- 264 -

ПЯТНАДЦАТАЯ КАМЕРА

«Гастрономщики». — Пальто для Яши. — Поразительный дар Фомина. — Вуич и Лансере. — Три следователя. — Социалистическое обязательство к годовщине революции. — В баню или «стихийное» бедствие. — «Шмон». — «Баландер» и баланда. — Чудо-огонек из ваты. — Начинается пеллагра. — Посылка из дома. — Вычеркивать ли из жизни «потерянные годы».

 

Саратовская тюрьма приняла нас обычным ритуалом — «гимнастика», «игра на рояле», фотографирование. Весь этап сперва поместили в огромной камере 1-го корпуса, а через два — три дня «рассовали»: расставшись со своими спутниками, я попал в 15-ю камеру 2-го корпуса. Она представляла собой довольно просторное помещение, имевшее два больших окна с «намордниками» из армированного стекла. В углу стояла огромная печь, обтянутая листовым железом и выкрашенная черным печным лаком — по своему прямому назначению она за всю зиму, впрочем, ни разу не использовалась. Между печью и дверью стояла неизменная «параша» — большая деревянная бадья. (В связи с этим мне вспомнилось, как в библиотеке Бутырок еще в 20-е годы я нашел брошюру, где на каждой странице были вписаны карандашом разные тюремные советы и афоризмы. Был среди них и такой: «Не грусти! Даже в одиночке ты не один — с тобой параша»).

В камере было не менее 70 человек. Вдоль всех стен, торцом к ним стояли железные кровати без спинок вплотную одну к другой. На них были настланы деревянные до- 

- 265 -

щатые щиты, образуя сплошные нары. Свободных мест не оказалось.

В пространстве между нарами стоял длинный стол, рядом с ним — скамейка. В остальной части прохода лежали те, кому не хватило места на нарах. Я оказался в их числе. Днем неудобства от этого я не испытывал, но ночью, поскольку камеры в связи с затемнением военного времени не освещались, меня постоянно будили наступавшие на меня ноги тех, кто в темноте пробирался к параше.

Моими новыми товарищами оказались люди, прибывшие в Саратов с первым, наиболее многолюдным этапом, состоявшим в основном из заключенных Таганской тюрьмы, бытовиков. Нашего брата (58-я статья) было едва ли больше 3—4 человек. Да и в течение зимы это количество увеличилось не намного. Почти все мои соседи по камере работали в торговле: директора магазинов «Гастроном», их заместители, заведующие отделами этих же магазинов, продавцы. Они проходили по одному делу, по которому было привлечено более 80 человек. Процесс этих гастрономщиков состоялся позже и результатов его я не знаю. Но еще при мне в начале и середине марта торговцев стали таскать на допросы.

Каких только рассказов не наслушался я от этих деятелей прилавка! Одни откровенно рассказывали о себе и о своих махинациях. Иные предпочитали говорить о других. Но все эти истории, несмотря на внешнее разнообразие, сводились в конечном счете к одному: к бесстыдному обману и фантастическим суммам наживы. Не хочется вспоминать об этом.

Гораздо приятнее вспомнить людей близких мне по духу. Таких было, правда, немного, но о каждом хочется сказать что-то хорошее и пожалеть, что не довелось встретиться снова. Никого из моих четырех добрых друзей по 15-й камере уже нет в живых — о смерти двоих из них я узнал еще в лагере. Вот эти четверо: Дмитрии Николаевич

 

- 266 -

Фомин, Николай Евгеньевич Лансере, Георгий Эммануилович Вуич и молодой симпатичный еврей Яша, фамилии которого я не помню. Всех нас, помимо взаимной симпатии и сходства взглядов, объединял еще чисто формальный признак: всех нас обвиняли по 58-й статье уголовного кодекса. Характерно, что между теми, кто привлекался по этой статье, сами собой устанавливались такие отношения, которые исключали всякие расспросы о «деле», об обстоятельствах, приведших человека за решетку. Всем было ясно, что никаких преступлений никто не совершал, а стало быть, отсутствовал и сам материал для рассказов. Справедливость этого трезвого суждения позже официально подтвердила реабилитация.

