- 126 -

ПОСЛЕДНЯЯ ЗОНА

 

В течение 1979 года с 19-й зоны, что в поселке Лесной Зубово-Полянского района Мордовской АССР, было отправлено несколько этапов с заключенными в Пермскую область. Мы чувствовали, что политлагерю в Лесном приходит конец. Да и начальство этого не скрывало. Надзиратели угрюмо ждали новый контингент взамен политических: блатную публику. Прежняя сравнительно беззаботная жизнь у них заканчивалась. С шуриками проблемы каждый день, с ними не соскучишься. Это у нас контролеры приходят в барак вечером, садятся со стариками-полицаями за игру в лото (разновидность карт) и гудят почти до отбоя. На минутку отлучаются посмотреть, где Болонкин, где Осипов, где Солдатов, и снова возвращаются к столу с игроками.

В Пермской области пополнялись три политзоны. Там сидели известный борец против "политической психиатрии" Анатолий Иванович Корягин, лидер ВСХСОН Игорь Огурцов (пока не попал вторично во Владимирскую тюрьму), его соратник Михаил Садо, тогда еще не экуменист-плюралист

 

- 127 -

и еще не лишенный сана Глеб Якунин (сидел неоднократно в ШИЗО, требуя вернуть изъятую при обыске Библию), основатель хельсинкской правозащитной группы физик Юрий Орлов и ряд других диссидентов. Лагеря в Перми становились вторым, а в перспективе основным, местом содержания политзаключенных. Тем не менее, чекисты по каким-то своим соображениям решили сохранить и в Мордовии две политических зоны: спец в поселке Ударный с особым режимом и лагерь строгого режима в поселке Барашево. В Барашево, как известно, находилась больница Дубравлага. А зона была напротив, через дорогу, и именовалась ИТУ ЖХ 385/3-5. У больницы последние цифры были 3-3.

Осенью 1979 года последние политзэки с 19-й зоны в Лесном были отправлены — одни в Пермь, другие — в Барашево. В барашевский лагерь попал и я вместе с Сергеем Солдатовым, Робертом Назаряном (дьякон армянской церкви), писателем Миколой Руденко, бывшим некогда первым секретарем Союза писателей Украины. На этой зоне я уже был в 1976 году, когда КГБ решило соединить русского черносотенца с украинским самостийником. В результате вместо ожидаемой вражды и драки получили, так сказать, сговор двух антисоветчиков, наметивших 100-дневную борьбу за статус политзаключенного. Как я уже говорил, зона здесь крошечная: один длинный барак, одно длинное здание, в котором последовательно находились библиотека, штаб, секция или

 

- 128 -

казарма, где мы жили, портновская, цех по шитью рукавиц и столовая, служившая также клубом. В Барашеве впервые появился телевизор. Кино, как и всюду, крутили раз в неделю: фильмы о революции, шпионах и жуликах. За 6 лет между первым и вторым сроком я посмотрел на свободе от силы пяток фильмов, в том числе о Савинкове, Кромвеле и "Войну и мир". В лагере же мы смотрели фильмы регулярно, каждую неделю: кинофильмы как бы увеличивали пространство и давали лишний повод для размышлений. Отдельно от длинного барака находилась котельная и баня. И — впервые за долгие годы заключения — в Барашеве появился туалет с отоплением. Прежде все отхожие места были холодными. Коммунизм, который клятвенно обещал построить Хрущев к 1980 году, не состоялся, но зато построили в концлагере отапливаемый туалет — и то неплохо. После нашего прибытия в эту зону зэков стало около 80 человек: те же партизаны Прибалтики, бандеровцы, полицаи, немного современных шпионов и политические в собственном смысле слова. Встретил я здесь Соловьева Сергея Дмитриевича — человека сложной судьбы, офицера РОА (Русская освободительная армия генерала Власова), получившего 25 лет и еще 3 года за попытку побега, ставшего глубоко верующим, православным молитвенником. Я чуть не сказал "воцерковленным", но ведь храма-то у нас не было. Отсидев 28 лет, он освободился при мне и уехал, по-моему, в Рубцовск Алтайского края.

 

- 129 -

Барашево стало для меня последней зоной, здесь я отбыл остаток своего второго срока: 1980, 1981 и 1982 годы.

