- 22 -

Бедные мои старики

 

О чем только не думает молодой человек на свободе! О любви, о девушках... Сколько раз студента отвлекали от учебы, от науки высокие груди, тонкие талии, хорошенькие мордашки! Мучили тайные мечты, о которых и невозможно рассказать кому-либо. Один из товарищей моих поведал, с какой печалью думал он, плача от страха при бомбежке под Киевом: "И зачем я только появился на этом белом свете, если суждено умереть, ни разу не познав женщины!.." Тяжко осознать вдруг, что уходишь навек, не оставив после себя никого. Об этом, наверное, и горевал мой бедный товарищ...

Я же, из вольницы студенческой попав в мрачную железную камеру, вспомнил о матери и отце. Это правда. Не о девушках, не о женщинах, а о матери родной и отце родном. А ведь до этого не так уж часто вспоминал о них. Где уж думать о стариках, если вокруг столько интересных девушек. А тут первой мыслью было: "Бедные мои старики, так надеялись на единственного кормильца своего, кто же теперь позаботится о вас на склоне лет?" Дыхание голодных лет, наставления родителей и односельчан, навсегда запавшие в душу, все мое деревенское воспитание дали знать о себе.

Как наяву встала перед глазами бедная мама моя, униженно протягивающая начальству пустую миску и молящая дать ей хоть малость самую молока, выдоенного у собственной же коровы. Бедная мама моя, обессилевшая от голода в годы войны, превратившаяся в живой скелет. От мысли, что единственная надежда родителей на спокойную, неголодную старость загнана в железную клетку, как зверь, душили меня слезы бессилия. Как горько быть в тюрьме ни за что ни про что!

Мои родители, вместе со всеми односельчанами, вступили в колхоз, как только он был организован. Да и как было не вступать: всякий, кто отказывался, тут же объявлялся кулацким прихвостнем, на долю которого потом приходилось столько лиха. Колхоз наш назывался "Эдэр

 

- 23 -

ыччат" ("Юная смена"), был бедным и ничем не отличался от других семи колхозов Кытанахского наслега.

В ту пору был я совсем малым и немного что помню об организационном периоде, о первых колхозных собраниях. Но в детской моей душе навсегда запечатлелись какие-то тягостные понятия о колхозе, как о чем-то нежелательном и принудительном. Как-то сразу, на глазах, приуныли крестьяне, вроде ставшие богатеть, получив было волю и землю. Оказалось, рано радовались начавшимся переменам в их укладе жизни. Помню, как они сравнивали начало коллективизации с временами нэпа и с какой-то тоской вспоминали о последних. О том, как тогда обзаведшиеся землей сельчане рассеялись по аласам и домикам, как они задышали полной грудью, как начали ездить в гости друг к другу, как вернулись к людям радость и веселье, как мужчины воспевать стали женщин, а женщины — мужчин. Рассказывали о тех временах, как о жизни в краю олонхо. Какими бы темными и необразованными ни были крестьяне, но точно нутром чувствовали, что в колхозах не будет такого. В детстве своем я не видел охотно принявших колхоз, кроме бригадиров, постоянно куда-то спешащих, кого-то погоняющих, кому-то поручающих все новую работу, и редко появляющихся въяв председателей колхозов (им-то, быть может, и нравились колхозы).

 

- 24 -

Ход событий на селе подтвердил наихудшие предчувствия крестьянской души. От зари до зари ни за грош загибались люди в колхозах. Сотни трудодней, которым велся жесткий учет, оставались на бумаге. А личным подворьем, за счет которого на самом деле и жилось крестьянам, заниматься приходилось только после работы в колхозе, а сено для собственного скота — косить украдкой. Не привыкшие лгать и воровать, простые честные работяги вынуждены были ловчить. К этому двуличию, к изворотливости приучила их действительность. Но даже и такой ценой многие сельчане смогли дотянуть свои личные хозяйства только лишь до конца тридцатых годов. Как только в 1938 году исчезли последние подворья, в Якутии начался голод. Мне было десять лет, когда я узнал, что такое голод и бессилие взрослых. И это неправда, что голодной смертью люди стали умирать в годы войны.

