- 615 -

ВРАЧИ, ПАЦИЕНТЫ, ЛЕЧЕНИЕ

Нина Николаевна Бочковская. Заведующая отделением.

Это она — настоящая «Эльза Кох». Что там Эллочка Людоедка, просто истеричка и сексуально любопытная. Та покричит, покричит, назначит наказание и уйдет. Вершиной ее цинизма было то, что она села на голову больного, назвавшего ее Эльзой Кох, Сама смеется над этим прозвищем: боятся, дескать, мужики меня. Очень хочет, чтобы ее считали интеллигентным человеком.

Евдокимову она как-то похвасталась, что купила Эрих-Марию Ремарку. Тот и прозвал ее «Ремаркой». Она отомстила ему, прописав галоперидол.

Нина Николаевна разбирается в психологии людей, легко ловит меня на недоговоренности (а я и не собирался говорить им все, что думаю о власти, я отвечал лишь на вопросы о моих работах). Удивила меня тем, что любит моего любимого художника — Чюрлениса. Упрекала меня в том, что я люблю психически ненормальных художников: Иванова «Явление Христа народу», Врубеля, позднего Ван-Гога, Марка Шагала.

— А Чюрленис-то хоть был здоров?

— Нет. Он покончил с собой. — Почему же вы любите его?

— Это уж мое дело.

Таня передала книгу Перрюшо «Жизнь Ван-Гога». Бочковская прочла и запретила давать другим больным:

«Это же история психического заболевания».

Все мои письма к жене и детям издевательски комментировала — «ласковые слова», «советы детям», «жене», мечты о совместной работе.

Учитывая, что в этом отделении выдавались максимальные дозы нейролептиков и серы, мало кто решался вступать с ней в дискуссии.

Врывалась она в палату и холодным, безжизненным голосом говорила:

 

- 616 -

— Петров, ты опять обругал сестру! Сера!

— Иванов, говорят, что ты занимаешься онанизмом.

— А к тебе, Сидоров, больше не пристают с грязными предложениями?

И всем — новые дозы нейролептиков. Кто-то жалуется — больно.

— Ничего, прежде чем изнасиловать девочку, задумаешься, вспомнишь про серу. Вы лечиться сюда пришли, а не отдыхать.

— Нина Николаевна? А когда я выздоровлю?

— Когда я на пенсию выйду, а ты онанировать перестанешь.

— Плющ, почему вы никогда не здороваетесь с нами? Это принципиально или из-за невоспитанности? Вы же культурный человек, какие книги читаете.

Допрос ведет резким, унижающим голосом:

— Вот вы дружите с этим убийцей, что двоих жен убил.

— Не дружил я с ним, а просто слушаю его интересные рассказы.

— Все про разврат, небось?

— А про что еще слушать? Про убийства?

— И как вы слушаете все это? У вас же жена есть, вон вы ей какие нежные названия в письмах даете, а сами слушаете гадости!

— Вы же сами обвиняете меня наоборот, что я ни с кем, кроме политиков, не разговариваю. А с Володей развели из-за разговоров о фантастике. С кем же мне говорить и о чем? Книг вы выдаете мало.

Она пристала, чтоб я написал покаяние в духе Дзюбы, Якира и Красина.

— Вы же сами понимаете, что в их возрасте так быстро не меняются. Вы хотите, чтоб я написал лживую бумажку?

— Нет, нет, мы знаем, что вы правдивый человек. Но, может, под их влиянием вы передумаете, измените свои взгляды.

Когда по радио слушали лживые покаяния Красина

 

- 617 -

и Якира, мы, все политические, были потрясены их иудиными словами. Многие не могли ни думать, ни говорить. Евдокимов ожидал чего-то подобного от Якира, я же ни от него, ни от Красина (особенно от Красина) не ждал. Повторять жеванные лживые фразы — и кому? — Якиру, который так мучительно пережил судебный фарс над своим отцом, издевательства над собой и матерью. Мне казалось, что он скорее покончит с собой, чем пойдет на предательство друзей.