В январе 1980 года меня внезапно вызвали на этап. Никогда не скажут, куда: "С вещами на вахту!" — и поскорее. Привезли во Владимирскую тюрьму, туда, где я сидел под следствием с ноября 1974 года по делу о журнале "Вече". Владимирские гебисты, но уже не Плешков, а другие, решили посмотреть на меня, выяснить, не склонен ли я к раскаянию. Уже срок перевалил через вершину, а они надеются, что, отсидев большую часть, я вдруг соглашусь запятнать репутацию позорным покаянием. Это в церкви духовнику мы каемся в своих грехах. Но богоборческому режиму каяться за издание православного журнала, за русский патриотизм я не собирался. "Простите, вы меня с кем-то перепутали!" — "Ну и сидите дальше, если вам так понравилось сидеть!" Через месяц этапировали "домой", в зону. Для вредности соединили с уголовниками по дороге до Горького. Как и в прошлый раз, по пути из Ленинграда, отношения с ними были мирными и доброжелательными. С вокзала в Горьком посадили в общий воронок до пересыльной тюрьмы. Попал к нам длинный здоровый "химик" с баулом. "Химик" — это человек, осужденный к отбытию срока не в тюрьме, не в лагере, а, как это изящно называлось, "на стройках народного хозяйства", то есть осужденный на спецпоселение. Кажется, этот "химик" воровал шапки, снимая их прямо с головы либо у

 

- 130 -

женщин, которые не смогут ни догнать, ни отобрать, либо у мужиков — в уборной. За кражу шапок этот шустряк и получил срок: отбывать он его будет как ссыльный, без охраны и колючей проволоки, но до места ссылки его этапируют как всех, под конвоем, в "вагон-заках". Мои шурики, ставшие за дорогу чуть ли не кентами (т. е. друзьями), все гляделки свои выпятили на баул. "Что там у тебя?" — "Свитер". — "Давай сюда! Поделись с людьми". — "Свитер не мой..." Фраза смешная в данной ситуации, но что-то парень должен говорить. И вот сцена: дохлые, заморенные, прокуренные, низкорослые, но дерзкие и наглые шурики и перед ними — высокий, крепкого телосложения детина. А в окошко ждут конвоиры: они уже обещали блатным чай и водку в обмен на вещи "химика". Детина, хоть и перепугался шпингалетов, но вещи не отдает, крепко вцепился в баул. Я уже готов был сказать: "Да бросьте вы этого крысятника", как отворилась дверца и конвоиры нехотя приказали строиться, их тоже торопили. "Ну, погоди, встретишься ты нам еще!" — с угрозой показали кулак "химику". В горьковской тюрьме меня отделили и я уже не знаю, встретился моим попутчикам специалист по шапкам или нет.

Вернувшись на зону, я снова шил рукавицы. Норму кое-как выполнял. Шить на швейной машинке научился. Здесь, в Барашево, это была единственная работа и при этом в той же зоне, без разделения, как прежде, жилой зоны от производственной. Кончились тяжелые работы — на

 

- 131 -

пилораме, грузчиком, кочегаром, подвозчиком угля. Но у новой работы был свой минус: 8-часовое пребывание в помещении, где воздух сплошь заполнен крошечными фрагментами тканей, кожи и ниток. А уж когда шьешь резиновые рукавицы, физически ощущаешь, что вдыхаешь плавающую по цеху резину. Однако все радовались заказу на резиновые рукавицы: при этой работе полагалось молоко: пол-литра в день.

Как всегда, то есть как на любой зоне, мы пытались заводить у стены барака, обращенной к запретке, маленькие огороды. Пытались выращивать лук, редиску, морковь. Но редко удавалось этим попользоваться: надзиратели периодически вытаптывали любую съедобную зелень. НЕ ПОЛОЖЕНО! Мы тем самым нарушали режим содержания: пытались питаться СВЕРХ положенного. Правда, мы приноровились есть тысячелистник, подорожник, листья одуванчика. Все это в зоне росло. В воскресенье был выходной (единственный выходной, суббота была рабочим днем). И вот утром, после положенного завтрака в столовой (пшенка чаще всего, очень редко — гороховый суп) мы заваривали кастрюлю с чаем, делали бутерброд с травой (тысячелистник, подорожник, одуванчик — все это слегка поливалось растительным маслом) и пировали. Помню, сидим вокруг заваренной кастрюли с чаем — на улице, у стены барака, я, Солдатов, Назарян, Руденко, Мазур, Анцупов, Нечипоренко, — только собираемся пить "индию" с травяным бутербродом, смотрим —

 

