БАРИН НАДЕВАЕТ БЕЛЫЕ ПЕРЧАТКИ
На другой день Стародубцев глядел окончательным волком. Даже сознание того, что где-то в джунглях третьей части «прорабатывается» его донос, не было достаточно для его полного морального удовлетворения.
Мой «рабочий кабинет» имел такой вид.
В углу комнаты — табуретка. Я сижу на полу, на полене. Надо мною, на полках, вокруг меня на полу и передо мною, на табуретке, все мои «дела»; их уже пудов пятьдесят — пятьдесят пудов пестрой бумаги, символизирующей сорок пять тысяч человеческих жизней.
Проходя мимо моего «стола», Стародубцев с демонстративной небрежностью задевает табуретку ногой, и мои дела разлетаются по полу. Я встаю с окончательно сформировавшимся намерением сокрушить Стародубцеву челюсть. В этом христианском порыве меня останавливает голос Якименки.
—Так вот он где... Я оборачиваюсь.
— Послушайте, куда вы к чертям запропастились? Ищу его по всем закоулкам УРЧ... Не такая уж миниатюрная фигура... А вы вот где приткнулись. Что это — вы здесь и работаете?
— Да, — уныло иронизирую я, — юрисконсультский и планово-экономический отдел.
— Ну, это безобразие! Не могли себе стола найти?
— Да все уж разобрано.
— Tarde venientibus — поленья, — щеголевато иронизирует Якименко. — Бывает и так, что tarde venientibus — поленьями...
Якименко понимающим взором окидывает сцену: перевернутую табуретку, разлетевшиеся бумаги, меня, Стародубцева и наши обоюдные позы и выражения лиц.
— Безобразие все-таки. Передайте Богоявленскому, что я приказал найти вам и место, и стул, и стол. А пока пойдемте ко мне домой. Мне с вами кое о чем поговорить нужно.
— Сейчас, я только бумаги с пола подберу.
— Бросьте. Стародубцев подберет. Стародубцев, подберите. С искаженным лицом Стародубцев начинает подбирать... Мы с Якименко выходим из УРЧ...
— Вот идиотская погода, — говорит Якименко тоном, предполагающим мою сочувственную реплику. Я подаю сочувственную реплику. Разговор начинается в, так сказать, светских тонах: погода, еще о Художественном театре начнет говорить...
— Я где-то слышал вашу фамилию. Это не ваши книжки — по туризму?..
— Мои...
— Ну вот, очень приятно. Так что мы с вами, так сказать, товарищи по призванию... В этом году собираюсь по Сванетии...
— Подходящие места...
—Вы как шли? С севера? Через Донгуз-Орун?
Ну чем не черные тюльпаны...
И так шествуем мы, обсуждая прелести маршрутов вольной Сванетии. Навстречу идет начальник третьей части. Он почтительно берет под козырек. Якименко останавливает его.
— Будьте добры мне на шесть вечера — машину. Кстати, вы не знакомы? — Начальник третьей части мнется. — Ну, так позвольте вас познакомить... Это наш известный туристский деятель товарищ Солоневич... Будет нам читать лекции по туризму. Это...
— Да, я уже имею удовольствие знать товарища Непомнящего... Товарищ Непомнящий берет под козырек, щелкает шпорами и
протягивает мне руку. В этой руке — донос Стародубцева, эта рука собирается через икс времени поставить меня к стенке. Я тем не менее пожимаю ее...
— Нужно будет устроить собрание наших работников... Вольнонаемных, конечно... Товарищ Солоневич прочтет нам доклад об экскурсиях по Кавказу...
Начальник третьей части опять щелкает шпорами,
— Очень будет приятно послушать...
На всю эту комедию я смотрю с несколько запуганным чувством...
Приходим к Якименке. Большая чистая комната. Якименко снимает шинель.
— Разрешите, пожалуйста, товарищ Солоневич, я сниму сапоги и прилягу.
— Пожалуйста, — запинаюсь я...
— Уже две ночи не спал вовсе. Каторжная жизнь... Потом, как бы спохватившись, что уж ему-то и в моем-то присутствии о каторжной жизни говорить вовсе уж неудобно, поправляется:
— Каторжная жизнь выпала на долю нашему поколению...
Я отвечаю весьма неопределенным междометием...
— Ну что ж, товарищ Солоневич, туризм туризмом, но нужно и к делам перейти... Я настораживаюсь...
— Скажите мне откровенно: за что вы, собственно, сидите? Я схематически объясняю: работал переводчиком, связь с иностранцами, оппозиционные разговоры...
— А сын ваш?
— По форме — за то же самое. По существу — для компании...
— Н-да. Иностранцев лучше обходить сторонкой. Ну ничего, особенно унывать нечего. В лагере культурному человеку, особенно если с головой не так уж и плохо... — Якименко улыбнулся не без некоторого цинизма. — По существу, не такая уж жизнь и на воле... Конечно, первое время тяжело... Но люди ко всему привыкают... И, конечно, восемь лет вам сидеть не придется.
Я благодарю Якименку за утешение.
— Теперь дело вот в чем. Скажите мне откровенно — какого вы мнения об аппарате УРЧ?
— Мне нет никакого смысла скрывать это мнение.
— Да, конечно, но что поделаешь... Другого аппарата нет. Я надеюсь, что вы поможете мне его наладить... Вот вы вчера говорили об инструкциях низовым работникам. Я вас для этого, собственно говоря, и побеспокоил... Сделаем вот что: я вам расскажу, в чем заключается работа всех звеньев аппарата, а вы на основании этого напишете этакие инструкции. Так, чтобы было коротко и ясно самым дубовым мозгам. Пишете вы, помнится, недурно.