Потом пришло предательство Дзюбы, за ним Селезненко и поэта Холодного. Всех украинцев особенно задел Дзюба, так долго бывший символом несгибающейся, молодой Украины.

Возникли даже мысли о пытках. Но Таня на свидании объяснила проще: не захотел в лагере умирать от туберкулеза легких, покинуть жену и дочь, которую он так любит.

От Холодного в знак протеста против предательства ушла жена, которой он писал когда-то:

Ти — моя церква, Mapiє

Я — твiй дзвiн.

Еще он когда-то писал, защищая свою нацию:

В хатi над морем крик

Там хтось пiд воду зник, —

I «потопаю» чується. —

Не заважайте спати

Витримку треба мати:

Завтра усе з'ясується.

Церкви у него уже нет, осталось спать на пустыре или напиваться, чтоб не слышать криков тонущих друзей и Украины.

К Плахотнюку приехали из ГБ, получить показания по новым делам. Он отказался, сославшись на то, что считается невменяемым и потому его показания недействительны.

 

- 618 -

— Ничего, мы пошлем вас на новую экспертизу, там вас признают здоровым.

Он отказался. (Подобный случай был и с политзаключенным М., которому при переводе из спецпсихтюрьмы в общую психбольницу ГБ предложило стать стукачом. Он отказался, сославшись на то, что он «псих». «Вы этим не прикрывайтесь!»)

К Анатолию Лупынису вначале было хорошее отношение. Но позже он выкрал свою историю болезни и написал заявление, в котором показал всю фальшивость, лживость и нелогичность комиссий, которые ставили ему «диагнозы», и потребовал контрэкспертизы. К нему тоже приезжали из ГБ, о чем-то разговаривали.

После этого к Анатолию применили новое сильнодействующее лекарство — дэпо, — изготовленное в США. Он, человек очень большого мужества, сник.

Всех политических предупреждали, чтоб они не общались со мной как с наиболее опасным врагом. Разговаривал я, главным образом, на прогулках с Александром Полежаевым и Виктором Парфентьевичем Рафальским.

Рафальский — учитель истории. В 1954 г. подпольную марксистскую организацию на Западной Украине, в которой он участвовал, раскрыли. До 59-го года скитался из психушки в психушку. Ленинградская ставила ему диагноз — нормален, институт Сербского — шизофрения.

В 1964 г. его посадили в Казанскую спецпсихбольницу, так как обнаружили знакомство с какой-то киевской подпольной марксистской группой.

В 1969 г. у него обнаружили давно написанную им книгу с националистическим уклоном. И, как он ни доказывал, что книга старая и он ее никому не давал читать, — его держали в психтюрьме, как шизофреника.

Наконец, врачи объявили ему, что он вылечен. Но, чтобы выйти, нужен «опекун». Мать его, старуха, сама находится в доме для престарелых в Ленинграде. Старых друзей не решается просить, чтоб их не подвести.

Одна из медсестер оформила опекунство над ним. Но

 

- 619 -

ее стали выживать за это с работы. Он упросил ее отказаться от опекунства.

Предложил я ему в опекуны Клару Гильдман. Заведующий отделением Николай Карпович посмотрел на фамилию:

— А! За границу, в Израиль хотите бежать! Через полчаса вызывает:

— Оказывается, это ставленница Плюща. Ищите что-нибудь получше.

Ему прямо говорят, чтоб он не разговаривал со мной. Но тогда с кем же?

Правда, я и сам к этому времени становлюсь малоинтересным собеседником — под влиянием лекарств все становится скучным, читать и думать нет охоты. От политики совсем тошно.

Свиданий и книг, которых так ждал, — уже не хочется. Более того — страх перед ними: вдруг жена увидит опять судороги от галоперидола (а такое уже было), начнет тормошить, рассказывать о новых арестах. Стыдно перед ней за апатию, сонливость. И мучительным становится свидание — особенно тяжело перед детьми. Искусственно улыбаюсь, пытаюсь шутить.