- 132 -

кого-то нет. "Где же Бадзьо?" Инженер из Днепропетровска Нечипоренко понуро машет рукой. Я соображаю, что между ним и Юрой Бадзьо пробежала кошка. Оба были украинские сепаратисты, но Нечипоренко был, так сказать, националист-антикоммунист, а киевлянин Бадзьо оставался марксистом. Видно, поругались по идеологическим мотивам. Я иду за Бадзьо: "Пойдемте, все собрались, чай заварен и такой вкусный салат!" У бедного Бадзьо слюнки текут, при его больном желудке салат был бы кстати. Но он твердо режет: "Нет, туда, где Нечипоренко, я не пойду. Он мой идейный противник!" Я возвращаюсь к компании, пересказываю ответ социалиста. Нечипоренко вспыхнул: "Подумаешь, идейный противник! Вы, Владимир Николаевич, мне заклятый враг, но я же сижу с вами в одной компании". Вот такое признание! И при этом мой лютый враг готов был поделиться со мной последней рубашкой. За 15 лет лагерей я вынес твердое убеждение: может быть, с иными националистами и возможна глубокая ненависть, но во взаимоотношениях с украинцами, как бы они ни проклинали москалей, всегда оставалось что-то родственное, всегда лежала на дне души какая-то симпатия, близость, что-то невыразимо единое. Ну нет у меня личной вражды к малороссам, как бы они ни изгалялись в москвофобии! И ведь при этом я не признаю отдельной от России незалежной Украины, считаю теперешний режим Кучмы незаконным и антинациональным.

 

- 133 -

Впрочем, дружеские отношения у меня были и с латышами, и с литовцами. Я знал хорошо 25-лет-ника Людвикаса Симутиса, 25-летника Паулайтиса, других тяжеловесов. Все они не любили советскую власть, но русофобии в них я тогда не замечал. Я имею в виду ветеранов вооруженной борьбы, а вот молодежь, сидевшая в 60-е годы на 17-м, 7-м и 11-м, те были настроены антирусски. Русофобия появилась у питомцев советского режима в интеллигентской и студенческой среде Таллина, Тарту, Риги, Вильнюса, Каунаса. Причем с нацистским привкусом.

Недаром те интеллектуальные латыши с советскими дипломами теперь устроили подлинный апартеид для русских в суверенной Латвии и в Эстонии.

Яркой фигурой на зоне был Евгений Михайлович Анцупов, историк из Харькова, демократ, человек исключительной честности и порядочности. Была у него своя излюбленная идея: он был приверженец цикличности в историческом процессе, причем до такой степени, что был уверен в почти буквальной ПОВТОРЯЕМОСТИ исторических событий через несколько столетий или тысячелетий. Некоторые называли его "русский Шпенглер". На моих глазах Анцупов и Мазур крепко поспорили, я их разбивал, был арбитром. Анцупов заявил (спор был в 1981 году), что в 1981—1987 годах непременно случится третья мировая война, Советская Армия дойдет до Рейна, ну и так далее. Правда, предрекал и гибель государства Израиль. Теперь-

 

- 134 -

то очевидно, что Анцупов проиграл, а Мазур выиграл. Выехавший после освобождения с больным сердцем в Германию Евгений Михайлович ни там, в Европе, ни в письмах в Россию никого не смог убедить в правоте своей концепции. И еще: он был искренним демократом, каких очень мало среди этой породы. И он искренне пытался примирить почвенников с либералами, патриотов с "пятой колонной". В 1989 году, уже в перестройку, я встретил его во Франкфурте-на-Майне, жил он с семьей на положении беженца, был кров, пища, одежда, но не более того. Все планы ушли в песок. Что-то главное в жизни исчезло. В 1995 году я узнал о его кончине.

Сейчас, перебирая в памяти лица солагерников, вспоминаю, сколь многие умерли уже после освобождения. Владимир Тельников из группы Трофимова, Вадим Козовой из группы Краснопевцева, соратник Солдатова Артем Юскевич (умер в результате инфаркта от неразделенной любви), Иван Чердынцев из группы кишиневских социал-демократов (группа Драгоша), Геннадий Темин, отсидевший 25 лет, поэт Валентин Зэка (Соколов) и вот Анцупов. Все ли ушли в тот мир, познав тайну бытия? Смысл жизни?