Хоть и умер на восемьдесят третьем году жизни мой дед Легентей, собравший всех сыновей и дочерей своих в одно большое патриархальное семейство, все так же мы продолжали жить всем миром на маленьком аласе Быйакый, что в Кытанахском наслеге: Дьячковские, Атасыновы, Чепаловы, семья Лысого Гаврилы и нашего отца, Ючюгей Семена (Хорошего Семена). Лишь старший сын старика Хоту Уйбан (Северный Иван) жил отдельно, на аласе Бысыттах. Дети ходили в школу за семь верст от жилья. Помню, каким усталым и голодным вернулся я однажды весенним днем из школы. Мать дала кусочек лепешки. Я проглотил его, не почувствовав вкуса, и попросил еще. Мать ответила еле слышно: "Больше ничего нет". Все взрослые, слышавшие этот разговор, прятали глаза свои от меня, как виноватые. В тот вечер во всем нашем большом пяти-семейном доме не нашлось пищи, чтобы утолить голод детей, прошагавших туда и обратно семь верст на пустой желудок. Как тяжко было взрослым смотреть в голодные детские глаза, знают только они сами. А я впервые понял, что мои родители, мои родные, любимые мной бесконечно, не всегда и не все могут.

С того самого вечера для всех нас наступили голодные времена. Если причислить к ним годы тюрьмы, то для меня нужда и полуголодная жизнь продолжались вплоть до 1955 года, когда я наконец стал самостоятельным человеком — учителем. Целых семнадцать лет! В самую лучшую пору жизни, в пору расцвета и роста! Не только моя, но и всего моего поколения, юность была съедена. Какими угодно высокими словами и идеалами ни пытаются скрасить это,

 

- 25 -

в сердце моем нет прощения! Ведь только раз приходит человек в этот мир.

Но в том, что поколение наше было лишено полнокровной молодости, нет вины родителей наших — бесправных сельчан, которых погоняли, как скот бессловесный. Все гораздо глубже, сложнее...

В студенческие годы я думал об одном: поскорее стать специалистом, чтоб обеспечить родителям тихую, мирную старость. Впрочем, этого желали и об этом мечтали многие тогдашние студенты. Мы были воспитаны так:

каждый должен был оплатить свой долг перед родителями. В сталинский период не могло быть и речи о пенсиях колхозникам.

В военную годину жители нашего колхоза "Юная смена" остались без последнего и стали умирать с голода. Мы выжили, но страшно было смотреть друг на друга — в чем только душа держалась?.. Я остался в живых только потому, что был в интернате. Сейчас все мы с ужасом и содроганием смотрим на снимки бухенвальдских узников -живых скелетов. А каково было ребенку видеть такими своих родных? Младшая сестренка и мать выжили лишь благодаря тем крохам, что я приносил им от своего интернатского шестисотграммового черного хлеба. Отца мы почти не видели. Его постоянно гоняли то на сенокос, то на охоту далеко от наслега.

Сталинский режим убил милосердие, искренность людскую. Особенно резко это выразилось в укладе жизни якутов, испокон веков придерживавшихся патриархальных устоев, где родственные и соседские связи играли огромную роль. С организацией колхозов обострились отношения между людьми. Те жизненно важные тесные связи сменились командами, приказами, угрозами. В обиход вошли такие слова, как "троцкист", "саботаж", "кулацкий прихвостень", "враг народа". А что могли делать люди, распухшие и лишенные последних сил от голода?

Вы, тогдашнее начальство — председатели, бригадиры, уполномоченные от района, вы, отправлявшие в тюрьму матерей, которые пытались собрать на уже сжатом поле

 

- 26 -

хоть горсточку зерна для умирающих с голоду детей, — я спрашиваю у вас, подобно своему коллеге — писателю А.Приставкину: "Эй, где вы?! За что вы обрекли на смерть своих односельчан, свой народ?" И заранее знаю ответ: "Время было такое". Нет, неправда! Я собственными глазами видел в детстве своем умирающих от голода, собственными ушами слышал их стоны! Неправда! Можно, можно было их спасти! Они гибли из-за вашей безжалостности, из-за вашего железного сердца! Еще раз говорю я вам: можно, можно было их спасти! Вы в то время сами обжирались оладьями со сливочным маслом, жирным мясом. Все это я тоже видел собственными глазами!