Не остается никакой воли к жизни, к борьбе.

Только одно: не забыть, что здесь видел, не озлобиться и не сдаться.

Когда Таня передавала о том, что за меня борются Эмнести, Комитет математиков, украинские организации, я уверен был, что ничего не поможет, но радостно было, что все-таки чем-то участвую в борьбе. Однажды Таня передала засахаренный ананас из Нью-Йорка. Он пошел по психушке как символ свободного мира.

А вокруг все то же.

Ночь под новый, 1976 год. Санитар грубо сбрасывает с больного одеяло — тот перерезал себе горло. Нас всех выгоняют в туалет. Целую ночь над ним колдуют врачи. Спасли! А потом его бьют санитары ...

Во время показа кинофильма (на эту дрянь я никогда не ходил) один из больных где-то раздобытым гвоздем

 

- 620 -

бьет по голове другого. Я зову санитаров. Спасают и бьют обоих.

Один старик назвал Нину Николаевну гестаповкой. Ему сразу — большие дозы серы. Он хрипит, завывает, кричит от боли (спать невозможно)!

— Леонид Иванович! Я не умру? Я сердито:

— Нет, от серы не умирают!

— Хлопцы, я умру?

— Заткнись, не умрешь!

Однажды он, обезумев от боли, выбил стекла и попытался перерезать себе горло. Укротили, избили.

На третий день кто-то заметил посинение лица. Зовут медсестру. Та меряет пульс, зовет врача. Собираются врачи. Начинают переливание крови, дают кислородные подушки. За три дня откачали.

Когда назначали серу, да еще в больших дозах, не проверили противопоказаний ...

Мой лечащий врач, Людмила Алексеевна Любарская, лучше Нины Николаевны. Она не садистка, а просто дура. Она искренне верит, что человек, отказавшийся от карьеры, поставивший под удар себя и семью, математик, занявшийся политикой (пусть ею занимаются политики!), — ненормален. И с позиций своей нормали-морали она и ведет со мной допросы.

— Напишите покаяние, перестаньте писать письма друзьям-антисоветчикам, скажите жене, чтоб она перестала скандалить.

По тому, как она говорила о жене, видно, что главным-то психом и врагом является она, а не я. Боятся Таню настолько, что нарушают даже распоряжение не пускать на свидания детей младше 16 лет.

Людмила Алексеевна несколько раз просила урезонить жену: а то и ее посадят, и детей отберут.

Я пытался было «урезонить» Таню, но понимал, что глупо это выглядит: она делает все, что может, чтоб вытащить меня, а я ей мешаю уговорами действовать потише. В конце концов, махнул рукой — ей виднее.

 

- 621 -

Приезжала мать. Очень переживала из-за того, что я поверил этим подлецам, будто она писала в ГБ о том, что у меня есть странности. Наконец-то мама поняла, что есть советская власть. Никогда она не верила моим рассказам о жизни и методах советской буржуазии.

А в палате появилась новая жертва для всеобщего «веселья». Когда его привезли, он совсем не двигался. На обед сажали и кормили с ложечки. Постепенно начал сам хватать руками кашу и есть. В туалете хватал и ел кал. Кто-то заметил, что если над ухом произнести ему слово «конячка», то разражается диким хохотом. Приходили санитары, надзиратели, медсестры послушать этот смех от души, совершенно неописуемый, действительно веселый (с долей истерии).

Но с каждой неделей Коля менялся. Стал смеяться лишь в ответ на смех. Заметили, что очень хочет колбасы. И вот все, вплоть до медсестер и надзирателей, спрашивают:

— Хочешь колбасы?

— Да. Где?

— Завтра принесу.

Назавтра бросается навстречу обещавшему с радостным смехом идиота: «Давай».

Когда игра с колбасой всем надоела, стали угрожать тем, что, когда выйдут, переспят с его женой. Он плакал, жаловался врачу. Жену и дочь он очень любил (хранил рисунок дочери).

Стали играть в изнасилование, которого он панически боялся. Несколько человек держат его за руки, а другой идет, спуская штаны. Все хохочут, он выкручивается и кричит.

