- 17 -

СЕМЬЯ

Голый ствол дерева с пышной кроной. — У старого князя на Миллионной. — Братья-расточители. — Земельные владения семьи. — Дедушка Голицын Московский городской голова. — О роли земства. — Канцелярия Государственной Думы. — Назначение отца директором Главного архива и новая треуголка. — Наша квартира на Таврической. — Моя мама. — Театральные увлечения родителей. — Великосветская антрепризам князя Юсупова.

 

Наличие специальной генеалогической литературы освобождает меня от скучной необходимости говорить об истоках рода Голицыных и начинать с далеких пращуров. Ограничусь лишь беглым взглядом на родословную роспись нашей линии рода, взглядом, который легко обнаружит простоту «рисунка» этой росписи, делающую его похожим на ствол дерева, лишенного ветвей, но имеющего пышную крону. В каждом из четырех поколений, предшествовавших поколению моего отца, только один представитель рода был его продолжателем. Ничем не примечательные сами по себе случайности рождений, смертей и браков, не давших мужского потомства, привели к существенному ограничению круга семейных отношений. У нас много однофамильцев (вернее — единородцев по двум другим линиям Голицыных), но мало дальних родственников. У всех нас — детей одного поколения — много двоюродных, но совсем нет троюродных братьев и сестер и лишь одна четвероюродная сестра — правнучка Александра Федоровича Голицына небе-

 

- 18 -

зызвестная Аня Вырубова (гордиться этим родством не приходится, но и не признать его, к сожалению, нельзя).

Из четырех сыновей прадеда Михаила Федоровича только мой дед Владимир Михайлович стал родоначальником многочисленного потомства. Старший брат деда Иван Михайлович был бездетен, Александр Михайлович — холост, Михаил Михайлович имел лишь одну дочь Надежду, мою «тетю Надю», в замужестве не состоявшую.

Досадую на себя, что в свое время в разговорах с отцом не вызвал его на рассказы о семье, родителях, дедах и бабках. Краткие и сухие сведения о братьях моего деда значительно оживились бы, поведай мне о них родной племянник.

О старшем брате Иване Михайловиче я знаю только то, что он жил в Петербурге, имел придворное звание гофмейстера[1] и в этом качестве состоял при особе Императрицы Марии Федоровны[1]. Скупые упоминания о нем имеются в дневниках А. А. Половцева из которых можно заключить лишь то, что Иван Михайлович не пользовался симпатией автора. У меня личных воспоминаний об Иване Михайловиче нет, он умер до моего рождения. Представление о его внешности дает имеющаяся у меня фотография предположительно конца 80-х годов прошлого века. С нее смотрит пожилой мужчина с лицом некрасивым и скорее несимпатичным, без усов, с пробритым по тогдашней моде подбородком и небольшими баками. В лице нет ни единой черточки, по которой можно было бы судить о внутреннем мире этого человека: оно бесстрастно и невыразительно. Опасаюсь, однако, делать какие-либо выводы, основываясь на столь шатких данных.

Образ Михаила Михайловича, дедушки Миши, рисуется в памяти моей, и я сужу о нем не только по фотографиям. Я много раз бывал у него, в его казенной квартире во дворце Великой Княгини Марии Павловны[1] на Миллионной улице 27 (теперь там Ленинградский Дом ученых). Будучи

 

- 19 -

генерал-адъютантом, он занимал более или менее почетное положение при великокняжеском дворе.

Я любил свои не очень частые, но обязательные посещения дедушки Миши, которые приурочивались к праздничным дням. Приезжая на Миллионную, я погружался в атмосферу благожелательства. Оно начиналось со швейцарской, где меня встречал, добродушно пошучивая и улыбаясь, благообразный черноусый швейцар Румянцев. Уверен, что не только материальная выгода, но и личное обаяние дедушки Миши было причиной предупредительной внимательности Румянцева к гостям «старого князя», даже если гостем был я — мальчишка.

Дедушка Миша отличался ласковой приветливостью, но как все Голицыны был сдержан в проявлении чувств: объятия и поцелуи не входили в его правила. Он подкупал меня добродушным вниманием ко мне и возбуждал любопытство своим, хотя и домашним, но все же генеральским облачением. Держался он не по-стариковски прямо, и фигура его даже в самые последние годы жизни отличалась изяществом. Со стороны его дочери, тети Нади, на меня всегда устремлялся поток родственных чувств, который не иссякал до самой последней нашей встречи летом 1920 года. Она лежала тогда в больнице на Собачьей площадке[1] в Москве.