Я уже говорил как-то, что большой процент арестов военного времени падал на людей, побывавших заграницей. Так было и с Яшей. Он жил какое-то время во Франции, учился там, окончил агрономическое учебное заведение и стал специалистом по птицеводству. К началу войны он уже был в СССР и работал где-то в провинции на птицеферме. Интересно и не без юмора просвещал он нас, своих собеседников, по части методов разведения домашней птицы. По-видимому, он любил свое дело, основательно его знал и умел занимательно о нем рассказать. С общей интеллигентностью в нем гармонично сочетались ровный мягкий характер и доброжелательность к людям. Когда я перебрался с пола на освободившееся место на нарах, Яша оказался моим соседом. Это способствовало нашим долгим и мирным беседам. Расстались мы 20 марта 1942 года, когда меня увели из 15-й камеры. Позже, в лагере я узнал, что Яша умер в тюрьме, не дождавшись конца следствия.

Известие о смерти Яши не было для меня неожиданным. Будучи его соседом, я не мог не видеть, как он со дня на день буквально таял. Каждые десять дней нас водили в баню, и я со страхом наблюдал как прогрессировала его худоба. В сущности он сам погубил себя, принадлежа к тем

 

- 267 -

энтузиастам, которые считают абсолютно полезным делать по утрам «зарядку» и «закаливать» себя ледяной водой. Однако то, что хорошо и полезно в нормальных условиях, в тюремных может навредить. При том питании, которое мы получали, было естественно, что люди худеют и слабеют. Но любое закаливание требует дополнительного расхода физической энергии, а восстановить этот расход тюремная кормежка не могла.

Яше давали советы, ему помогали, но спасти так и не смогли. Вспоминается один эпизод... Яшу арестовали в жаркий летний день, когда всякий лишний предмет одежды кажется тяжелым бременем. Ему еще посчастливилось, что на нем оказался костюм. Пиджак спасал его до поздней осени. Неисправимый физкультурник — говорю это без иронии, но с горьким сожалением — Яша не пропускал ни одной прогулки. Морозец уже окрашивал носы, а Яша все бегал на прогулочном дворе, подняв воротник пиджачишки и засунув руки в карманы. Конечно, товарищи по несчастью не могли не обратить внимание на бедственное положение своего сокамерника. Но большинство тоже было «летнего призыва» и лишними теплыми вещами не располагало. И все же нашелся человек, у которого было два одеяла. Одно из них он предложил превратить в... пальто для Яши.

Сейчас, вспоминая детали нашего камерного быта, я понимаю, что идея сшить пальто в тюрьме родилась не на пустом месте. Наши мастера и прежде что-то зашивали, подлатывали, штопали. Почти у всех одежда изрядно поистрепалась и требовала ремонта. В первую очередь и наиболее существенно страдали, помнится, носки. Некоторые доносили их до такого состояния, которое — как говорится в анекдоте — позволяло снимать носки, не снимая ботинок. Использование уцелевших частей носков положило начало изготовлению ниток. До шитья поначалу не додумались, но стали распускать вязку и скручивать затем по две, четыре или 8 нитей в зависимости от того, что требовалось, —

 

- 268 -

скажем, шнурки для башмаков или толстый шнур взамен отобранного ремня для брюк... Потом кто-то умудрился вырезать при помощи осколков стекла швейные иголки из костяных ручек от зубных щеток. Они хотя и получились толстоватыми, но имели самую необходимую деталь — ушко для продеванья нитки.

Создание «орудий труда» сыграло двоякую пользу: во-первых, возможность чинить и штопать дала людям занятие — работу рукам и голове; во-вторых, результат этой работы заметно улучшил состояние нашего гардероба.

В то время, когда Яше было пожертвовано одеяло, у нас уже имелись квалифицированные «мастера костяной иглы», которым ничего не стоило, скажем, поставить заплату. Но сшить пальто!.. За это дело взялась целая бригада, и плод коллективных усилий оказался вполне приличного вида. Во всяком случае, портные имели полное право гордиться своим изделием. Думаю, что в истории человечества это был первый случай, когда пальто оказалось сшито из одеяла, раскроенного без ножниц кусками битого стекла, сшито самодельными костяными иглами и нитками собственного изготовления.