Лагерной администрации, а точнее — курировавшим зону оперуполномоченным КГБ, казалось недостаточным крошечной зоны, почти локалки, где на прогулке ежедневно толкаешься, словно в фойе конференции, где ты начисто лишен уединения, где ты сидишь, словно в банке. Они стали

 

- 135 -

подкидывать нам специально подготовленных шуриков. Задача последних была не столько стучать на нас (осведомителей хватало и без них), сколько занимать наше время мелочевкой и создавать дискомфорт, нагнетать взаимное недоверие, провоцировать скандалы и напряженку. Появился один из таких — псевдополитический с уголовным прошлым, некто Новиков. По его словам, крымский татарин, семья которого сменила фамилию после депортации 1944 года. Сначала он лез ко всем в друзья, особенно к писателю Миколе Руденко, был услужлив, охотно выполнял просьбы бытового характера. Потом начинал придираться, что ему кто-то из нас не доверяет, требовал сходки, арбитража. Кто что про кого скажет не так, тут же доводил до адресата, а часто просто выдумывал. Словом, занимался сталкиванием нас друг с другом. Когда, наконец, мы устали от его наговоров и склок и решили прекратить с ним отношения, он начал ходить по зоне и орать: "Никакие это не политзаключенные, а не поймешь что! Я бы их всех перестрелял!" Ты сидишь после работы в секции, конспектируешь гегелевскую "Философию религии", а тут появляется этот Новиков и громко поносит нас, разговаривая с кем-нибудь из полицаев. Можно реагировать и терять драгоценное время между работой и сном. Можно не реагировать — тоже как-то неуютно. Побить его сообща без свидетелей невозможно — в этой зоне, как в банке — все на виду. Бить при свидетелях — заработать срок по уголовной статье. В конце концов, он и

 

- 136 -

пристегнутый к нему с очередного этапа некто Кононов стали чуть ли не авторами публикации в "Известиях".

В этой центральной газете появляется статья, написанная, очевидно, журналистами от КГБ, с поношением политзаключенных. Моя фамилия упомянута в ряду других, через запятую, но известному украинскому писателю Руденко досталось больше всех: ему посвящены обширные "свидетельства" Новикова. Конечно, чушь собачья, галиматья на ровном месте, но читателям дан образ людей эгоистичных, тщеславных и люто ненавидящих родную советскую власть, которая их вырастила, выучила и т. д.

Однако Новиков — это был цветочек. Ягодка была впереди. Приходит по этапу новичок — Олег Михайлов. Есть замечательный русский писатель с этим именем и фамилией, монархист, знаток царствований Екатерины II и Александра III, знаток Бунина и Шмелева, которого я хорошо знал по воле, когда издавал "Вече". И вот появился его однофамилец и тезка. Посажен в Алма-Ате. Преподаватель физкультуры. Инструктор по тяжелой атлетике (штанга, борьба). Был прямо-таки богатырского сложения: очень высокий рост и тренированные бицепсы. Большая физическая сила была очевидна. Тем более недавно с воли, тюремная баланда не успела укротить плоть. Сел не только за "антисоветскую пропаганду", но и по какой-то уголовной статье: не то за злостное хулиганство, не то за недостачу каких-то товаров.

 

- 137 -

Мы приняли его радушно, как принимали каждого новичка с воли по 70-й статье. Поставили чай, подробно ввели в курс лагерной жизни. Но дружелюбие длилось не более недели. Михайлов вдруг озверел, начал шуметь на одного из нас. Я сделал ему замечание: "Слушай, Олег, у нас матом не ругаются". И тот словно с цепи сорвался, начал орать на нас всех, материться еще больше и изощреннее. Мы молча отошли от ошалелого. Но отныне каждый день он устраивал публичный концерт похлеще, чем Новиков. Однажды в выходной устроил истерику, подбегая к каждому: "Ну, подойди, ударь меня! Слабо?" и так далее. Разыгрывал как бы сумасшедшего.

В публичных поношениях нас напирал на то, что он честный советский человек, а мы якобы пытались втянуть его в свои антисоветские сети. Некоторые полицаи ему сочувствовали. Житья на зоне не стало. Это в прежних больших зонах мы бы нашли возможность угомонить провокатора. На пятачке в Барашеве наши возможности заметно сузились. Пришлось действовать сугубо политическими средствами: в понедельник после особо гнусной истерики мы — несколько человек политзэков — объявили забастовку: "работать не будем до тех пор, пока не уберете своего наймита!" Естественно, нас стали водворять в ШИЗО за отказ от работы. Михайлова с зоны никто не убирал. Забастовка продолжалась, но ничего не менялось. Тогда я лично дополнительно к забастовке объявил еще и голодовку. В ШИЗО меня перевели в отдельную