Мои отрывочные сведения о дедушке Мише сводятся к следующему. Жил он с юных лет в Петербурге, был военным и состоял в Конногвардейском полку. Положение офицера одного из наиболее аристократических полков гвардейской тяжелой кавалерии требовало расходов, значительно превышавших офицерское жалование (полк был, как тогда говорили, дорогим). Траты на шитье мундиров, приобретение лошадей — и то, и другое требовалось безукоризненного качества — на неизбежные в товарищеской офицерской среде пирушки, наконец, расходы, вызванные вообще широким образом жизни — все это привело к денежным за-

 

- 20 -

труднениям, к необходимости делать долги. В конце концов, женитьба положила предел беззаботному веселью. Он женился на балерине Матильде Николаевне Мадаевой, что, по понятиям того времени, считалось мезальянсом и было несовместимо с пребыванием в гвардейском полку: пришлось подать в отставку. «Скандальная» женитьба не помешала, однако, дедушке Мише дослужиться до генеральских чинов и стать генерал-адъютантом Свиты Его Величества. В этом чине он и запечатлен на сохранившихся у меня фотографиях; таким я и помню его на Миллионной, где он жил вдвоем с дочерью. Жена его умерла в 1889 г. и похоронена в Москве в Донском монастыре.

Забегая вперед, скажу, что в 1924 году, находясь в Бутырской тюрьме одновременно с бывшим генералом Владимиром Сергеевичем Гадоном, я слышал от него два рассказа о дедушке Мише.

Однажды, рассказывал Гадон, Михаил Михайлович проезжал на лошади по Дворцовой набережной. Прогуливавшийся там Император Александр II, завидя молодого конногвардейца, остановил его, чтобы послать с каким-то поручением в казармы одного из полков. Быстро выполнив поручение, Михаил Михайлович примчался обратно на набережную, где Император еще продолжал свою прогулку. Выслушав рапорт молодого офицера, Александр II протянул ему руку и сказал: «Поздравляю тебя флигель-адъютантом». Так дедушка Миша получил аксельбанты. Это было в 1865 году.

На придворном балу во дворце Великого Князя Сергея Александровича[1] еще при жизни Императора Александра III Михаил Михайлович, танцуя с Императрицей Марией Федоровной, уронил свою августейшую партнершу. Падение Императрицы вызвало общий испуг. Больше всех испугался он сам, проявив недостаточно ловкости и не поддержав вовремя свою даму. Мария Федоровна, поняв, очевидно, в каком смятении находится ее кавалер, поступила просто и

 

- 21 -

тактично: сама пригласила его на следующий танец. Инцидент был исчерпан.

Насколько точны эти рассказы — не знаю, но не верить им я не имею основания: Гадон, будучи свитским генералом, более чем кто-либо другой мог быть в курсе всех светских и придворными происшествий.

Мой отец рассказывал, что его петербургские дяди повинны в нанесении урона голицынскому состоянию. И Михаил Михайлович, и его старший брат Иван Михайлович жили широко и расходами себя не ограничивали. Это привело к тому, что ради уплаты их долгов пришлось продать часть недвижимости. Продажа земли поставила вопрос о повышении доходности имений, которая при дедовских способах обработки земли была очень низка. Все заботы по восстановлению благополучия семьи взял на себя второй по старшинству брат Александр Михайлович. В помощь себе в качестве доверенного лица он избрал впоследствии своего старшего племянника, моего дядю Мишу.

Конечно, до какой бы то ни было катастрофы было еще очень далеко: семья располагала значительными земельными владениями — в Бучалках Епифанского уезда Тульской губернии было две с лишним тысячи десятин, в Шипове Ефремовского уезда той же губернии — 660 десятин. Не знаю, каких размеров были два других имения — Петровское Звенигородского уезда Московской губернии и Ливны Ливенского уезда Орловской губернии, но, вероятно, не менее тысячи десятин в обоих. Кроме земли, была еще недвижимая собственность в Москве: бывшая шуваловская усадьба на Покровке[1].

Кроме сухих и кратких данных, почерпнутых в родословной книге, я о дедушке Саше ничего не знаю. Увидел его впервые в 1912 году в Петровском, где он жил уединенно и безвыездно. В большом доме у него была своя половина, откуда он почти никогда не выходил и куда ему приносили еду: за общим столом ни утром, ни вечером, ни

 

- 22 -

за обедом он не показывался. Для нас, детей его половина была запретной, а обитателя ее мы откровенно побаивались и избегали.

Позже, в 1918 году встреча с дедушкой Сашей в Москве в Георгиевском переулке, где он тогда жил, совершенно изменила мое представление о нем. Миф о его замкнутости и нелюдимости развеялся без остатка, лишь только мы оказались рядом, в одной комнате. Передо мной был необыкновенно милый и приветливый старик, охотно принимавший участие в разговоре, с интересом и участливо расспрашивавший о моих родителях, о Петрограде и о собственных моих чаяниях и намерениях. Голос его звучал негромко, мягко и добросердечно. Как грустно сознавать, что такие радующие душу «открытия» делаются иной раз с непоправимым опозданием: наша встреча оказалась и первой, и последней — через несколько месяцев он скончался. Он умер в Москве, где жил после того, как исчезла последняя возможность оставаться в Петровском. Перед смертью он выразил желание быть погребенным в родной земле. Исполняя волю покойного, дядя Вовик не без труда нашел возчика, который согласился отвезти гроб с телом в Петровское. Шагая по слякотным осенним дорогам, он проводил своего дядю до того места, где возле «милого предела», прах дедушки Саши был предан земле. Теперь там нет ни церкви, ни кладбища. На их месте — спортивная площадка. Кладбищенская тишина сменилась беззаботными возгласами молодежи, а над могилой последнего хозяина Петровского, возможно, пролетает волейбольный мяч...