И все же Яша выглядел в своей обнове довольно забавно. Поскольку материала было немного, в дело пошли все без исключения части одеяла, в том числе и те, где по серому фону проходили широкие белые полосы. Срезать их оказалось невозможно, и пальто получилось немного клоунское... Все дружно смеялись — одобрительно, сочувственно и радостно. Смеялся и сам Яша — довольный и благодарный.

Среди моих друзей был Дмитрий Николаевич Фомин — инженер из Москвы, человек примерно моего возраста. Судя по всему, он принадлежал к культурной семье с прочными традициями. Общаться с ним было интересно, а спокойный, деликатный характер делал его еще и приятным собеседником.

 

- 269 -

Помимо упомянутых качеств, зачастую встречающихся у хороших интеллигентных людей, Фомин имел еще одну редкую и совершенно исключительную способность. Он читал книги, как бы фотографируя в памяти их страницы. Каждая страница текста мгновенно отпечатывалась в его мозгу. Позже он мог вызвать ее из кладовой памяти и, как бы прочитав, повторить слово в слово. Таков был поразительный дар Дмитрия Николаевича. Он его не афишировал, и из всей камеры, наверное, только мы с Яшей знали о нем. Зато как он рассказывал, вернее — читал запомнившийся текст. Наибольший успех у слушателей имели «Приключения капитана Жерара» Конан-Дойля. Менее удачным был выбранный им для рассказа роман Фейхтвангера «Еврей Зюсс». Повествование, длившееся не один день, слушали не так охотно, как веселые истории хвастливого капитана. Да оно и понятно — за четыре, пять месяцев люди в камере сильно сдали физически. Внимание снизилось и требовались усилия, чтобы вникать в смысл услышанного. Должен сознаться, что и на меня негромкий голос чтеца действовал усыпляюще.

Никогда — ни до, ни после Саратова — не приходилось мне находиться в камере с таким постоянным составом. За все время — с 20-го августа 1941 года до 20 марта 1942-го — почти никто из нас не выбыл и очень немногие прибыли. Среди последних было два человека, которых я сразу же признал «своими». Первым был Вуич, брат того моряка, о котором я писал, вспоминая своего друга Никиту Федоровича Пешкова.

Григорий Эммануилович Вуич был до революции офицером Лейб-гвардии Уланского полка, и в свои 50 с лишним лет сохранил военную выправку, держался прямо, но в выражении лица, и особенно в глазах читалась безысходная грусть. Вещей у него почти не было, одежда пообносилась. Сохранила свой вид и выглядело добротно только хорошая бекеша из прочного серого сукна — такая, какую бывало

 

- 270 -

можно было увидеть на плечах у помещика. Да он и был помещиком. Его имение находилось на территории одной из западных губерний, которая вошла в состав Польши. Там он и хозяйствовал до того дня, когда Польше в сентябре 1939 года была «протянута рука помощи» из Советского Союза[1]. Вуич рассказывал, как трудно было сделать имение доходным, что оно только в 1938 году стало давать достаточные средства к существованию и что лишь в 1939-м он увидел реальные плоды своих трудов и ощутил, наконец, уверенность в завтрашнем дне. Дома у него остались жена и две дочери, о которых он очень скорбел. Два года он ничего не знал о них. Подозреваю, что эта разрозненная семья так и не смогла вновь соединиться, если не случилось какого-нибудь чуда... Я же после расставания в марте 1942-го никогда и ничего не слыхал о своем милом и добром товарище.

Еще одним «своим» и очень приятным человеком оказался для меня архитектор Николай Евгеньевич Лансере, брат известного академика живописи Евгения Евгеньевича Лансере[2]. Я знал его давно, хотя мы и не были знакомы. Когда осенью 1923 года я поступил в Петрограде в Архитектурный институт, Николай Евгеньевич читал там лекции по истории архитектуры. По первой же блестящей лекции его можно было судить, каким интересным окажется весь курс. Однако, первая лекция оказалась единственной — профессора Лансере «взяли»... С ним-то и свела меня судьба в Саратовской тюрьме, и то не надолго — меня отправили в лагерь.