 

- 138 -

камеру. Три раза в день открывалась дверь, дневальный ставил на стол еду, я накрывал миски газетой и в следующий приход прежняя еда убиралась (например, завтрак), а новая приносилась взамен (скажем, обед) и т. д. Я не притрагивался к еде 18 суток, как историк, помню, что столько же продолжался переход Суворова через Альпы в 1799 году. Один раз за это время, где-то на 12-е сутки, меня кормили спецпищей из санчасти в присутствии главного врача. Я уже говорил о том, что угрозу насилия, в данном случае — угрозу принудительного кормления мы расценивали как само насилие и соглашались без сопротивления принимать спецпищу из санчасти. Впрочем, такой прием был единственный раз. Через 18 суток я решил снять голодовку. До меня дошли сведения, что Михайлов хотя и продолжает оставаться на зоне, но свои провокации в отношении политзэков по 70-й статье прекратил. Впрочем, вернувшись в зону, я узнал, что он переключился на наших коллаборационистов: одного полицая, верно служившего начальству, даже сбросил с крыльца, за что, правда, и ему дали 10 суток изолятора.

Я вернулся из ШИЗО бестелесным привидением. "Через тебя можно смотреть", — сказал один эстонец. Где-то через месяц после наших протестов Михайлова увезли в пермские лагеря, где он также инспирировал забастовки и голодовки, продублировав барашевский опыт.

История с этим типом была последним ярким событием на финише моего второго срока.

 

- 139 -

Перебирая в памяти эпизоды второго срока, вспоминаю, как при этапировании из Владимирского следственного изолятора на зону у меня при обыске конфисковали комплект открыток "Собор Александра Невского в Софии" и даже конспект научной статьи Аверинцева из книги "Древнерусское искусство", где высоко оценивалось средневековое христианское искусство. В 1976 году тюремные стражи столь же яростно боролись с "клерикализмом", как и за 10 лет до этого, в 1966 году, когда по прибытии в "религиозную зону" на Сосновке были изъяты репродукции из "Огонька" на библейские темы.

Второй срок отличался от первого еще и краткостью моих писем домашним: "Все уже написано в тот раз. Повторяться не тянет. Душа, думы и вся иррациональная наволока — зачем перепевать себя и других? Все сказано". В другом письме: "Аристотель считает, что каждая вещь обусловлена ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИМ смыслом. Ничего нет бесцельного. Лично меня эта концепция устраивает больше, нежели абсурд Камю". И через год: "9 августа мне исполнилось 39. Для меня это много. Ведь я ничего не сделал. Ни в области истории, ни философии. Действовал. А вот на уединение и размышления времени почти не оставалось. А еще очень много времени протекало сквозь пальцы даром. Как вода. Тревожно на душе. 39 лет — и ничего не сделано для постижения Истины".

Меня многократно лишают свидания с родственниками за непосещение политзанятий, за учас-

 

- 140 -

тие в голодовках протеста, прыгает температура в связи с плевритом, заработанным во время борьбы за статус, выпадают зубы, ухудшается слух, но при всем этом себе как бы не принадлежишь, поступаешь так, как велит некий внутренний двигатель. Однако хорошо помню и мгновения радости, покоя. Помню день 24 марта 1978 года. Я прибыл по этапу из рабочей зоны ЖХ 385/19 (поселок Лесной) в Барашево, на больницу. Здесь нет режима, который оковывает и кольцует время, нет ментов вокруг (только те, что на вышке), нет опостылевшей монотонной, почти бессмысленной работы, а есть небольшое огороженное пространство и чай с друзьями. Британский подданный Будулак-Шарыгин, Юра Федоров со спеца, бывший уголовник Юрков, с которого на операциях выскабливали татуировки: "Раб КПСС" и "Раб СССР". Лоб и щеки его — в выскобленных полосах. Но это уже в прошлом. Сейчас Юрков спокоен и кроток. Мы пьем чай. Мы на больнице и на ближайшую неделю — до следующей пятницы, когда будет этап — мы почти счастливы. Весна. Прилетели скворцы, свиристели. Ласково греет солнце. Судьба ужасна, а жизнь прекрасна.