Деда моего Владимира Михайловича я помню с самых ранних лет. Тогда, в 5—6-летнем возрасте я воспринимал его просто как персонаж, без которого не мыслился «дом дедушки и бабушки», и только с годами, постепенно пришел к сознательной, утвердившейся впоследствии оценке этого честного, благородного, всегда ровного в отношении к людям, спокойного и доброго человека.

 

- 23 -

Князь Владимир Михайлович и княгиня София Николаевна Голицыны — дедушка и бабушка автора «Записок».

И к дедушке, и к бабушке я буду еще возвращаться в своих записках, но сейчас мне предстоит та их часть, которая не является собственно воспоминаниями и которую я вынужден строить, за недостатком необходимых сведений, больше на догадках, чем на фактических данных.

Дедушка родился в 1847 году. Ко времени освобождения крестьян ему было 14 лет. Можно с уверенностью сказать, что в 16—17 лет он уже оценивал те перемены, которые внесли реформы 60-х годов в общественную жизнь и в сознание людей. Несомненно, что и его собственные взгляды формировались под влиянием идей, заложенных в основу реформ. Не сразу, по-видимому, дедушка стал земцем. В родословной книге записано, что он был советником Мос-

 

- 24 -

ковской дворцовой конторы и даже губернаторствовал: с 1889 по 1891 г. - в Москве, а с 1891 по 1892 г. - в Полтаве. Однако закваска 60-х годов держалась в нем стойко и привела в конце концов к земству. Почти никаких деталей его деятельности на этой ниве я не знаю, но известно, что в 1897 году Московская городская Дума выбрала его городским головой, а затем по мгновении первого срока исполнения обязанностей "мэра" города, переизбрала на второе трехлетие. Такое доверие что-то да значит!

Когда дедушка был уже отцом семейства и перед его сыновьями встал в свою очередь извечный вопрос "кем быть?", значительную роль в решении его сыграли идеи, усвоенные в свое время их отцом. Всех пятерых надо отнести к народившейся в последней четверти XIX века новой формации дворян-землевладельцев, чуждой интересам света и двора и видевший свое назначение в служении обществу, а не власти. Они шли в земство и шли не ради корысти или честолюбия. Земство привлекало возможностью приложения сил ради гуманных целей, направленных на пользу общества.

При всей неполноте прав, предоставленных законом земству, при нездоровой тенденции некоторых кругов придать его деятельности окраску политической борьбы партий, при недоверии к нему и опасениях со стороны власти - земство сумело все же вызвать к жизни скрытую в народе потенциальную энергию и инициативу, найти людей, силы и средства для практических дел - все это без приказов и назначений сверху, без ассигнований по тому или иному ведомству.

Эпоха не совсем мирного сосуществования двух антагонистических институтов: самодержавия и земства покажется любопытной будущему историку. Сам факт проведения реформ "сверху", реформ, дарованных народу монархом как милость, вынуждал царское правительство терпеть земство и не очень давить на него ограничениями. Подарки

 

- 25 -

отбирают назад только очень гадкие люди, и правительство понимало, как некрасиво оно выглядело бы в подобной роли. Искажение сути реформ и всякие ограничения начались позже и исподволь, не приведя все же к отмене земства. Однако, все годы своего существования оно ощущало недоброжелательную и ревнивую опеку. Зоркое око, следившее за деятельностью земства, явление закономерное: всякая неограниченная власть стремится препятствовать любому общественному движению «снизу», как потенциальной угрозе «поколебать устои». Это утверждение блестяще доказано нашей современностью.

Я сознательно задержался на вопросе о земстве, так как и сами идеи, породившие его, и установления, предназначенные проводить их в жизнь, и участие в его работе достойных уважения людей — все это получило широкое признание общества и подготовило почву для выбора своего собственного пути четырьмя молодыми людьми, только что окончившими университет: отцом и его братьями.

Как с конвейера покидали они один за другим стены Московского университета, окончив его с небольшими интервалами во времени по четырем разным факультетам: дядя Миша стал юристом, отец — филологом, дядя Саша — медиком и дядя Вовик — естественником. Не стану утверждать, что каждый из них сразу нашел себя и что не было у них колебаний при выборе рода деятельности, но в конце концов роли распределились таким образом. Дядя Миша и дядя Вовик занялись хозяйством: первый — в Бучалках, второй — в Ливнах и оба стали работать в земстве, соответственно в Епифанском и Ливенском. Дяди Саша, поселившись по желанию своего дяди в Петровском, стал земским врачом в Звенигородском уезде.

Только отцу не захотелось прерывать начатые еще на университетской скамье занятия наукой и он, специализировавшись в русской истории, предпочел службу в Московском Архиве, где хранились древние акты допетровского вре-

 

- 26 -

мени, — материал, представляющий огромную ценность для историка.