И уже там, в лагере дошла до меня весть, что Николай Евгеньевич умер в тюрьме. Умер, думаю, не от старости, а скорее от истощения. С теплым чувством вспоминаю я этих двух старших товарищей, которые были мне добрыми друзьями и хорошими, интересными собеседниками в труднейшие месяцы жизни.

...В конце августа 1941 года меня впервые вызвали на допрос. Я с волнением ждал этого момента, так как, не зная

 


[1] В сентябре 1939 года Германия и СССР осуществили очередной раздел Польши. Часть ее отошла к гитлеровскому рейху, а часть вошла в состав Украины и Белоруссии.

[2] Е. Е. Лансере (1875—1946) — русский живописец и график, входил в объединение «Мир искусства». Позже — Народный художник РСФСР.

- 271 -

за собой никаких преступных деяний, терялся в догадках — что именно будет поставлено мне в вину.

Мой первый следователь (всего их было три) вызвал меня не для допроса, а с тем лишь, чтобы предъявить обвинение, сформулированное статьей 58 пункт 10 — антисоветская агитация. Обвинение, конечно, не конкретизировалось никакими фактами. Забегая вперед скажу, что о фактах не шла речь и на допросах. Никому и никогда даже в голову не приходило ни называть людей, которых я агитировал, ни уточнять время или место, когда и где я вел свою агитацию. Словом, никакой юриспруденцией там и не пахло. Наличествовала юридическая бессмыслица. Но за нее я уплатил десятью годами жизни.

Почему следователи передавали меня один другому — не знаю. Первым был Кулаков. Свидание с ним было, к счастью, единственным и кратким. Он, однако, успел — на это много времени не требуете — выдать мне увесистый «пакет» гнуснейшего сквернословия. Когда, после большого перерыва, меня снова вызвали на допрос, я был приятно удивлен, увидя вместо Кулакова другого следователя — молодого, интеллигентного на вид и даже вежливого: за пять минут разговора он не произнес ни одного матерного слова. Последний следователь грубиян Гольдман оказал мне большую услугу, сократив до минимума следственную канитель. Позже я узнал, что благом для меня обернулось так называемое соцсоревнование. Как оказалось, Гольдман взял на себя социалистическое обязательство закончить мое дело к 24-й годовщине революции. И успел! 3 ноября состоялся первый допрос, второй — 4-го или 5-го ноября, а в ночь с 6-го на 7-е я уже давал подписку, что с материалом дела ознакомлен. Три с половиной дня — рекорд, достойный удивления!

Я избавляю себя от пересказывания содержания тоненькой ярко желтой папки моего «дела» с надписью «хранить вечно». Пользуюсь, однако, еще одним случаем,

 

- 272 -

чтобы категорически заявить, что никакой агитации я, конечно, не вел и что материал, содержащийся в папке, ни в какой степени не подтверждает обоснованность обвинения. Я уж не говорю о том, что следствие велось недобросовестно: в его ходе нарушались даже те немногие права подследственного, которые предусмотрены Уголовно-процессуальным кодексом.

Вернусь, однако, к будням 15-й камеры, чтобы хоть коротко рассказать, из чего складывался наш быт.

Начну с самых ярких впечатлений. Один раз в 10—12 дней открывалась дверь, и надзиратель возвещал: «Приготовиться в баню!» От нас требовалось собрать все свои вещи до последней тряпочки, и все это тащить на себе в баню. Кроме того — и это было самым трудным — надо было еще захватить дощатые щиты и сенники, на которых мы спали. Я называл эти походы в баню «стихийным бедствием». Особенно тяжким стало такое «бедствие» после 3—4 месяцев пребывания в камере: люди ослабели и едва тащили свое имущество, а тут еще эти «постельные принадлежности!» В бане мы проводили довольно много времени, так как прежде чем мыться, надо было пройти несколько процедур: раздевание и нанизывание всех вещей на большие железные кольца из толстой проволоки. Кольца эти сдавались в дезинфекцию и «в прожарку». Затем нас вели к парикмахеру — заключенному следует быть остриженным под машинку. Бритья не полагалось. Вместо этого по вашему лицу проходили несколько раз тою же машинкой. Приходилось подолгу ждать, когда цирюльники обработают всю нашу ватагу. После этого мы переходили в моечное отделение. Там было несколько плохо действующих душей. У каждого, мешая друг другу, толпилось по 10—12 человек. Вымывшись, мы переходили в другое помещение, где прямо на полу огромной кучей лежали наши вещи. Отыскав свое, мы двигались «домой», в 15-ю, захватывая по пути наши пропаренные сенники и щиты. Возвращение в камеру было

