- 465 -

СТРОИТЕЛЬСТВО

 

Лес и камень. Камень и болото... Но верстах в трех у дороги на север я нахожу небольшую площадку, из которой что-то можно сделать: выкорчевать десятка четыре пней, кое-что подровнять — если не в футбол, то в баскетбол играть будет можно. С этим открытием я и возвращаюсь в лагерь. Вохра смотрит на меня почтительно...

Иду к Видеману.

— Ах, так это вы? — не очень ободряющим тоном встречает меня Видеман и смотрит на меня испытующе: что я, собственно, такое и следует ли ему административно зарычать или лучше будет корректно вильнуть хвостом. Я ему докладываю, что я и для чего я приехал, и перехожу к «дискуссии». Я говорю, что в самой колонии ни о какой физкультуре не может быть и речи — одни камни.

— Ну, да это мы и без вас понимаем. Наша амбулатория делает по сто — двести перевязок в день... Расшибают себе головы вдребезги...

— Необходимо перевести колонию в какое-нибудь другое место. По приезде в Медгору я поставлю этот вопрос; надеюсь, товарищ Видеман, и вы меня поддержите. Вы, конечно, сами понимаете: в такой дыре, при таких климатических условиях...

Но моя дискуссия лопается сразу, как мыльный пузырь.

— Все это всем без вас известно. Есть распоряжение из ГУЛАГа оставить колонию здесь. Не о чем разговаривать...

Да, тут разговаривать действительно нечего. С Успенским договориться о переводе колонии, пожалуй, было бы можно: выдумал бы еще какую-нибудь халтуру вроде спартакиады. Но разговаривать

 

- 466 -

с ГУЛАГом у меня возможности не было никакой. Я все-таки рискую задать вопрос:

— А чем, собственно, мотивировано приказание оставить колонию здесь?

— Ну, чем оно там мотивировано — это не ваше дело. Н-да, дискутировать здесь трудновато. Я докладываю о своей находке в лесу — хорошо бы соорудить спортивную площадку.

— Ну, вот это дело... Всех туда пускать мы не можем. Пусть вам завтра Полюдов подберет человек сто ненадежнее, берите лопаты или что там и валяйте... Только вот что: лопат у нас нету. Как-то брали в Южном Городке, да потом не вернули. Не дадут, сволочи, разве что вам — человеку свежему...

Я достал лопаты в Южном Городке — одном из лагпунктов Водораздельского отделения. Наутро сто беспризорников выстроились во дворе колонии рваной и неистово галдящей колонной. Все рады попасть в лес, всем осточертело это сидение за проволокой, без учебы, без дела и даже без игр. Колонну окружает еще несколько сот завистливых рожиц: «Дяденька, возьмите и меня», «Товарищ инструктор, а мне можно?»

Но я чувствую, что с моим предприятием творится что-то неладное. Воспитатели мечутся как угорелые из штаба в ВОХР и из ВОХРа в штаб. А мы все стоим и стоим. Наконец выясняется: начальник ВОХРа требует, чтобы кто-нибудь из воспитателей расписался на списке отправляемых на работу ребят, взяв на себя, таким образом, ответственность за их, так сказать, сохранность, за то, что они не разбегутся. Никто расписываться не хочет. Видемана в колонии нет. Распорядиться некому. Боюсь, что из моего предприятия ничего не выйдет и что колонну придется распустить по баракам, но чувствую: для ребят это будет великим разочарованием.

— Ну, а если распишусь я?

— Ну конечно... Только в случае побега кого-нибудь вам и отвечать придется...

Мы идем в ВОХР, и там я равнодушно подмахиваю свою фамилию под длинным списком отправляемых на работу ребят. Начальник ВОХРа провожает меня весьма неопределенным напутствием:

— Ну смотрите же!

На будущей площадке выясняется, что в качестве рабочей силы мои беспризорники не годятся решительно никуда. Несмотря на их

 

- 467 -

волчью выносливость к холоду и к голоду, работать они не могут; не хватает сил. Тяжелые лопаты оттягивают их тоненькие, как тростинки, руки, дыхания не хватает, мускульной выносливости нет никакой. Работа идет порывами — то сразу бросаются все, точно рыбья стайка по неслышной команде своего немого вожака, то сразу все останавливаются, кидают лопаты и укладываются на мокрой холодной траве.