Территория архива примыкала одной стороной к Румянцевскому музею, а с трех других ограничивалась Моховой, Воздвиженкой и Ваганьковским переулком. Весь этот большой участок был обнесен кирпичной стеной, разрушенной в 1932 году в связи со строительством метро и нашей главной библиотеки. За стеной с улицы были видны невысокие здания, окруженные большими деревьями. В одном из зданий помещалась домовая церковь, где в апреле 1900 года венчались мои родители.

После женитьбы они некоторое время жили в Москве, но в начале нынешнего века перебрались в Петербург. Переезд был обусловлен переходом отца в Петербургский Главный архив, а перемена службы — определившейся на

 

- 27 -

правленностью научных интересов отца на XVIII век: в Главном архиве находились документы петровского и после-петровского времени.

Во время войны с Японией отец одновременно со своими служебными обязанностями вел добровольную и безвозмездную работу по организованной земством помощи — медицинской и материальной — воинам, сражавшимся на Дальнем Востоке. По окончании войны в ознаменование усилий, положенных на патриотическое дело, его грудь украсилась первым знаком отличия — бронзовой медалью.

Служба в архиве длилась недолго: до момента образования Государственной Думы. Отец говорил мне, что без колебаний поступился научными интересами, чтобы быть там, где должны были создаваться новые формы русской государственности. В кругах мыслящей интеллигенции на Думу возлагались большие надежды, как на первый шаг в сторону демократизации строя, необходимость которой давно зрела в умах, и с особой четкостью определилась после злосчастной войны с Японией и событий 1905 года. На первый российский парламент современники смотрели как на долгожданный свет, вспыхнувший на политическом горизонте. Мы знаем теперь, что вспышка была не столь яркой, как ожидалось, и что сияние ее тускнело и тускнело, пока не угасло.

Государственная Дума не была учреждением, созданным только напоказ. Несмотря на незавершенность ее парламентских форм, на всевозможные ограничения сферы ее компетентности, с думской трибуны звучали не одни лишь благонамеренные речи. Депутаты свободно высказывались, спорили, задавали вопросы министрам. В Думе кипели страсти, защитники противоположных взглядов порой скандально шумели, но все же в стенах Таврического дворца выковывалось общественное мнение, которое находило отражение в прессе.

- 28 -

Отец занимал скромную должность старшего делопроизводителя Канцелярии Государственной Думы. В круг его обязанностей, между прочим, входило руководство составлением стенографического отчета. Он обязан был присутствовать на заседаниях, проверять правильность стенограмм, корректировать гранки, поступавшие из типографии. Перед сдачей рукописей в набор ему приходилось согласовывать текст с ораторами, депутатами и министрами, что не всегда было легко — многие пытались переиначить смысл сказанного или вовсе отречься от своих слов: я-де этого не говорил.

Как и полагается скромной должности, она отнимала бездну времени: днем отца никогда не было дома, кроме времени завтрака, который ждал его в час дня. Вечерами, если не было вечерних заседаний, он корпел за своим письменным столом над корректурами. К какому бы времени ни относились мои воспоминания об отце, я всегда представляю его сидящим за столом с пером в руке, обложенным кипами бумаг.

Отцу не пришлось быть свидетелем последних дней Думы. В декабре 1915 года он был назначен директором Главного архива на освободившееся место после ушедшего за старостью лет Сергея Михайловича Горяинова. Предполагаю, что назначение состоялось по рекомендации Великого Князя Николая Михайловича — историка и председателя Императорского Русского Исторического общества, с которым отец был связан по научной деятельности общества.

Назначение отца директором архива было не только шагом по служебной лестнице, но еще и повышением по рангу: его «подтянули» из надворных советников в статские. Такой чин наравне с директорами департаментов министерства должен был иметь директор архива.

Все вновь назначенные чиновники от статского советника и выше должны были представляться Государю и являться на прием во дворец в мундире при шпаге и треугол-

 

- 29 -

ке. Чиновникам министерства иностранных дел полагался темно-зеленый мундир с красным воротом и такими же обшлагами. Золотое шитье на них имело тем более сложный узор, чем выше была ступенька, которую занимало данное лицо по Табели о рангах. У отца и в помине не было никакого мундира, а старая треуголка была за ненадобностью отдана мне и служила необходимой принадлежностью наших воинственных игр со сверстниками. Скрепя сердце покорился отец необходимости шить мундир, но против покупки треуголки решительно запротестовал, уверяя, что старая сойдет. Когда все же по настоянию матери была куплена новая, стало очевидным, насколько она отличалась от своей потрепанной предшественницы.

Случай с треуголкой был очень характерен для отца, вообще уделявшего мало внимания одежде. Мать несколько досадовала на отца за это и говорила, что он ходил бы Бог знает в чем, если бы она сама не заказывала ему по мере необходимости костюмы у портного, имевшего с него мерку. Меня, помнится, тоже огорчал — вероятно, под влиянием взглядов матери — недостаток у отца того умеренного щегольства, которое мне так нравилось в дедушке Мише. В то же время я с вполне осознанной иронией относился к преувеличенным заботам об изысканности одежды, какими отличался, например, мой дядя Сережа — двоюродный брат матери Сергей Николаевич Свербеев, последний посол Российской Империи при Германском Императоре Вильгельме II.

