- 101 -

Моя родня

 

До войны мои родители всегда зимовали в местечках Быйакый и Бысыттах. Уже взрослым я с удивлением обнаружил, до чего ж крохотным, глухим и мрачным оказался огромный мир моего детства — любимый алас Быйакый, затерявшийся в лесу. А ведь я так скучал по каждым его закоулкам, полянкам да пригоркам, носившим звучные названия Кэрэхтэх (С Жертвенным Деревом), Суордах (Где Живет Ворон), Сюрях Тыа (Сердце Леса), Согуру Хальджайы (Южный Косогор)...

А Бысыттах — неглубокая травяная речка с тремя озерцами. На берегах этой узенькой ленточки воды один за другим располагались зимники пяти-шести семей со все-

 

- 102 -

ми загонами для скота и обширными дворами. Три озерца-кормильца никогда не высыхали и не оскудевали жирным карасем.

Летом же мы перебирались в свой летник в Джарбанг Сут. Сколько поколений вскормили-вспоили многочисленные веточки живописной речки Наммара! Булгуннях, Чей-мен, Джербенг, Тангара Кюрете (Божий Двор), Лыппарыйа, Томтор, Чаранг, Ампардах, Нама... Один летник следовал за другим. Не знаю, кто первым нашел это благодатное место. Мать с отцом говорили, что Наммара всегда была такой, сколько помнят они. Но все это было до войны...

Ушедших в мир иной моих родичей всегда хоронили в Алас Эбэ, а не в Быйакыйе или Бысыттахе. Алас Эбэ — настоящий классический якутский алас. Говорят, его непроизносимое всуе имя Тылбада. Нынешнее поколение не помнит это сокрытое предками (кто скажет — зачем?) слово.

На самом высоком и живописном холме Алас Эбэ покоятся останки жены князька Эчиктена, занимавшего эту должность в конце XVII века, сына самого Хатана Хабаччи, приходившегося внуком основателю Кытанахского наслега Кытанах Баллы. До сих пор сохранились семь жертвенных деревьев, сооруженных вокруг этой могилы. На втором холме пониже похоронены ее внук Яков, давший фамилию всему роду Яковлевых, его сын Устин, мой дед Иннокентий, умерший в 1938 году, мой отец Семен. Распорядились они так, чтобы даже после смерти с высоты этих холмов любоваться подснежниковыми весенними полянами родного аласа, где столько исхожено в поисках запоздавших коров, забредших далеко коней, столько подстрелено уток, накошено сена, где прошла вся жизнь.

Выработанное народом в многовековой тяжкой борьбе за выживание чувство самосохранения — крепкое чувство родства, сплотившее в один большой и жизнестойкий организм весь род, продержалось, охраняя нас от вымирания, до коллективизации...

Именно с этой поры, с коллективизации, укрупнения поселков, и начался распад родственных уз, хранивших в течение веков наш род, да и весь якутский народ... и завершился в годы войны, страшного голода. Разрушение прежнего уклада жизни народа сопровождалось искажением его моральных кодексов. На смену прежним старейшинам рода, всеми уважаемым мудрым старцам, пришли никому не известные, назначаемые райкомом партии председатели колхозов и сельских советов, лишь для показухи "избираемые" колхозниками. Выше реальных дел стало

 

- 103 -

цениться умение красиво и складно говорить, преподносить себя.

Были изъяты из обихода дедушкины и бабушкины слова-предостережения, так часто звучавшие в моем детстве: "грешно так делать", "нельзя, не тревожь духов". Были забыты неписаные законы, запрещающие детям кричать вечером на ветру, ломать все растущее, ранить землю без дела, убивать животных и птиц. Помню, в каком суеверном ужасе вернулась однажды моя бабушка Наталья, решившаяся пойти на какое-то наслежное собрание: "Вдруг все начали хлопать в ладони, а лица-то, лица-то у всех стали такие чужие, свирепые, глаза так и горят, глядишь, вот-вот ринутся в драку. Мне стало жутко, и я ушла".

Школа проповедовала непримиримость, безжалостность и фанатизм, перед которыми тускнело, стушевывалось бережное, осторожное и душевное отношение наших дедов и бабушек к человеку. Не могли они — со своей негромкой моралью, вечной боязнью обидеть живую природу, ранить ненароком, неосторожным словом человеческую душу -- соперничать ни с воинствующими атеистами, ни с комсомольцами, которым были нипочем ни бог, ни сатана, которые, поправ само понятие греха, вырывали кресты на могилах, сбрасывали колокола с церквей, рубили в щепки жертвенные деревья. Не могли противостоять "подвигу" Павлика Морозова, ради идеи предавшего родного отца, развевающейся от бешеной скачки бурке командира Чапая, горящим глазам Анки-пулеметчицы, одной очередью выкашивающей целые отряды врагов... Тихий и робкий патриархальный склад ума постепенно уступал место враждебному настрою, воинственности.