Так и развлекаемся каждый день: то крики врачей — до избиения больных, то крики припадочных, блатные частушки и ругань по принципиальным вопросам спорта, стоны от боли, плач от безвыходности, допросы врачей, публичный онанизм, калопожирание в туалете, в бане, у дверей палат.

 

- 622 -

Санитары забавляются тем, что спрашивают у желающего выйти в туалет:

— Баб имел? Много? А что ты с ними делал? А как?

— Потанцуй «Гопачок». Плохо ... плохо. Лучше буги-вуги ... Прыгай выше. Крик медсестры:

— Что там за шум?

— Да это Петька в туалет просится. Пустить?

— Так он же недавно был.

— Ничего, он танцует хорошо... сцать хочет, пусть идет.

Дали щелобан, дали махорки. Пустили.

Ищут новых развлечений.

Вот стравливают двух нервных:

— Он про тебя сказал, что ты козел.

— Сам он петух вонючий.

И начинается поединок вонючими словами. Кто-то не выдерживает и бьет по голове.

Назначается сера — возбудился.

Если провести градацию по аморализму, то наиболее безнравственны врачи. Ни стыда, ни совести, ничего, кроме издевательств над больными, я у них не встречал. Медсестры, самые худшие, — просто служанки. Часть любит подшутить над больными или покричать на них. Со мной обращение вежливое (видимо, был приказ не разговаривать со мной). Были и такие, что шепотом разговаривали, говорили, что считают нас здоровыми, и советовали делать вид, что мы исправились. Одна, послушав мой разговор с женой на свидании, предложила не давать лекарств:

— Я все поняла. Мне очень жалко вас. Но ничем большим я не могу помочь.

Надзиратели тоже, видимо, были предупреждены — им было запрещено со мной разговаривать. Но они, оглядываясь, спрашивали о Сахарове, о Солженицыне.

Жена одного, послушав западное радио, заявила ему:

— Если ты не уйдешь из этого проклятого места, я

 

- 623 -

разведусь с тобой.

И он жаловался нам:

— Не отпускают ...

Посоветовали, чтоб пообещал жене помогать политическим, чем сможет.

Несколько раз подходили санитары расспросить о демократическом движении, выражали сочувствие. Вообще санитары более человечны не только к политическим, но и к больным. Некоторые предупреждали об обысках, помогали прятать записки, махорку. После надзирательского обыска часть отобранного отдавали хозяевам. Я почти всегда получал назад свои письма, книги и папиросы.

(Избивали и издевались, в основном, те, кто подхалимничал перед медперсоналом.)

Плахотнюку врач разрешил вести - какие-то записи. Надзиратели их обнаружили, донесли. Врач получила партийный выговор. Надзор за бумагой и ручками еще более усилился.

Писать письма можно только раз в неделю — всем вместе, при шуме и гаме.

Рафальский в своем отделении заведовал бельем и выдачей продуктов. Один из больных, бредовой, донес, что Рафальский, Троцюк (боец Украинской Повстанческой Армии, немой) и Василий Иванович Серый (учитель, попал за намерение самолетом уйти за границу) составляют антисоветский заговор.

Не опросив «заговорщиков», всем троим стали давать большие дозы серы и барбамила (под действием которого якобы человек рассказывает всё, даже тайное). Измученных, их приносили в палату. Так ничего выяснить и не удалось — за что, почему? Сера противопоказана Рафальскому — здоровье его резко ухудшилось. Куда делась его всегдашняя жизнерадостность. Позже врач Карп Наумович Алексеев сказал ему, что не надо связываться с такими, как Плющ и Троцюк (Троцюк долго ходил под подозрением, что симулирует немоту).

Под влиянием чувства безвыходности, неограничен-

 

- 624 -

ности пребывания в этом сумасшедшем аду у многих здоровых появляется мысль о самоубийстве.