 

- 273 -

самой тяжелой частью гигиенической экспедиции. Те, кто был постарше и послабее, с трудом преодолевали небольшое, в сущности, расстояние от бани до корпуса, а затем — лестницу на третий этаж.

Время от времени нам устраивали «развлечение» иного рода. Всей камере командовали собраться: «с вещами», выводили в коридор, выстраивали в шеренгу, и начинался «шмон» — тюремный повальный обыск: перетряхивание вещей, раздеванье, «гимнастика». Пока нас подвергали личному обыску, несколько надзирателей «шмонало» камеру. Что они могли там найти? Общение с внешним миром или с другими камерами было исключено; ничто запретное не могло проникнуть через толстые стены и окна, выходящие на тюремный двор. Но инструкция требовала, чтобы камеры обыскивались через строго определенные промежутки времени, и буква соблюдалась.

Несколько слов о нашем дневном рационе. Самым ценным в нем было 400 граммов хлеба — нетерпеливо ожидаемая по утрам «пайка»! Кроме нее — по миске баланды в обед и на ужин.

Баланда — это горячая мутная жижа. Этими словами я вовсе не хочу сказать, что она была плоха. Вовсе нет — неприятного вкуса она не имела, ведь в воде варились некие изделия из макаронного теста, которые мы; называли галушками — они были похожи на конфеты-подушечки. От этих-то галушек «бульон» и мутнел, и превращался в... «баланду». Было ли там что-либо еще, кроме соли, об этом знали наверно только тюремные повара. На наш же взгляд — взгляд потребителей баланды, в ней был лишь один, но существенный недостаток: смехотворно малое количество гущи.— галушек.

Это непоправимое обстоятельство вынудило камерных мудрецов разработать сложную систему раздачи пищи. Дело это поручалось верному и надежному человеку — единогласно избранному «баландеру». Часов у нас, конечно, не

 

- 274 -

было, но по звукам, доносившимся из коридора, мы точно определяли, что через две — три минуты откроется дверь, и в камеру внесут большой бак с баландой. К этому моменту на столе, на скамье и даже на нарах выстраивались рядами наши миски, и баландер приступал к работе. Сперва он вылавливал черпаком из бака все галушки, а затем раскладывал их по мискам деревянной ложкой. В среднем в каждую миску попадало по полторы — две ложки галушек, изредка — по три. Когда волнующая процедура справедливого распределения галушек завершалась, оставалось только разлить «бульон», что было несложно.

За работой баландера ревниво следило несколько десятков пар глаз — не дай Бог положит в чью-нибудь миску на одну галушку больше. Те, кому казалось, что их обделили, поднимали ропот, иногда гневный крик, грозивший перейти в потасовку.

К зиме систематическое недоеданье сделало свое дело: люди заметно осунулись, похудели, приобрели нездоровую бледность. Передач никто не получал, за исключеньем двух — трех счастливцев. Но и их счастье было невелико: надо было иметь каменное сердце, чтобы поглощать вкусную домашнюю еду на глазах у голодных людей. Дать же каждому хоть самую малость было невозможно. Кое-что перепадало ближайшим соседям, а сам «именинник» предпочитал есть ночью, когда голодные глаза товарищей были скованы сном. Щедрость проявлялась только в отношении табака: получивший посылку предлагал каждому курящему свернуть цыгарку и выкурить ее «самостоятельно» (подчеркиваю это, так как в обычное время на одну свернутую цыгарку выстраивалась целая очередь).