В годы войны мы были еще школьниками. Немец — враг, кровь за кровь... Сражения, битвы, смерть врагам, штыковые атаки, граната, пистолет, пушка — вот чем бредили наши детские умы, вот о чем пели песни.

Нигде не спрячется враг,

Везде достанет пуля наша...

Мне лично довелось испытать в те голодные годы, насколько человек может быть жесток к себе подобным.

Это было самое трудное лето из всех нелегких военных лет. Мы закончили пятый класс. Голодали страшно. Нам с моим одноклассником Сеней Спиридоновым вручили грабли, казавшиеся такими тяжелыми в руках ослабевших от голода, буквально качающихся на ходу детей. Не утоляла чувство голода и похлебка из сосновой заболони, выдан-

 

- 104 -

ная дома на весь день. Не выдержав палящего зноя, сели отдохнуть под тень копны. В этот момент и застала нас председатель колхоза и — сразу в крик: "Почему бездельничаете?" Я в страхе промолчал. А бойкий Сеня не оробел, попытался что-то возразить, чем окончательно вывел из себя председательшу. Воистину вошел в жизнь в годы войны большевистский лозунг "Кто не работает, тот не ест". После трудового дня каждому по выработке выдавали в колхозном амбаре сколько-то граммов муки, из которой варили кашу. Те же, у кого не было сил работать, ничего не получали. Так в нашем колхозе на моих глазах умерло от голода несколько человек. В тот день нам с Сеней ничего не дали, сказали, что запретила председательша. И мы легли спать голодные, обливаясь слезами от обиды. Вы только подумайте, кто же мог еще пожалеть качающихся, еле передвигающих ноги от слабости голодных детей, как не женщина-председатель, сама мать нескольких детей... Детские обиды помнятся долго. И мою душу долго еще жгли те горячие слезы голодного ребенка. Но теперь, прожив целую жизнь, я простил ее. Счет за ее нематеринскую, неженскую жестокость предъявляю тем, кто нарушил весь вековой уклад нашей жизни, вручил власть над людскими судьбами этой невежественной, неграмотной женщине, и тому жестокому времени, когда человек человеку был враг, а не брат...

Второй урок подобной жестокости преподал нам также человек, от которого, казалось бы, мы вправе были ожидать только пример гуманности и милосердия, — наш учитель, вернувшийся с фронта. О, это был суровый человек! В школе стояла такая стужа, что чернила замерзали на перьях, мы не снимали верхней одежды, руки держали в рукавицах под партой. Весь день дрожали от холода. Несмотря на это, учитель выгонял нас на мороз на военные занятия, заставлял ползать по-пластунски по колючему снегу. Стоило ошибиться в чем-то, свирепел до пены изо рта.

Однажды "чистил" перед строем Проню Парфенова. Несмотря на команду "смирно", тот начал вытирать лицо рукой.

— Что ты руки распускаешь? Я же сказал "смирно"!

На грозный окрик военрука Проня невозмутимо ответил:

— Так слюна же брызнула на лицо.

Военрук однажды на сутки закрыл меня в неотапливаемом классе за то, что ушел с субботника, чтобы отнести

 

- 105 -

умирающим от голода матери и сестренке хлеба из своей интернатской нормы. Не знаю, что со мной было бы, если бы двоюродная сестра Еля Дьячковская, друзья Гоша Новгородов и Петя Дьячковский не принесли тайком шапку и рукавицы. Зато я узнал, что значат друзья и тепло их сочувствующих сердец.

Много позже нам с этим военруком довелось вместе работать в одной школе. Я — завучем, он — учителем начальных классов. Посещая его уроки, я заметил излишнюю мягкость, неспособность поддерживать в классе дисциплину. И весь он был сама любезность.

В те времена, называемые теперь застойными, не раз встречались с учителем за праздничным столом. Как-то, воспользовавшись подпитием, спросил:

— Вы, как я гляжу, чересчур лояльны к своим ученикам. Так почему же были столь жестоки к нам в годы войны? Ведь даже сравнения никакого не может быть между тогдашними голодными жалкими оборванцами и сегодняшними сытыми, благополучными детьми. Как же можно было не пожалеть нас?

Он ничего не ответил, только в смущении отвел глаза. И мне стало стыдно, что поставил в неловкое положение старого учителя. Стоит ли винить его, когда сплошь и рядом людей заставляли совершать не свойственные им поступки, переступать через себя, через все дорогое уму и сердцу. Все это не могло не оставить глубокую рану в душе каждого.