, спрашивал о Ротмистровской. Я сказала, что она болтушка, что ее всерьез никто не принимает. Мне хотелось как-то смягчить се участь: мол, она просто несерьезный человек и видеть в ней «пятую колонну» — нелепо. Спросили и о Ване. Ничего о политике, только о чувствах. Думаю, они перехватили мои письма к Ване — там не было материала для каких-либо обвинений, лишь слова любви, надежды и страха, безнадежности, ожидания беспощадных ударов судьбы.

В очередной банный день я стояла в толпе ожидающих прожарки одежды. Внезапно послышалось: "Зоя Марченко! Зоя Марченко!" Откликнулась. Ко мне подошел незнакомый человек: "Ваню ты больше никогда не увидишь!" - И он исчез.

Почти два года после этого у меня было нервное заболевание, до которого, конечно, никому не было дела. Существовала, как все, работала, но навсегда потеряла веру в возможность личного счастья...

В чем Ваня был обвинен, мы не узнали. Но, судя по всему его связали с делом Ротмистровской. И оба погибли*.

Когда мне приходилось сталкиваться в заключении с иностранками, меня не покидало чувство стыда и вины перед ними. Хотя многие уже понимали, что здесь уп-

 


* В 1996 году из следственного дела, с которым ознакомилась сестра Ивана Степановича Паулина Степановна Мясникова, стало известно, что он был расстрелян. обвиненный по статье 53 пункт 2 ("вооруженное восстание ) и 10 («пропаганда и агитация» )

 

- 90 -

равляют страшные силы, одинаково губящие и своих, и «не своих».

Много друзей у меня осталось с тех лет: Агнеса Дейч-Юнеман, Ванда Бронская, Аннет Ватле, Гиза Лихтенштейн, Иоганна Вильке Мангарт... Как трудно было им, с плохим знанием языка, наших традиций, обычаев, правил общежития, уживаться в многосотенной массе, отстаивать место на нарах, кусок хлеба, одежду, подчиняться режиму барака. Разные натуры по-разному могли приспособиться к условиям лагерной жизни. Некоторые были активны, как-то отбивались от напастей, другие наоборот, уходили в себя, замыкались, подчинялись обстоятельствам, отступали перед напором окружающих и довольствовались тем, что оставалось на их долю. Гиза Лихтенштейн, приехавшая из Австрии шуцбундовка, была так тиха и безответна, что я даже не помню, чтобы когда-нибудь в бараке слышался ее голос. Работать в одной бригаде нам не приходилось, но редкие встречи — в столовой, в ларьке, еще где-либо — оставили впечатление высокой культуры, тактичного поведения, незлобивости. Такие качества в лагере ценились и понимались лишь очень немногими. Для остальных же были поводом для насмешек, и, конечно, человек с таким характером неизменно проигрывал: ему доставалась работа потяжелее, место на нарах похуже, пайка без горбушки. Высокие свойства души, желание быть полезной, помочь другим, иногда даже теряя в чем-то,— это считалось дурью.

Спустя десятки лет, уже в Москве, я в дружеской обстановке встречалась с Гизой Максовной. Прекрасные душевные качества, беззаветное товарищество она сохранила до конца.

Совсем другого склада была Ванда Бронская. Она воспитывалась в семье коммунистов-комминтерновцев, ей была открыта дорога и к образованию, и к интересной работе. Она любила жизнь и шла но ней легко, работала сначала в газете, потом в «аппарате».

Работать в одной бригаде с Вандой мне не пришлось. Но я знаю, что, когда ее послали на швейную фабрику, где шили белье для заключенных, и посадили па конвейер за мотор, она горько плакала: работать на моторе ей раньше не приходилось, и она «не могла». Я, узнав об этом, сказала ей: 'Как же так'? Ты была членом партии, работала

 

- 91 -

в газете говорила от лица работниц, а не можешь выполнять тяжелую, но нужную» работу, которую делают миллионы женщин-работниц?!»

Однажды за свой несдержанный язык Ванда попала к следователю; перетаскали массу свидетелей, которые дружно показывали против нее. Меня тоже таскали к следователю. Ванду вскоре выпустили: в тот год генеральным прокурором был не Вышинский, а кто-то другой, и в лагере было немного полегче. Выйдя из следственной тюрьмы, Ванда вернулась в нашу женскую зону и устроилась рядом со мной на нарах. Рассказала, что на фоне дружного хора доносчиков и очернителей мои скромные показания («никогда контрреволюционных разговоров с Бронской не вела, тем более что у нее муж-коммунист погиб в Испании, а мой муж-коммунист был участником Баварской Немецкой Республики») помогли ей в оправдании.