Я скромно наклоняю голову.
— Но видите ли, товарищ Якименко, я боюсь, что на мою помощь трудно рассчитывать. Здесь пустили сплетню, что я украл и сжег несколько десятков дел, и я ожидаю...
Я смотрю на Якименку и чувствую, как внутри что-то начинает вздрагивать.
На лице Якименки появляется вчерашняя презрительная гримаса.
— Ах, это? Плюньте!
Мысли и ощущения летят стремительной путаницей. Еще вчера была почти полная безвыходность. Сегодня — «плюньте»... Якименко не врет — хотя бы потому, что врать у него нет никакого основания. Неужели это в самом деле Шпигель? Папироса в руках дрожит мелкой дрожью. Я опускаю ее под стол...
— В данных условиях не так просто плюнуть. Я здесь человек новый...
— Чепуха все это! Я этот донос... Это дело видал. Сапоги всмятку. Просто Стародубцев пропустил все сроки, запутался и кинул все в печку. Я его знаю... Вздор... Я это дело прикажу ликвидировать...
В голове становится как-то покойно и пусто. Даже нет особого облегчения. Что-то вроде растерянности...
— Разрешите вас спросить, товарищ Якименко, почему вы поверили, что это вздор?..
— Ну, знаете ли... Видал же я людей... Чтобы человек вашего типа, кстати, и ваших статей, — улыбнулся Якименко, стал покупать месть какому-то несчастному Стародубцеву ценой примерно... сколько это будет? Там, кажется, семьдесят дел? Да? Ну, так значит, в сумме лет сто лишнего заключения... Согласитесь сами — непохоже...
— Мне очень жаль, что вы не вели моего дела в ГПУ...
— В ГПУ — другое. Чаю хотите?
Приносят чай, с лимоном, сахаром и печеньем. В срывах и взлетах советской жизни, где срыв — это смерть, а взлет — немного тепла, кусок хлеба и несколько минут сознания безопасности, я сейчас чувствую себя на каком-то взлете, несколько фантастическом.
Возвращаюсь в УРЧ в каком-то тумане. На улице уже темновато.
Меня окликает резкий, почти истерический, вопросительный возглас Юры:
— Ватик? Ты?
Я оборачиваюсь. Ко мне бегут Юра и Борис. По лицам их я вижу, что что-то случилось. Что-то очень тревожное.
— Что, Ва, выпустили?
— Откуда выпустили?
— Ты не был арестован?
— И не собирался, — неудачно иронизирую я.
— Вот сволочи, — с сосредоточенной яростью и вместе с тем с каким-то мне еще непонятным облегчением говорит Юра. — Вот сволочи!
— Подожди, Юрчик, — говорит Борис. — Жив, и не в третьей части, и слава Тебе, Господи. Мне в УРЧ Стародубцев и прочие сказали, что ты арестован самим Якименко, начальником третьей части и патрульными.
— Стародубцев сказал?
— Да.
У меня к горлу подкатывает острое желание обнять Стародубцева и прижать его так, чтобы и руки, и грудь чувствовали, как медленно хрустит и лопается его позвоночник... Что должны были пережить и Юра, и Борис за те часы, что я сидел у Якименки, пил чай и вел хорошие разговоры?
Но Юра уже дружественно тычет меня кулаком в живот, а Борис столь же дружественно обнимает меня своей пудовой лапой. У Юры в голосе слышны слезы. Мы торжественно в полутьме вечера целуемся, и меня охватывает огромное чувство и нежности, и уверенности... Вот здесь два самых моих близких и родных человека на этом весьма неуютно оборудованном земном шаре. И неужели же мы, при нашей спайке, при абсолютном «все за одного, один за всех» — пропадем? Нет, не может быть. Нет, не пропадем.
Мы тискаем друг друга и говорим разные слова, милые, ласковые и совершенно бессмысленные для всякого постороннего уха, наши семейные слова... И как будто тот факт, что я еще не арестован, что-нибудь предрешает для завтрашнего дня, ведь ни Борис, ни Юра о якименском «плюньте» не знают еще ничего... Впрочем, здесь действительно carpe diem: сегодня живы — и то слава Богу.
Я торжественно освобождаюсь из братских и сыновних тисков и столь же торжественно провозглашаю:
— А теперь, милостивые государи, последняя сводка с фронта победы — шпигель!
— Ватик, всерьез? Честное слово?
— Ты, Ва, в самом деле, не трепи зря нервов, — говорит Борис.
— Я совершенно всерьез... — И я рассказываю весь разговор с Якименко.
Новые тиски, и потом Юра тоном полной непогрешимости говорит:
— Ну вот, я ведь тебя предупреждал. Если совсем плохо, то шпигель какой-то должен же появиться, иначе как же. Увы, со многими бывает и иначе.
Разговор с Якименко, точно списанный со страниц «Шехерезады», сразу ликвидировал все: и донос, и третью часть, и перспективы или стенки, или побега на верную гибель, и активистские поползновения, и большую часть работы в урчевском бедламе.
Вечерами, вместо того чтобы коптиться в махорочных туманах УРЧ, я сидел в комнате Якименки, пил чай с печеньем и выслушивал якименковские лекции о лагере. Их теоретическая часть, в сущности, ничем не отличалась от того, что мне в теплушке рассказывал уголовный коновод Михайлов. На основании этих сообщений я писал инструкции. Якименко предполагал издать их для всего ББК и даже предложить ГУЛАГу. Как я узнал впоследствии, он так и поступил. Авторская подпись была, конечно, его. Скромный капитал своей корректности и своего печенья он затратил не зря.