- 247 -

Псы конвойные

 

Наступила весна 1953 года. Почти уже год, как мы в тюрьме. Никакого просвета впереди: казалось, режим все ужесточался, все острее становилась классовая борьба, ширились поиски врагов-антисоветчиков, националистов. Противоборству с империалистами не видать было конца. У старого привычного лозунга "Миру — мир" появилось опасное продолжение: "Мира не ждут, мир завоевывают".

 

- 248 -

Поток заключенных, проходящих через первую колонию, не иссякал, не прерывался. Колонны почти сплошь состояли, если не считать убийц (им давали не больше 10-ти), из "указников" с 20-25-летним сроком. Из тюрем почти никто не выходил, казалось, режим намерен затолкать в тюрьмы и лагеря все население страны. Все это вряд ли чем хорошим могло обернуться для нас. Этой весной я почему-то особенно остро почувствовал, что так долго продолжаться не может, неминуем взрыв — война или еще какая беда.

А весна вступала в свои права, как бы ни относились к людям большевики, бахвалившиеся победами над природой. Закон природы, закон выживания пробудили в людях другие инстинкты, жажду жизни. Великий Достоевский заметил, что заключенный, "кажется, еще сильнее грустит о свободе под ярким лучом, чем в ненастный или зимний день". Это особенно правдиво по отношению к нам, молодым, неожиданно оказавшимся за решеткой. В письме Яне, написанном в ту пору, я читаю строки из тюремной песни:

Как никогда весною на волю хочется

И сердце просится в простор полей.

Родные доли в бреду мерещатся,

Свобода милая, приди скорей!

Нет ничего горше, чем такой вот ясной весной находиться в неволе, быть гонимым, как раб. Все ходили злые, издерганные. Миша подрался несколько раз. Даже самый медлительный, слабый по здоровью Афоня научился материться (он так смешно произносил по-якутски слово "материться"). Дурное влияние тюрьмы сказывалось и на моем характере. Понимать умом понимал, но не в силах был сдержаться.

В тюрьме я ни на единый миг не посчитал себя виновным. Не поверил в ложный силлогизм, что субъективная вина превращается в объективную. Как бы ни навязывали это мне Березовский с Немлихером, сердце и душа говорили другое. Постоянно точила мысль: за что я должен десять лет провести в тюрьме? Как это раздумья, рассуждения, высказывание своего мнения должны быть наказуемы? Если режим запрещает человеку думать, душит его мысль, значит, неправеден такой режим. Постепенно я приходил к подобной мысли.

Очень трудно выдержать в тюрьме, если считаешь себя невиновным. Осознание виновности, что сидишь за дело,

 

- 249 -

намного облегчает существование. Все встреченные мной уголовники просто считали, что "не повезло", на этот раз "не пронесло". В этом и лежала суть их отличного от нашего настроя.

В детстве взрослые считали меня общительным ребенком с открытой душой. Но голод, война неузнаваемо изменили людей, я тоже изменился. Научился, подражая Рахметову и Корчагину и под добрым влиянием тети Елены Леонтьевны, владеть собой, подавлять силой воли ненужные эмоции, что очень помогло на первых порах в тюрьме. Но постепенно сознание тяжкой расплаты за несуществующую вину подтачивали силы, я озлоблялся все больше.

В нашей бригаде был то ли хохол, то ли русский по фамилии Прудовский — предатель, приговоренный к 25 годам, с прозрачными, как лед, глазами, носом картошкой. Ростом с меня. Не знаю, насколько он был образован, но книги любил читать, язык был прекрасно подвешен, мог, как говорится, из песка веревки вить. Был он отпетым шовинистом, родись в наше время — быть бы ему в "Памяти". Сибирских русских ни во что не ставил. Местных русских презрительно называл "леншскими карбаша". А якутов готов был уничтожить всех до одного: "Я бы их, черномазых, косоглазых, если б поставили передо мной, как косил из пулемета! С каким удовольствием!" говорил он и демонстрировал, как бы расстреливал нас. У меня случилась ссора с этим человеком из-за сущего пустяка: не поделили алюминиевую миску во время дневной раздачи баланды. Не зря говорят: "якут упрям" вечером я направился к нему в барак. Без всякой лишней ругани, очень спокойно сказал ему:

— Я тебя убью. Я сижу тут без всякой вины. Если убью тебя, все равно больше десяти лет не дадут. Зато хоть за дело буду сидеть.

Я был готов ко всему. Прудовский, видимо, понял это, ругнулся лишь для виду.

— Ты грозишься убить всех якутов, что мы тебе сделали плохого? Ты, смердящий пес! Убив тебя, очищу землю от лишнего гада.

Слово "убью" — одно из самых часто употребляемых в тюрьме. Поэтому особого значения ему не придавалось. А я, никогда раньше не произносивший его, говорил от сердца, тут же начал выпрашивать нож у "приблатненных". К счастью, вмешались друзья, запретили даже думать об этом. А Прудовский понял, видимо, мой настрой, — отправляясь в этап, специально простился: "Василь, не поминай

 

- 250 -

лихом. Вот едем копать уголь большевикам. А как хотелось бы копать у них в печенках! Всякое бывает: то, что было, быльем поросло".

Потом не раз мысленно возвращался я к словам Прудовского об уничтожении якутов. Если б дать ему волю, выполнил бы он свою угрозу на деле? Иногда казалось, что это не пустое бахвальство. Если б вручить пулемет и обещать безнаказанность, мог и стрелять. При уничтожении под Катынью 12 тысяч польских офицеров вряд ли справились одними пистолетами, наверняка не обошлось без пулеметов. А ведь там должны были быть исполнители, у которых не дрогнула рука при убийстве тысяч невинных людей. Кое-кто из них и сегодня жив. Может, Прудовский из их числа.