Когда в 1946 году группу полек первыми вывозили "на материк", то есть возвращали в большую жизнь, и я попросила Ванду зайти в Москве к моей сестре, она отказалась, ссылаясь на то, что боится. Мне было понятно: так зыбко было состояние женщин, вывозимых с Колымы, еще так много могло возникнуть препятствий, что рисковать было опасно. Она вернулась в Польшу, затем в ГДР встретилась со своим первым мужем, который, пересидев весь период гитлеризма в тюрьме, уцелел. Начавшиеся в Польше репрессии заставили Ванду и ее мужа перебраться в ФРГ. Там они жили, у них появились дети, сын и дочь. Агнеса Дейч к этому времени часто выезжала за границу. Ей удавалось встречаться с Вандой. Однажды я передала через Агнесу короткое письмо Ванде. Ответа, конечно, не ждала. Но перед 50-летием Октябрьской революции, уже живя в Гатчине, однажды поймала заграничную радиостанцию. И была потрясена: Ванда Бронская говорила там о себе, о прошлом, о том, что никогда не простит убийцам матери и отца. В темной комнате, вечером, я сидела перед радиоприемником и плакала, вспоминала молодость, Ванду, свои потери. Позже узнала, что Бронская умерла от белокровия.

В первый год жизни в Магадане пришлось работать еще с одной группой молодых полек: Леной Лубовской, Стефой Ивинской, Полей Бауер, Аннет Ватле. Работали в зоне, там было отведено помещение, где мы кроили

 

- 92 -

белье. Шили его в другом месте. На огромном столе натягивалась слой за слоем белая ткань, примерно до 100 полос, затем на этот «пирог» накладывалась форматка, и Лена Лубовская ножом вырезала детали, а моя работа заключалась в подборе комплекта для рубахи или кальсон. Работали в холодном помещении, была норма, и, чтобы ее выполнить, надо было собрать большое количество комплектов. Потом нас распределили по другим бригадам, и я с этими молодыми коминтерновками встречалась, всегда дружески, или в столовой, или в другой бригаде. Держались они сплоченно, всегда выручали друг друга.

За годы, прошедшие на Колыме, судьба посылала мне общение со многими людьми. К тем, кто остался в памяти, отношу и Веру Федоровну Шухаеву.

Мы оказались в одном бараке на так называемой "командировке" промкомбината. Я знала, что она—художник, слышала от соседок, что ее муж, тоже художник, В. И. Шухаев находится здесь же, на Колыме. В то время Вера Федоровна работала художником в местном ателье по пошиву дамского белья и платья.

Дальстрой был создан, в первую очередь, как мощная производственная машина, обязанная любой ценой (подчеркиваю — любой ценой, что и делалось) добывать на Колыме золото для страны. Кроме заключенных, бесправных и обреченных на беспросветную работу, был там и слой так называемых «договорников», приехавших по найму, на определенный срок, имевших, конечно, повышенные оклады и претендовавших на особые, улучшенные, условия жизни. Даже прибыв в Магадан в роли скромной машинистки, фельдшера или рядового врача, эти люди уже в силу обстоятельств начинали чувствовать себя «особыми», иными, чем основные обитатели Колымы — заключенные. На Колыму «пускали» не всех, а лишь особо проверенных, с «чистыми» паспортами. Прием на работу оговаривался условием не общаться с заключенными, не помогать им, вообще исключить из круга своей жизни. Правда, особо ответственным начальникам разрешалось иметь домработниц из числа заключенных. В домработницы начальники брали главным образом женщин с буквами ЧСИР, что означало «член семьи изменника Родины». И насколько

 

- 93 -

высокого мнения «вольнонаемные» были о заключенных женщинах, можно судить по такому примеру: как-то на женский лагерный пункт поступила заявка на домработницу, к которой предъявлялись следующими требования: уметь готовить, уметь оформить обеденный стол, крахмалить белье, уметь воспитывать детей, знать как минимум два языка, словом, «вести дом на самом высоком уровне». Однажды произошла драма: одна из «наших», попав в домработницы к большому начальнику, стала причиной ухода его от жены. Все мы даже несколько гордились — мол, каковы наши женщины! Много лет спустя, когда я как ссыльная находилась в Красноярском крае и работала на строительстве железной дороги, вдруг к нам на заполярное строительство прислали как раз этого начальника. И его женой оказалась та самая «наша» магаданская «чсировка». И с ними прелестная девочка — вылитый портрет отца.

В массе своей «вольнонаемные» служащие, инженеры, всякого рода начальники местного воинского гарнизона, как и их жены, особой культурой не отличались. А претензий было много. Дальстрой, распределяя рабочую силу в первую очередь непосредственно на добычу золота и сопряженные с ней предприятия (сельхоз Эльген, птицефабрика, дровозаготовка и лесоповал), должен был выделять какое-то количество работников для обслуживания бытовых нужд. Одним из таких учреждений являлось ателье по пошиву женского платья и белья. Дамы-«договорницы», среди которых были и впервые в жизни получившие возможность красиво и дорого одеться, иногда просто издевательски вели себя с безответными, всецело зависящими от них и от «пайки» женщинами-заключенными...