... По приезде в Петербург родители сняли квартиру в Саперном переулке в доме № 10. Там 7/20 октября 1903 года я родился и там же, на Саперном меня крестили в домовой церкви при «Убежище князей Волконских для слепых женщин». Крестными у меня были: дедушка Свербеев и тетя Лена Мамонтова.

В первой петербургской квартире мы прожили недолго: мне не минуло еще и года, когда родители стали искать

 

- 30 -

другую — более вместительную и не такую темную (на Саперном окна выходили во двор-колодец). Первое требование диктовалось количеством чад и домочадцев: кроме родителей и нас двоих — сестры Елены и меня, с нами жили еще англичанка «баба Кэт», няня Анна Матвеевна и две прислуги: кухарка и горничная. Искомое нашлось на Таврической улице, в первом этаже небольшого особняка, принадлежавшего Александру Степановичу Обольянинову. Лучшего выбора родители сделать не могли — вместо мрачного двора из окон новой квартиры были видны восточное крыло Таврического дворца[1] и деревья начинающегося за ним сада, того самого Таврического сада, который на много лет стал неизменным местом моих прогулок, игр, катанья на санках и коньках. Немудрено, что летом 1966 года, когда после тридцатитрехлетнего перерыва я снова оказался в родном городе, меня прежде всего потянуло туда: через Таврический сад на нашу милую и тихую улицу, к небольшому ничем не примечательному дому. Старичок и сейчас стоит на том же месте, рядом со своим собратом помоложе и повыше — доходным домом, построенным на моей памяти тем же владельцем.

Первые годы нашей жизни на Таврической находятся за пределами моей памяти. Приводить к стройной последовательности отдельные отрывки воспоминаний и привязывать их к определенным годам и датам так же бесполезно, как пытаться собрать разбитый сосуд из черепков, большая часть которых утрачена. Поэтому воздержусь от склеивания черепков, но пусть эти разрозненные фрагменты послужат основой для реконструкции, которая позволит получить представление о жизни и интересах интеллигентной дворянской семьи среднего достатка, какою была наша семья. Грустно сознавать, что воспоминания мои одиноки, что в живых не осталось никого, с кем можно было бы разделить их — сообща вспомнить всех, кто так или иначе был связан с нашей семьей, сверить правильность того, что мне запомнилось.

[1] Князь Ф. Ф. Юсупов-младший известен, как активный участник убийства Г. Е. Распутина в ноябре 1916 года.

- 31 -

Самые ранние воспоминания о некоторых моментах жизни, о людях и событиях относятся ко времени, когда моей сестры Елены уже не было в живых: она умерла в феврале 1909 года. Мне шел тогда шестой год. Мама очень тяжело переживала смерть любимой дочери и до последних дней своей жизни горевала об Елене. Я не мог полностью заменить ей дочь, которая, по-видимому, была незаурядным ребенком, может быть, слишком взрослым для своих лет. Знаю по рассказам, что она отличалась полным отсутствием детского эгоизма и совсем не по-детски проявляла заботливость к людям ее окружавшим. Впоследствии мать часто ставила мне Елену в пример как ребенка, которому не надо было ни повторять приказаний, ни повышать голоса для того, чтобы добиться послушания. Возможно, это говорилось, отчасти, из соображений педагогических.

Смерть Елены выдвинула меня на опустевшее первое место возле матери, и это имело для меня большое значение: я был в возрасте, когда мозг ребенка начинает впитывать впечатления от виденного и слышанного; когда впервые осмысливаются явления окружающей действительности; когда поступающая информация образует первые запасы в том емком хранилище, которое именуется памятью.

Выше я упоминал о «среднем достатке» нашей семьи. Понимаемый как отсутствие текущего счета в банке, недвижимости и прочих источников независимой жизни, средний достаток подразумевал необходимость заработка, который по общепринятой схеме лежал на плечах главы семьи. Так было и у нас: отец служил, мать ведала хозяйством моим воспитанием.

Отец, загруженный думскими делами и едва выкраивавший немного времени на свои научные занятия, не мог, принимать участия в повседневном руководстве мною. Мое физическое и нравственное развитие он целиком предоставил матери, а сам старался привить мне интерес к чтению, пробудить во мне любознательность и помочь при-

 

- 32 -

обрести навыки в тех или иных полезных занятиях. Время от времени он приносил мне книги, игры или все необходимое для какого-нибудь «рукомесла». Не помню случая, чтобы он дарил мне просто игрушки. Если это были игры, то кроме занимательности, они всегда несли в себе познавательную нагрузку; если — книги, то не только интересные, но и поучительные.

