ВШИВЫЙ АД
В бараке — жара и духота. Обе стандартные печурки раскалены почти добела. По бараку мечутся как угорелые оперативники, вохровцы, лагерники и всякое начальство местного масштаба. Бестолковый начальственно-командный крик, подзатыльники, гнетущий лагерный мат. До жути оборванные люди, истощенные, землисто-зеленые лица...
В одном конце барака — стол для «комиссии». «Комиссия» — это, собственно, я—и больше никого. К другому концу барака сгоняют всю толпу лагерников — кого с вещами, кого без вещей. Сгоняют с ненужной грубостью, с ударами, с расшвыриванием по бараку жалкого барахла лагерников... Да, это вам не Якименко с его патрицианским профилем, с его маникюром и с его «будьте добры»... Или, может быть, это просто другое лицо Якименки?
Хаос и кабак. Распоряжаются одновременно человек восемь — и каждый по-своему. Поэтому никто не знает, что от него требуется и о чем, в сущности, идет речь. Наконец все три сотни лагерников согнаны в один конец барака, и начинается «инвентаризация»...
Передо мной — списки заключенных с отметками о количестве отработанных дней и куча «арматурных книжек». Это маленькие книжки из желтой ноздреватой бумаги, куда записывается, обычно карандашом, все получаемое лагерником «вещевое довольствие».
Тетрадки порастрепаны, бумага разлезлась, записи местами стерты. В большинстве случаев их и вовсе нельзя разобрать — а ведь дело идет о таких «материальных ценностях», за утрату которых лагерник обязан заплатить их стоимость в десятикратном размере. Конечно, заплатить этого он вообще не может, но зато его лишают и той жалкой трешницы «премвознаграждения», которая время от времени дает ему возможность побаловаться пайковой махоркой или сахаром...
Между записями этих книжек и наличием на лагернике записанного на него «вешдовольствия» нет никакого соответствия, хотя бы даже приблизительного. Вот стоит предо мной почти ничего не понимающий по-русски и, видимо, помирающий от цинги дагестанский горец. На нем нет отмеченного по книжке бушлата. Пойдите разберитесь — его ли подпись поставлена в книжке в виде кособокого крестика в графе «подпись заключенного». Получил ли он этот бушлат в реальности или сей последний был пропит сответствующим каптером в компании соответствующего начальства, с помощью какого-нибудь бывалого урки сплавлен куда-нибудь на олонецкий базар и приписан ничего не подозревающему горцу?
Сколько тонн советской сивухи было опрокинуто в бездонные начальственные глотки за счет никогда не выданных бушлатов, сапог, шаровар, приписанных мертвецам, беглецам, этапникам на какой-нибудь БАМ, неграмотным или полуграмотным мужикам, не знающим русского языка нацменам. И вот где-нибудь в Чите, на Вишере, на Ухте будут забирать от этого Халил-оглы его последние гроши.
И попробуйте доказать, что инкриминируемые ему сапоги никогда и не болтались на его цинготных ногах. Попробуйте доказать это здесь, на девятнадцатом квартале. И платит Халил-оглы свои трешницы... Впрочем, с данного Халила особенно много трешниц взять уже не успеют...
Сам процесс «инвентаризации» происходит так: из толпы лагерников вызывают по списку одного. Он подходит к месту своего постоянного жительства на нарах, забирает свой скарб и становится шагах в пяти от стола. К месту жительства на нарах ищейками бросаются двое оперативников и устраивают там пронзительный обыск. Лазят под нарами и над нарами, вытаскивают мятую бумагу и тряпье, затыкающее многочисленные барачные дыры из барака во двор, выколупывают глину, которою замазаны бесчисленные клопиные гнезда.
Двое других накидываются на лагерника, ощупывают его, вывертывают наизнанку все его тряпье, вывернули бы наизнанку и его самого, если бы к тому была хоть малейшая техническая возможность. Ничего этого не нужно — ни по инструкции, ни по существу, но привычка — вторая натура...
Я на своем веку видел много грязи, голода, нищеты и всяческой рвани. Я видел одесский и николаевский голод, видел таборы раскулаченных кулаков в Средней Азии, видал рабочие общежития на торфозаготовках — но такого я еще не видел никогда.
В бараке было так жарко именно потому, что половина людей
были почти голы. Между оперативниками и «инвентаризируемыми» возникали, например, такие споры: считать ли две рубахи за две или только за одну — в том случае, если они были приспособлены так, что целые места верхней прикрывали дыры нижней, а целые места нижней более или менее маскировали дыры верхней. Каждая из них, взятая в отдельности, конечно, уже не была рубахой — даже по масштабам советского концлагеря, но две они вместе взятые давали человеку возможность не ходить совсем уж в голом виде. Или: на лагернике явственно две пары штанов — но у одной нет левой штанины, а у второй отсутствует весь зад. Обе пары, впрочем, одинаково усыпаны вшами...
Оперативники норовили отобрать все — опять-таки по своей привычке, по своей тренировке ко всякого рода «раскулачиванию» чужих штанов. Как я ни упирался, к концу инвентаризации в углу барака набралась целая куча рвани, густо усыпанной вшами и немыслимой ни в какой буржуазной помойке... — Вы их водите в баню? — спросил я начальника колонны.
— А в чем их поведешь? Да и сами не пойдут...
По крайней мере половине барака в баню идти действительно не в чем...
Есть, впрочем, и более одетые. Вот на одном — один валенок и один лапоть! Валенок отбирается в расчете на то, что в каком-нибудь другом бараке будет отобран еще один непарный. На нескольких горцах — их традиционные бурки и почти ничего под бурками. Оперативники нацеливаются и на эти бурки, но бурки не входят в списки лагерного обмундирования, и горцев раскулачить не удается.