Еще некоторые строки из писем домой: "Жизнь проходит, проходит неуклонно и безвозвратно. Пусть проходит!" 19 июня 1980 г.: "Норму я сейчас выполняю. Научился шить сравнительно ловко и быстро". 13 июля 1980 г.: "Календарь с репродукциями Ильи Глазунова я повесил у себя возле койки". 18 февраля 1981 г.: "Биологически дело, вероятно,

 

- 141 -

пошло на спуск. Вершину так и не заметил. В остальном — что даст Господь, на Него лишь уповаю".

А где-то в феврале 1982 г. ко мне в Барашево приезжает следователь из Москвы и вызывает на допрос. Его интересует историк и писатель Сергей Николаевич Семанов, из "молодогвардейцев" 60-х годов. Дескать, есть показания, что он сотрудничал с редакцией "Вече" и даже финансировал журнал, что мы с ним часто конспиративно встречались. Я, конечно, не в сознание: "С Семановым лично не знаком. Показаний свидетеля А. И. подтвердить не могу". Чекист шантажирует: "Семанов сам во всем сознался (это была ложь), так что теперь есть 2 свидетеля, которые уличат Вас в даче ложных показаний. А это — новый срок". Парирую: "С удовольствием сяду по такой благородной статье". Семанова, слава Богу, не посадили. Но три года его не печатали нигде.

Летом 1982 года, за несколько месяцев до освобождения, меня, Анцупова, Мазура и Бадзьо этапировали в Саранск на профилактику. В столице Мордовии с нами ведут воспитательные беседы, советуют если уж не менять взгляды, то хотя бы держать их при себе, не высказываться публично. "Вы же, в конце концов, советские люди. Ну ошиблись, ладно, пора и за ум приниматься!"

По возвращении в Барашево я надеялся, что отсюда и освобожусь. Не тут-то было. Меня взяли на этап с вещами за месяц до освобождения. Доста-

 

- 142 -

вили в Москву, на "Красную Пресню". Оттуда — в Калугу, в областную тюрьму. Предполагалось, что я буду жить в Тарусе Калужской области — меня и доставили к месту жительства. Чтобы я самостоятельно не ехал через Москву и не устраивал там нежелательных для КГБ встреч. А при освобождении — 27 ноября 1982 года — еще паспорт не выдали, а гласный административный надзор объявили: ни шагу из Тарусы, в 20.00 быть дома и еженедельно отмечаться в милиции. Многочисленных гостей, которые стали навещать меня, брали на карандаш.

В калужской тюрьме я узнал о смерти Брежнева и о новом генсеке Андропове. Сфотографировали для справки об освобождении. За три дня до выхода на волю вызывают вдруг в кабинет, где сидят двое: местный сотрудник КГБ и прокурор. "Вам предъявляется ксерокопия статьи из парижской газеты "Русская мысль" за вашей подписью. Это ваша статья?" — "Да, моя". В статье идет речь о положении политзаключенных в СССР. Я действительно отправлял из зоны такой материал — не конкретно для "Русской мысли", а вообще — для печати, для тех, кто опубликует. "Не торопитесь, Владимир Николаевич, прочтите внимательно. Может, вы этого и не писали. Может, они вас извратили". — "Нет, это писал я и отказываться не буду". — "Что ж, в таком случае вы заработали себе третий срок. Если вы нам сейчас не напишете, что либо эта статья вам приписана, либо вы раскаиваетесь в ее написании, мы будем оформлять вам новый срок по

 

- 143 -

70-й статье. 27 ноября предъявим ордер на арест". — "Я ничего вам писать не буду. Не ждите, это точно. Я готов сидеть и в третий раз!" Меня увели. На душе, конечно, скребли кошки. Значит, я не освобожусь, начнется новое следствие и суд. Грустно, конечно, но куда деваться? Альтернатива не для меня. Есть императив Канта — ДОЛГ. Я должен делать то, что ДОЛЖНО, и никаких рефлексий. Помолился Богу, Пресвятой Богородице. Будь, что будет!..

В пятницу 26-го открывается кормушка. Бухгалтер калужской тюрьмы подает бумагу: "Осипов, распишитесь в получении 45 рублей, ваш заработок в лагере. Вы деньги получите завтра, через начальника конвоя, а мне нужна ваша подпись — мы в субботу не работаем". Отлегло от сердца. Значит, я все же освобождаюсь. Угроза отодвигается.

Утром 27 ноября 1982 года меня вывезли из Калужской тюрьмы на воронке в Тарусу и там, в кабинете оперуполномоченного МВД Ерыганова, я расписался в том, что мне объявлен гласный административный надзор, после чего я вышел на свободу.

Зашагал с мешком и чемоданом по улицам Тарусы.