В моем «архиве», например, имеется фотография матери, сидящей у письменного стола. Календарь на нем точно датирует день и год съемки: 1910 год, 14 февраля — день моих именин. В этот день я впервые стал обладателем фотографического аппарата, подаренного отцом. Качество сохранившегося снимка вполне соответствует уровню мастерства фотолюбителя, не достигшего еще семи лет и впервые щелкающего фотографическим аппаратом, хотя бы и «Кодаком»

Позже, в 1913 году, когда я занялся выпиливанием складных картинок, отец в замену ручному лобзику купил мне специальный станок для выпиливания с ножным при-

 

- 33 -

водом, который неизмеримо повысил «производительность труда и качество продукции», что имело для меня далеко идущие последствия, о которых я в своем месте расскажу.

Несмотря на то, что отец был и главой семьи, и ее кормильцем, не он определял лицо нашего дома. Как человеку скромному и деликатному, ему не были свойственны организаторские способности, уменье распоряжаться людьми и, тем более, желание навязывать кому бы то ни было свою волю и вкусы. Нет ничего удивительного в том, что он безболезненно уступил бразды правления матери, не испытав при этом никаких уколов своему самолюбию.

Казалось бы, что может быть проще, как говорить о матери, которую я любил сильнее всех близких мне людей! О матери, с которой больше, чем с кем-нибудь другим, провел я времени в свои детские и юношеские годы, которая была мне лучшим другом и мудрой наставницей! Кому как не мне рассказать о ней все, что я знаю и помню! Но я чувствую, как трудна эта задача, и трудна именно потому, что мама занимала такое огромное место в моей жизни и в моем сердце. Надо удержаться от эмоций, которые неизбежно нанесут ущерб объективности и вызовут недоверие к рассказчику, а мне хотелось бы избежать подобной реакции со стороны читателей.

Властная натура — понятие, не применимое к моей матери, хотя ее сильная воля и твердо установившиеся правила жизни, которые она проводила настойчиво и требовательно, могли сойти за властность для тех, кто недостаточно хорошо ее знал. Бывало, что она строго выговаривала прислуге за нерадивость, бывало, и мне за ослушание доставались весьма ощутимые шлепки по мягкому месту. Она твердо и неуклонно вела свою линию в доме, но не было в ней ничего, что хоть отдаленно напоминало бы деспотичность. Ею руководила трезвая житейская мудрость, которой она была наделена в высокой степени, а вся ее строгость и требовательность с лихвой компенсировались щедрым запасом

 

- 34 -

любви к людям, искренним сочувствием к тем, кому в жизни не повезло, и стремлением прийти на помощь всякому, кто в этом нуждался. Именно эти качества определяли истинную сущность моей матери, и привлекали к ней сердца.

Она делала много добра в самых различных формах и самым разным людям Независимо от того, кем были те, на кого оно было направлено. Диапазон ее «клиентурьк» в социальном отношении был широк: если нижнюю грань его составляли портнихи, кухарки и гувернантки, среднюю — молодежь и люди нашего круга, то на верхней грани была августейшая особа.

В последние годы Империи мама была фрейлиной Большого Двора и состояла при особе Императрицы Александры Федоровны. Думаю, что ее обязанности при дворе не были обременительными, она бывала там нечасто. И все же, время от времени у подъезда нашего дома появлялась придворная карета, и мать отправлялась во дворец. Однажды она взяла с собой и меня, видимо, чтобы показать Александре Федоровне. Память сохранила много лестниц, комнат, красивое со следами страданий лицо Государыни. Она положила руку на мою голову и сказала: «Хороший мальчик». Государя я во дворце не видел.

Мать рассказывала, что зная ее способности врачевать душевные раны, ее приглашали во дворец именно тогда, когда нужно было утешить Императрицу, страдавшую из-за неизлечимой болезни Наследника. Помню, как однажды, возвратясь из дворца, мать сказала об Александре Федоровне: «Она очень несчастная женщина!»

Своей способностью помогать людям в трудную минуту мать была обязана исключительно своему золотому сердцу и житейской мудрости. Образование она получила скромное. Формально оно было средним — после окончания так называемого Епархиального училища в Туле в те годы, когда дедушка Дмитрий Дмитриевич Свербеев был там вице-губернатором. Никаких специальных знаний она

 

- 35 -

не получила; знала иностранные языки — английский, французский и итальянский, первый — в совершенстве, а последний — в степени вполне достаточной для самостоятельных поездок к Италию, куда, случалось, она ездила и одна. Читала она много на всех известных ей языках и, кроме того, в ее личной библиотеке было много книг по теософии и оккультизму (Блаватская, Анни Безант, индусские йоги). Этими вопросами она интересовалась чрезвычайно.

Одним из сильных увлечений матери был театр: не столь — зрелище, как — лицедейство. Еще будучи совсем юной, она мечтала о сцене и, когда Свербеевы жили в Москве, бегала брать уроки к известной актрисе Малого театра Гликерии Николаевне Федотовой, к которой навсегда сохранила глубокое уважение и любовь. Первые выступления перед публикой состоялись в кружке Саввы Ивановича Мамонтова. Не знаю каковы они были с точки зрения актерского мастерства, но им не суждено было стать решающими, на сцену мама не пошла.