Рассказывают, что во времена организации больницы в 68-м году было все страшнее. Спали на полу, санитары били смертным боем. Несколько человек просто убили. Заведующую Любарскую перевели простым врачом к Бочковской после убийства некоего Григорьева.

Сам я под влиянием увиденных сцен и больших доз нейролептиков постепенно менялся в сторону эмоциональной и моральной глухоты, терял память, связную речь. Держался только самозаклинаниями: не забыть все это, не озлобиться, не сдаться. Никакие интересы, ни юмор уже не помогали. Все более усиливался страх действительно сойти с ума и тем помочь палачам. Расспрашивал у опытных политиков, сидевших уже десятки лет:

Уж больно ты впечатлителен! Говорят, что действительно есть такая «психическая индукция», «заражение».

Когда Любарская намекала на то, что мой младший сын тоже шизофреник — увлекается букашками, камнями, сказками, играми, — то ссылалась на генетику. Ненормальность жены объясняла индукцией с моей стороны, предлагала разойтись — чтоб я не вредил своим психозом детям и жене.

Если протестовал против шума радио:

— Видите, это в вас антисоветское ваше нутро не выдерживает.

Не здороваюсь — «врагами чувствуете».

Говорю о советской буржуазии — «неадекватное восприятие действительности».

Протестую против обывательского подхода к общественно-политической жизни — «мания величия», «Лениным себя воображает».

Широкий круг интересов — «шизофрения».

Под конец угас интерес к книгам — «аутизм», «мизантропия».

Когда действительно стало трудно сосредоточиваться

 

- 625 -

на допросах над их вопросами и перестал спорить:

— Тактика умалчивания. Озлобился. В себя ушел. А взгляды-то какие бросает — так бы и порезал всех. Пытаюсь улыбнуться:

— Я против тех, кто режут.

— С убийцами разговариваете, а с нами не хотите. Посмотрите, сколько презрения и ненависти у вас на лице. Даже говорить боитесь — боитесь выдать свои мысли...

Нина Николаевна неплохо изучала мои письма и мои слабые точки, и поэтому изредка ей удается вырвать из меня вспышку гнева:

— Да как вам не стыдно вызывать меня на политическую дискуссию? Когда я еле соображаю под нейролептиками, когда мне все безразлично и когда любое мое неточное слово будет записано как обострение болезни! А вам за любую нелепость заплатят большими деньгами и отпуском. Вы же живопись любите! Неужели любовь к прекрасному не связана с любовью к людям?

— Вы напрасно горячитесь и так неверно трактуете наши слова. Именно из любви к больным мы должны знать, что вы таите в душе, почему вы так грубы с персоналом, не здороваетесь, отводите глаза, даже не улыбаетесь. Может, вы убить кого замыслили или сами из отчаяния, назло нам захотите покончить с собой?

— Такими разговорами вы сами наталкиваете на такие мысли. Почему у вас вместо успокаивающей психотерапии постоянные упреки больным, оскорбления, угрозы наказанием, бесконечностью лечения, издевательства над онанистами, над всеми недостатками и пороками?

— А вы напишите докладную обо всем этом.

— Чтоб вы подшили в историю болезни как развитие бреда реформизма?

— У вас явная мания преследования. Во врачах вы видите врагов. Почему бы вам все-таки не написать духовную автобиографию: какие причины в юности подтолкнули вас к неправильным взглядам, каких книг

 

- 626 -

начитались, с какими людьми встречались, что писали. И о том, как сейчас передумали. Но не одной фразой, а подробно изложите, в чем вы видите порочность своих прежних взглядов и как теперь оцениваете нашу действительность и свою антисоветскую деятельность. У вас болезненная черта — не называть других антисоветчиков. И не надо. Их и так те, кому надо, знают, и тех, кто вам пишет. Вот эта Клара — кто она?

— Кочегар.

— Неправда. Она пишет такие тонкие замечания о литературе.

— А что, кочегар не может ценить литературу?

— Но не так тонко.

— Ее выгнали из университета.