Я их не подгоняю. Торопиться некуда. Какой-то мальчишка выдвигает проект: вместо того чтобы выкорчевывать пни, разложить по хорошему костру на каждом из них; вот они постепенно сгорят и истлеют. Раскладывать тридцать костров рискованно, но штуки три мы все-таки разжигаем. Я подсаживаюсь к группе ребят у одного из костров.

— А ты, дядь, на пенек сядай, а то штаны замочишь. Я сажусь на пенек и из внутреннего кармана кожанки достаю пачку махорки. Жадные глаза смотрят на эту пачку. Я свертываю себе папиросу и молча протягиваю пачку одному из ближайших мальчишек.

— Можно свернуть?—несколько недоумевающе спрашивает он.

— Вертайте.

— Нет, мы не всю.

— Да хоть и всю.

— Так мы, дядя, половину отсыпем.

— Валяйте всю, у меня еще махорка есть.

— Ишь ты...

Достаются какие-то листки — конечно, из завклубовской библиотеки, — ребята быстро и деловито распределяют между собой полученную махорку. Через минуту все торжественно и молча дымят. Молчу и я.

— Дядь, а дядь, а площадку-то эту зачем строим?

— Так я же вам, ребята, еще в колонии, перед строем объяснил — в футбол будете играть.

— Так это — для митингу, врал, небось, дядя, а? Я объясняю еще раз. Ребята верят плохо.

— Чтоб они для нас делать что стали — держи карман.

— Нас сюда для умору, а не для футбола посадили.

— Конечно, для умору, — какой им хрен нас физкультурой развивать.

— Знаем мы уж: строить-то нас пошлют — а играть будут гады.

— Какие гады?

— А вот эти... — беспризорник привел совершенно непечатный термин, обозначающий самоохранников.

— На гадов работать не будем...

— Хрен с ними — пусть сами работают...

 

- 468 -

Я пытаюсь убедить ребят, что играть будут и они.

— Э нет, такое уж мы слыхали.

— Нас, дядя, не проведешь.

— Заливай кому другому...

Я чувствую, что эту тему лучше бы до поры до времени оставить в стороне — очень уж широкая тема. На «гадов» не хочет работать и рабочий, не хотят и беспризорники... Я вспомнил историю со своими спортпарками, вспомнил сообщение Радецкого об их дальнейшей судьбе — и даже несколько удивился: в сущности, вот с этой беспризорной площадкой повторяется совершенно та же схема: я действую, как несколько, скажем, идеалистически настроенный спец — никто же меня не тянул браться за эту площадку, разве что завклуб; я, значит, буду планировать и, так сказать, организовывать, беспризорники будут строить — а играть будут самоохрана и ВОХР... И в самом деле — стоило ли огород городить?.. Я переношу вопрос в несколько иную плоскость:

— Так вам же веселее пойти поковыряться здесь в лесу, чем торчать в бараках.

Мои собеседники оказываются гораздо сообразительнее, чем я мог предполагать.

— Об этом и разговору нет, в бараках с тоски к... матери подохнуть можно, а еще зимой — так ну его... Нам расчет такой, чтобы строить ее все лето — все лето будут водить...

Беспризорники всех бесконечных советских социалистических федеративных, автономных и прочих республик говорят на одном и том же блатном жаргоне и с одним и тем же одесским акцентом. По степени выработанности этого жаргона и акцента можно до некоторой степени судить о длительности беспризорного стажа данного мальчишки. Кое-кто из моих собеседников еще не утерял своего основного акцента. Я спрашиваю одного из них, когда это он попал в беспризорники. Оказывается, с осени прошлого года, здесь — с весны нынешнего, тысяча девятьсот тридцать четвертого... Таких — призыва этого года — в моей группе набирается пять человек, а в группе всего человек сорок... Еще одно открытие...

Мальчишка со стажем этого года — явственно крестьянский мальчишка с ясно выраженным вологодским акцентом, лет этак тринадцати-четырнадцати.

— А ты-то как попал?

 

- 469 -

Мальчишка рассказывает: отец был колхозником, попался на краже колхозной картошки, получил десять лет. Мать померла с голоду. «А в деревне-то пусто стало — все одно как в лесу... повысылали. Младший брат давно болел глазами и ослеп». Рассказчик забрал своего братишку и отправился в Питер, где у него служила какая-то тетка. «Где служила?» — «Известно где — на заводе». — «А на каком?» — «Ну, просто на заводе»...