Отец также имел пристрастие к театру и в юности принимал деятельное участие в любительских спектаклях. Его игру видел однажды Станиславский и настолько серьезно к ней отнесся, что убеждал отца войти в состав труппы Художественного театра. Предложение было лестным, но чтобы принять его, надо было не только преодолеть предрассудки света, считавшего деятельность актера полупочтенной. Гораздо труднее было отказаться от намеченного пути и круто повернуть в другую сторону. На такую радикальную ломку планов и надежд, взлелеянных годами ученья, отец не решился. Впоследствии он всегда сожалел, что не внял советам Станиславского и не пошел служить Мельпомене.

Станиславский, видимо, не ошибся, найдя задатки дарования в молодом актере-любителе и усмотрев в нем «материал», над которым стоило потрудиться. Я же могу судить о наличии у отца актерских способностей по тому,

 

- 36 -

как превосходно читал он стихи и прозу и еще по тому, как он режиссировал спектакли на подмостках... Бутырской тюрьмы, делая это с профессиональным уменьем и очень верно показывая неопытным исполнителям, как надо говорить и действовать на сцене. И, наконец, я видел отца из зрительного зала, когда он играл одного из второстепенных персонажей в пьесе Леонида Андреева «Дни нашей жизни». Это было в Кандалакше в 1921 году.

Современные дети, чуть ли не с пеленок прикованные к телевизору, намного опередили нас — детей начала века — в своих представлениях о театре, кино и прочих зрелищах. Если я и слышал в свои 5—6 лет слово «театр», то ни с чем реальным оно не ассоциировалось. А между тем вечерами, когда я находился уже во власти сновидений, в соседней с детской комнате иногда шли репетиции. Родители, уже имевшие порознь некоторый «актерский стаж», теперь сообща возрождали театральные начинания. К ним присоединились и другие энтузиасты, о которых я скажу ниже.

В один из таких вечеров я проснулся и, услышав приглушенные стеной голоса, вылез из постели и приоткрыл дверь в гостиную. То, что я там увидел, было странно и непонятно: мебель сдвинута со своих мест, стулья и кресла расставлены как попало и среди этого непорядка двигались и говорили какие-то люди в черном. То, что среди них были и родители, успокоило меня, хотя недоумения не рассеяло. Наблюдения мои не были продолжительны: я был замечен и водворен обратно в постель.

Конечно, вернувшись наутро к своим детским занятиям, я забыл о сделанном накануне открытии, но позднее получил от матери объяснение увиденному через щелку двери: «люди в черном» приобрели для меня реальность и получили имена.

Первым из них был князь Николай Феликсович Юсупов (брат небезызвестного Феликса Феликсовича") — че-

 

- 37 -

ловек, по словам отца, незаурядного актерского дарования и страстной любви к театру. Он задумал создать драматическую труппу не из актеров-профессионалов, а из людей своего круга. Наследник одного из самых значительных в России состояний, Юсупов предполагал построить на свои средства специальное здание театра, где объединенным его усилиями талантам из общества предстояло бы выступать на сцене, как актерам любого другого театра. Иными словами, он видел труппу своего театра не только великосветской по составу, но и профессиональной по своей сути. Сейчас можно сказать с уверенностью, что мечтам его вряд ли удалось бы осуществиться в полной мере. Злой рок не дал, однако, возможности проверить на практике жизненность предполагаемого театра: его инициатор трагически и бессмысленно погиб на дуэли в 1908 году.

Другим участником кружка «черных людей» был артист Александрийского театра Юрий Михайлович Юрьев, уже известный тогда артист и «Солист Его Величества», а позже — Народный артист СССР (характерно, что в двухтомных воспоминаниях Юрьев ни словом не упоминает о

 

- 38 -

своем участии в великосветской антрепризе Юсупова). Не зная истории возникновения юсуповской затеи, могу предположить, что Юрьев был призван для придания ей артистической солидности и что для него было сделано исключение в классовом принципе подбора исполнителей.

Третьим был Николай Николаевич Евреинов — талантливый театральный новатор, ставший очень популярным в 20-е годы, и известный не только как режиссер, но и как автор пьесы «Самое главное», поставленной им самим на сцене.

Отсутствие живых свидетелей обязывает меня рассказать все, что я знаю о театральной деятельности Николая Феликсовича Юсупова. Правда, я располагаю очень скудным материалом, в основном, позднейшими рассказами родителей. Очевидно, что это начинание, угасшее почти в зародыше, никакого влияния на театральную жизнь не оказало.

Оно ценно лишь как показатель новых устремлений, возникших в начале века в кругах просвещенного дворянства, устремлений, направленных на живое дело, приносящее

 

- 39 -

радость творчества. Любительские спектакли, бывшие в сущности лишь развлечением, уже не удовлетворяли этим запросам. И тогда несколько талантливых людей решили объединить усилия, чтобы поставить дело на прочную основу, чтобы действительно служить искусству. Конечно все, начиная с самого Юсупова, витали в облаках, не задумываясь над бездной практических вопросов, без решения которых невозможно было бы существование такого организма, как театр. Но, безусловно и то, что все были единодушны в искреннем желании делать полезное и нужное дело. Для меня дорого то, что это стремление разделяли мои небесталанные родители: не будь у них определенных способностей, не были бы они в юсуповском кружке, а всякая одаренность, данная человеку природой, приподнимает его над уровнем посредственности.