— Вот видите, все ваши друзья — антисоветчики. Ходорович, Гильдман, Фельдман. Как мы можем выпустить вас, если вы сразу же очутитесь в их окружении и опять ваш бред возобновится. Перестаньте с ними переписываться, и это станет показателем, что вы выздоравливаете.

Когда один мой знакомый, по моему совету, наконец, признал себя больным, Нина Николаевна ему прямо сказала:

— Нет. Вы здоровы, но будете здесь до тех пор, пока не откажетесь от своих антисоветских взглядов и от разговоров с антисоветчиками.

Признать себя больным — первое условие выздоровления. Затем — покаяние во вредности своей деятельности. Но выпускают все же не врачи, а суд. Суд может постановить, что больной нуждается в дальнейшем лечении.

По сути диагноз ставит КГБ, КГБ назначает лечение (моей жене говорили в КГБ, что если будет вести себя тише, то мне будут давать меньшие дозы) и КГБ вылечивает.

В последние месяцы моего пребывания в психушке отношение медперсонала изменилось к лучшему, меньше было издевок.

 

- 627 -

— Хотели ли бы вы выйти сейчас? Кем бы вы хотели работать?*

— Кем угодно.

— А не хотели бы вы уехать за границу?

— Нет. Но если б пришлось выбирать между психушкой и заграницей, то предпочел бы выехать.

Я уже знал, что Таня добивается выезда, но не верил в эту возможность. Хотел от них добиться, чтобы выпустили на волю.

Жизни на Западе я себе не представлял. Как математик я дисквалифицирован. Имеют ли там какую-либо ценность мои работы по игре? Приспособимся ли мы к новым условиям жизни, темпам, ценностям? Все лучшее и все худшее, что я знал о Западе, всплывало в голове. На этом пыталась спекулировать Бочковская, со всей своей изощренностью Эльзы Кох. Но когда я прямо спросил, не выпишут ли сейчас, она заявила, что я еще не вылечен.

Не прошло и полумесяца, как меня вызвали к начальнику психтюрьмы. Там сидела Каткова, начальник медчасти, и начальник тюрьмы Бабенко. Они огорчённо сообщили, что вся моя верхняя одежда пришла в негодность, и они за больничные деньги купили мне брюки и рубашку. Брюки оказались малы. Побежали покупать новые. Снова малы. Купили третьи. От галстука я отказался — хотят в Европу выпустить европейцем. (Однако всю эту бутафорию сложили в чемодан, тоже купленный тюрьмой.)

На стол подали роскошный мясной суп. Я обрадовался, что не спрятал за щеку список шестидесяти политзаключенных, который составляли с большим трудом месяцами. Суп подвел бы меня.

Я похвалил суп.

— А разве вам не каждый день дают такую порцию мяса и фрикаделек?

 

- 628 -

— По дороге сжирается поварами.

— Леонид Иванович! А вы знаете, куда вы едете?

— Надеюсь, в Киев, попрощаться с родными.

— Нет. Вы едете туда, куда ваша жена взяла визу. (Язык у них не поворачивался произнести это гнусное слово «Израиль».)

— На станцию Чоп? В Израиль?

— Да.

Посадили в самолет, но он почему-то приземлился в Мукачево. Там мне позволили в сопровождении товарищей в штатском походить по городу, прощаясь с Украиной.

В Мукачево продержали целый день: сокращали время прощания с матерью и сестрой. В Чоп приехали за час до отхода поезда. Какой-то тип настойчиво фотографировал счастливую встречу семьи.

Как в тумане, прошло прощание с мамой, с Адой, встреча с женой и детьми. Ощущал себя чурбаном, захлестнутым противоречивыми чувствами.

Обшмонали нас деликатно, неделикатно задержав всех остальных отъезжающих.

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ.

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им преданный народ...

Озеро милое, Родина милая ...

Когда я вернусь,

Засвистят в феврале соловьи

Тот старый мотив,

Тот давнишний, забытый, запетый.

И я упаду,

Побежденный своею победой,

И ткнусь головою, как в пристань,

В колени твои.

Когда я вернусь...

А когда я вернусь?