А вдруг во время войны у него был подобный опыт... В какой кровавый век мы живем!

А может, просто балаболка...

Все это показывает, как меняла тюрьма не только характер, но и саму суть человека.

Караульные наши тоже не избежали этого.

Я, как и всякий якут, охотник, охота — моя стихия. А лучший друг охотника — собака. Люблю собак, дружил с ними с малых лет. Помню, как обливался слезами, когда умер старый наш пес Бетес, хоронил его, как человека. Но никак не могу побороть в себе ненависти к громадным овчаркам, которых развелось в нашем городе так много, если б разрешили, уничтожил бы их без всякого сожаления. Они почему-то олицетворяют для меня не собак — друзей человека, а хищных, кровожадных зверей.

Весной 1953 года нашу бригаду забросили на строительство какого-то склада в аэропорту. Опять забор, автоматчики на вышках. Каждое утро отправлялись в аэропорт в сопровождении солдат, вооруженных автоматами, и свирепых овчарок. Иногда конвойные ради потехи науськивали собак на заключенных. Тогда я и понял, что овчарки — не добродушные охотничьи или ездовые местные собаки, а нечто другое, натасканное на другой объект охоты — на человека. Это уже не были друзья и помощники властелина природы.

Конвоиры относились к заключенным ничуть не лучше своих овчарок, были так выдрессированы, что смотрели на нас, как на ничтожных тварей, которых позволялось отстреливать. Если конвой был злой или просто не в духе, колонне в сотни людей доставалось даже на таком коротком пути от колонии до аэропорта. В ответ на издеватель-

 

- 251 -

ства из колонны, особенно со стороны "приблатненных" иногда отвечали той же монетой. Тогда озверевшие конвоиры командовали "Ложись!" Заключенным не хотелось ложиться на снег (особенно весной, когда появлялись лужи). Тогда солдаты начинали стрелять поверх голов. Деваться некуда, умирать неохота, вынужденно ложились. И лежали, пока не успокоятся рассерженные конвоиры. Потом опять поднимали с криками и пинками, гнали вперед: спереди, сбоку, сзади — молоденькие солдаты с автоматами и собаками...

В наше время в первой колонии случаев убийства заключенного конвоем не было, не было повода. А по рассказам долгосрочников, было и такое, что застреливали даже вольных жителей, пытавшихся из жалости к заключенным подбросить хлеба или курева.

Коля Слепцов, Миша Иванов и Яков Израилович Кершенгольц, попавшие по этапу в шахты Бриндакита, стали свидетелями расстрела заключенных конвоирами во время движения колонны. Привожу рассказ Миши Иванова.

Летом, когда все вокруг уже зазеленело, колонну вели через поселок Бриндакит. Навстречу попалась группа подвыпивших парней. Началась ссора, может, сводили какие-то счеты, но вооруженные солдаты начали избивать местных парней. Идущие впереди заключенные заволновались, начали поносить солдат. Рассерженные солдаты, обернувшись, начали стрелять в колонну. Несколько человек было убито и ранено. Обычно впереди колонны шли "уважаемые люди" — главари, "цветные". Коля Слепцов всегда стремился попасть в первые ряды. К счастью, ни он, ни Кершенгольц не были задеты. А Миша, державшийся в хвосте, тоже остался невредим.

После расстрела заключенных распространились слухи, мол, жители поселка, сговорившись с заключенными, напали на конвой. Комиссар, прибывший из Якутска, тоже постарался свести дело к этой версии. Таким образом, убийцы ни в чем не повинных заключенных остались безнаказанными.

Конвойные науськивали своих овчарок на заключенных, совершенствуя их умение разрывать человека на куски, а политруки воспитывали в них самих беспощадное отношение к заключенным, как к заклятым врагам. Сами солдаты, работавшие в конвое, вспоминают, что особенно восприимчивы были к такому воспитанию представители малых народностей, прошедшие в годы пятилеток и коллективизации октябрятское, пионерское, комсомольское

 

- 252 -

воспитание: башкиры, буряты, якуты. Так и должно быть, туман большевистской пропаганды особенно быстро затмевал неразвитые, непросвещенные умы.

По рассказам очевидцев бриндакитского расстрела, стоявший там солдат с азиатским лицом расстреливал колонну в упор, вместо того, чтоб стрелять поверх голов.

Категорически запрещались любые диалоги между конвоем и заключенными. Поэтому солдаты ничего не могли знать о заключенных, кроме заготовок, что преподносили им политруки. О, если б они знали старых колхозников Терехова, Гуляева, Оконешникова, Фишера, Соколова, таких учителей, как Яковлев, Кершенгольц, Платонов, своих сверстников Ганю Кузьмина, Афоню Федорова, Мишу Иванова и меня, разве поднялась бы у них рука расстреливать нас, если оставались у них хотя бы крупинки человеческой совести? Они ведь не знали, что мы такие же нормальные люди, как все.

В своем деле я увидел собственную тюремную фотографию: лицо настоящего преступника! Все качества преступника словно отпечатались на этом лице. Сам бы поверил, что человек с такой внешностью не мог не совершить преступления. А если еще одеть его в тюремную одежду, загнать в колонну подобных ему и дать глянуть со стороны? Какими мы еще могли выглядеть в глазах вольных? На то и рассчитывали наши тюремщики, экипируя нас подобным образом.

Солженицын называет это Системой. Вся сеть тюрем, пенитенциарная система, основанная коммунистами, была Системой, продуманной до самых мельчайших деталей.