Рассказ мой о «Юсуповском театре» будет коротким. Я знаю только, что кружком было подготовлено две пьесы и что обе были осуществлены постановкой на сцене. Первая из них — пушкинский «Борис Годунов». Спектакль, приуроченный к какому-то знаменательному дню, состоялся в Михайловском театре перед избранной публикой, включавшей Высочайших Особ. Возможно, в каком-нибудь театральном архиве и лежит никого не интересующая программа этого спектакля, но пока. она не извлечена оттуда, я не берусь назвать ни дату его, ни состав исполнителей. Среди последних была и моя мать, она играла Марину Мнишек.

Другой пьесой была одна из комедий Оскара Уайльда, показанная широкой публике в зале театра драмы и комедии на Моховой, в доме, где помещалось Тенишевское училище. В этом спектакле принимали участие оба моих родителя, и у меня есть о нем личные воспоминания: я был в числе зрителей на генеральной репетиции. Помню наполовину пустой зал, где собрались преимущественно родные и близкие друзья исполнителей. Почти все были между собой знакомы. Актеры до начала репетиции приходили в зал в

 

- 40 -

костюмах и гриме и вели оживленные разговоры с приглашенными.

Надо полагать, что я ничего не понял из того, что происходило и говорилось на сцене. Сохранились только зрительные впечатления в виде отдельных, не связанных между собою образов. Среди них — декорации: в 1-м действии — зал с эффектно освещенным задником, изображавшим сад в вечернем сумраке; а во 2-м — предельно лаконичное решение: длинный диван с черно-белыми полосами, помещенный поперек сцены очень близко к рампе. Маленький столик со свечой в вычурном подсвечнике завершал обстановку. Проходивший на этом фоне эпизод со сжиганьем письма, когда моя мать держит в руке пылающий листок бумаги, сильно меня напугал: я боялся, что она обожжет пальцы. Отца в пьесе помню смутно.

Совсем особое впечатление произвела на меня одна из исполнительниц — баронесса Инна Александровна Будберг. Я влюбился! Предвижу улыбку у читающего эти строки, но сейчас, по прошествии шестидесяти лет, продолжаю настаивать на том, что это была именно влюбленность — с неопределенными и наивными грезами о «предмете», с воображаемыми геройствами, совершаемыми ради него. Мои «страданья» были настолько очевидны, что взрослые легко «прочли тайну сердца моего», и надо мною многие подтрунивали, приводя меня в сильное смущение и вгоняя в краску. Молодая баронесса, по общему признанию, была действительно необычайно красива и то, что я обратил внимание на ее красоту в свои шесть лет, как кажется, делает честь моему вкусу.

Чтобы исчерпать театральную тему, забегу на десять с лишним лет вперед. В 1922 году, когда нарождалась уже «новая экономическая политика» (НЭП), когда деньги стали постепенно обретать ценность и острее стала чувствоваться их нехватка, мать решила, что она должна зарабатывать, и что лучшим и наиболее достижимым способом для

 

- 41 -

этого будет театр. В осуществление этого проекта я был наделен письмом к упомянутому уже Ю.М.Юрьеву и уполномочен, буде потребуется, вести с ним переговоры от имени матери. С робостью переступал я порог артистического подъезда Александрийского театра. На переданное ему письмо Юрьев ответил запиской, извиняясь, что не может тотчас ко мне выйти, но просил зайти к нему домой, назначив день и час. Когда я, в указанное время явился к нему на Каменноостровский, меня провели в гостиную и просили подождать. Все, что я успел увидеть за несколько минут в этом доме, говорило о тонком вкусе хозяина и о достаточности средств, чтобы ему удовлетворять. Принял он меня в небольшой столовой, извиняясь, что вышел в халате, предложил чашку кофе. Я отказался. Уговоров не последовало, и мы тотчас перешли к делу.

На своем «подъеме в гору» Юрьев не растерял старых воспоминаний и не забыл, что часто бывал в нашем доме. Помнил отца, мать и свое сложившееся еще в те дни мнение о ее актерских данных. Что оно было положительным, стало очевидным из того, что никаких условий он не выдвигал (подготовительные занятия, испытания), а без колебаний заверил меня, что сможет устроить маму в труппу Александрийского театра. Окончательный ответ он обещал дать через несколько дней, так как предварительно ему следует с кем-то переговорить. Велись ли эти переговоры, не знаю, но если и велись, то результат их не мог иметь никаких последствий: вскоре у матери сделалось первое кровоизлияние, а когда летом 1923 года мы с отцом были уверены, что дело идет на поправку, второе нежданно свело ее в могилу.

Так и не осуществилась мечта мамы стать актрисой.