Я в ателье не работала, но моя бригада упаковщиц жила в одном бараке с вышивальщицами и швеями. Часто слышала от них жалобы на заказчиц. Помню рассказ об одной молодой жене офицера — ей не понравилась вышивка на ночной рубашке (они шились из крепдешина и украшались филейной вышивкой тончайшей работы), и она кричала: «Да меня в такой сорочке муж прогонит с кровати!» И это перед полуголодными, измученными, давно оторванными от семьи молодыми женщинами!

 

- 94 -

И вот в таком ателье Вера Федоровна Шухаева, как я слышала, до этого работавшая художником на московской шелкоткацкой фабрике «Красная Роза», должна была выполнять заказы, советовать, выслушивать все, связанное с прихотью «договорниц», их спесью, завистью к другим, этим букетом женского дешевого честолюбия.

Из ателье женщины приходили предельно усталые, выжатые, хотя и сидели в теплом помещении (что было уже огромным благом!). Но нормы были ужасающими—и на вышивку, и на плетенье. Однако «человеческое» в них не затухало. Вот что мне рассказывала позже, уже в Ленинграде, Тина Келлер, работавшая вышивальщицей: когда к ним попадала газета или еще какое-нибудь «чтиво», они усаживали старую Софью Михайловну Антонову (члена партии с дореволюционным стажем), и она читала вслух. А все женщины поочередно выполняли ее работу, чтобы и у нее была выработана норма.

Вера Федоровна, высокая, худенькая, бледная, приходила с работы настолько уставшей, что говорила мало, общалась лишь с несколькими близкими женщинами. Ее жизнь еще омрачалась беспокойством за мужа.К счастью, вскоре Василий Иванович был вызван с прииска и работал художником на отделке здания театра в Магадане. Это уже была жизнь, убогая, полуголодная, но без ужаса ежедневно грозящей смерти, что являлось повседневностью для рабочих на прииске. Иногда женщины, трудившиеся с ним на строительстве театра, могли принести Вере Федоровне весточку...

Несмотря на замкнутость и молчаливость Веры Федоровны, на опасение нарушить ее отдых, я иногда позволяла себе, прогуливаясь перед сном по зоне, заговорить с ней. Несколько раз, гуляя под северным небом, в окруженной проволокой зоне, с привычным грузом горя и тоски по родным, по мужьям, мы беседовали об искусстве. Помню, я просила ее подробнее рассказать мне об импрессионизме, ведь она жила в Париже, бывала во многих музеях. И она рассказывала мне, и мы забывали о нашей повседневщине... Однажды «пошел» по бараку томик «Жития протопопа Аввакума». Мне его давала читать Вера Яковлевна Устиева (тогда еще Верочка Ефимова). И, конечно, он не миновал В. Ф. Шухаеву.

 

- 95 -

Барачные дрязги и сплетни просто отскакивали от таких людей. То, что в нашем бараке живут люди, подобные Вере Федоровне, подававшей пример стойкости, терпения, такта и высокой культуры, заставляло и нас, более молодых, держаться достойно!

Разных женщин я увидала за эти годы, кому-то в чем-то помогла, сама выжила только потому, что окружающие помогали — кто советом, кто коркой хлеба, кто местом у окна...

Я с нетерпением ждала конца срока — 27 августа 1945 года. Но в положенное время меня не освободили (тогда многие «пересиживали»), лишь дали возможность работать по специальности.

В Магадане было образовано Бюро переводов. По ленд-лизу к нам поступали, прямо из Америки, водным путем, автомашины «Студебеккер», «Даймонды», экскаваторы, драги. Инструкции были на английском и других языках. Конечно, нашлись среди картотеки Маглага нужные профессии. Меня взяли в Бюро переводов машинисткой и стенографисткой.

Строительство Магадана проходило у меня на глазах. Большие дома, театр, ряд предприятий — все росло при мне. Но это были очень горькие впечатления. Цена золота мне хорошо известна, и хотя у меня никогда не было материальных возможностей приобрести что-либо золотое, но я никогда и не позволила бы себе надеть золотое украшение. Слишком страшная ему цена.

Меня освободили в 1946 году, 14 сентября. Незаконно задержали на целый год!

Как все, мечтала о выезде на материк, но, во-первых, «по распоряжению свыше» с Колымы не отпускали рабочую силу ради выполнения плана, во-вторых, у меня не было денег на дорогу. Словом, я осталась работать по вольному найму в том же бюро переводов. Было голодновато, продукты отпускались по карточкам. Заработок был небольшой, но я старалась подрабатывать, копила деньги.

С началом «холодной войны» бюро переводов закрыли, и это помогло мне «по сокращению штатов» выехать с Колымы.