Спичек в камере не было. Приходилось просить огня у надзирателя, но не всякий давал его. Некоторые капризничали и по нескольку часов отказывали дать прикурить. Пробовали .добывать огонь первобытным способом — трением. Откуда-то взялась палка, и самые крепкие из мужчин

 

- 275 -

долго и упорно терли этой палкой о доски нар. Конец палки темнел, в воздухе распространялся запах гари, но... возгораться не пожелали ни палка, ни доски.

Но однажды поступил к нам в камеру парень из уголовных. Услыхав, что надзиратель не дает огня, он не долго думая продемонстрировал нам... фокус, но с результатом отнюдь не иллюзорным, а вполне реальным. Реквизит для него понадобился минимальный: небольшой комочек ваты, который парень извлек из рваной подкладки своей же собственной телогрейки. Вату он быстро скатал между ладонями в небольшой червячок веретенообразной формы. Потом он окутал этот червячок другим слоем ваты и снова туго скатал в червячок потолще. Для дальнейшего нужен какой-нибудь небольшой предмет с твердой плоской поверхностью — скажем, подошва самого обыкновенного башмака или дощечка. Операция по добыванию огня состоит в следующем: червячок кладется на стол. Сверху его накрывают дощечкой. Затем, сильно нажимая на дощечку, энергично двигают ею взад и вперед. Червячок, зажатый между двумя твердыми поверхностями, катается по столу. Вот и все... Остальное доделывает какая-то потусторонняя сила! Мы разинули рты, увидев совершившееся на наших глазах «чудо»: фокусник разорвал червячок и в каждой его руке задымилась горящая его половинка...

С течением времени все больше и больше сказывался на людях недостаток всего, что поддерживает в организме человека жизненные силы. Люди слабели, теряли бодрость; предпочитали лежать и ограничиваться лишь неизбежными движениями; на прогулку выходили немногие.

На почве недоедания появились первые грозные признаки пеллагры — ужасной болезни, которая собрала чудовищную жатву в лагерях в 1942 и 1943 годах. О пеллагре мне придется еще говорить, а сейчас отмечу лишь, что вестниками ее стали у нас участившиеся случаи нарушения нормального функционирования желудочно-кишечного

 

- 276 -

тракта. В лазарет уводили с поносом то одного, то другого, а через некоторое время возвращали назад, еще более осунувшимися. Никто из нас не знал тогда, что представляет собой пеллагра, все мечтали попасть в лазарет и завидовали тем, кому «повезло». Но оказалось, что завидовать было нечему.

В декабре 41-го я пережил радостное событие. Некая невидимая нить соединила меня с домом, с семьей — я получил от жены вещевую посылку! В ней было зимнее пальто, валенки и другие предметы одежды. Все это дало мне возможность без страха думать о наступающей зиме.

...Как бы скверны ни были условия, в которых может оказаться человек, он должен твердо помнить, что ничто не длится вечно, что и самому плохому неизбежно придет конец. Закончилось, наконец, и мое пребывание в стенах саратовской тюрьмы.

Ни одна из всех известных мне тюрем не оставила в памяти такого неприятного осадка, как эта. Я покидал ее 11 апреля 1942 года без сожаления и, как всегда при перемене одного подневольного состояния на другое, с некоторой надеждой на то, что следующее будет лучше предыдущего.

И вообще, есть люди, которые считают, что годы, проведенные в заключении, — потерянные годы, что их следует просто вычеркнуть из жизни. На мой взгляд, это и так и не совсем так. Я, например, не настолько щедр, чтобы с легкостью сбросить со счетов 15 лет. Это не 15 минут. За эти годы я приобрел много разнородных сведений и навыков; общался с интересными людьми; наблюдал огромное разнообразие типов и характеров; переживал и хорошие и плохие минуты и, наконец, нашел единомышленников и друзей, которых вспоминаю до сих пор. Нет, просто вычеркнуть столько лет я не согласен! Но в то же время готов признать действительно вычеркнутыми из жизни 8 месяцев, проведенные в саратовской тюрьме.