Словом, тетка Ксюшка, а фамилию забыл — вроде чеховского адреса: «На деревню дедушке». Кое-как добрались до Питера, который оказался несколько не похож на все то, что лесной крестьянский мальчишка видал на своем веку. Брат где-то затерялся в вокзальной сутолоке, а парнишку сцапало ГПУ.

— А небось, слямзил тоже? — скептически прерывает кто-то из ребят.

— Н-не, не успел... Неумелый был.

Теперь-то он научится...

Второй, призыва этого года, — сын московского рабочего. Рабочего с семьей перебрасывали на Магнитку. Мальчишка — тоже лет двенадцати-тринадцати — не то отстал от поезда, побежав за кипятком, не то, набрав кипятку, попал не в тот поезд — толком он рассказать об этом не мог. Ну, и тут завертелось. Мотался по каким-то станциям, разыскивая семью, — вероятно, и семья его разыскивала; подобрали его беспризорники — и пошел парень...

Остальные истории совершенно стандартны: голод, священная социалистическая собственность, ссылка отца — а то и обоих родителей — за попытку прокормить ребят своим же собственным хлебом, который ныне объявлен колхозным, священным и неприкосновенным для мужичьего рта, — ну, остальное ясно. У городских, преимущественно рабочих детей беспризорность начинается с безнадзорности: отец на работе часов по двенадцать—пятнадцать, мать — тоже, дома есть нечего, начинает мальчишка подворовывать, потом собирается целая стайка вот этаких «промышленников» — дальше опять все понятно. Новым явлением был еврейский мальчишка, сын еврейского колхозника — побочный продукт коллективизации джойнтовских колоний в Крыму. Продуктов еврейского раскулачивания мне еще видеть не приходилось. Другой беспризорник-еврей пережил историю более путаную и связанную с Биробиджаном — эта история слишком длинна для данной темы...

Вообще здесь был некий новый вид того советского интернационала — интернационала голода, горя и нищеты, — нивелирующий все национальные отличия. Какой-то грузин, уже совсем проеденный туберкулезом и все время хрипло кашляющий. Утверждает, что он сын доктора, расстрелянного ГПУ. — Ты по-грузински говоришь?

 

- 470 -

— Н-не, забыл... Тоже... русификация... Русификация людей, уходящих на тот свет.

Разговор шел как-то нервно: ребята то замолкали все, то сразу — наперебой... В голову все время приходило сравнение с рыбьей стайкой: точно кто-то невидимый и неслышный командует... И в голосах, и в порывистости настроений, охватывающих сразу всю эту беспризорную стайку, было что-то от истерики... Не помню, почему именно одному из ребят я задал вопрос о его родителях — и меня поразила грубость ответа:

— Подохли. И хрен с ними. Мне и без родителев не хуже... Я повернулся к нему. Это был мальчишка лет пятнадцати-шестнадцати, с упрямым лбом и темными озлобленными глазами.

Ой ли?

— А на хрена они мне сдались? Живу вот и без них.

— И хорошо живешь?

Мальчишка посмотрел на меня злобно:

— Да вот, как хочу, так и живу...

— Уж будто?

В ответ мальчишка выругался — вонюче и виртуозно...

— Вот, — сказал я, — ел бы ты борщ, сваренный матерью, а не лагерную баланду. Учился бы, в футбол играл. Вши бы не ели.

— А ну тебя к... матери, — сказал мальчишка, густо сплюнул в костер и ушел, на ходу независимо подтягивая свои спадающие штаны. Отойдя шагов десяток, оглянулся, плюнул еще раз и бросил по моему адресу: — Вот тоже еще стерва выискалась!..

В глазах его — ненависть...

Позже, по дороге из колонии дальше на север, я все вспоминал этого мальчишку с его отвратительным сквернословием и с ненавистью в глазах и думал о полной, так сказать, законности, о неизбежной обусловленности вот этакой психологии. Не несчастная случайность, а общество, организованное в государство, лишило этого мальчишку его родителей. Его никто не подобрал, и ему никто не помог. С первых же шагов своего «самостоятельного» и мало-мальски сознательного существования он был поставлен перед альтернативой — или помереть с голоду, или нарушать общественные

 

- 471 -

законы в их самой элементарнейшей форме. Вот один из случаев такого нарушения.

Дело было на базаре в Одессе в 1925 или 1926 году. Какой-то беспризорник вырвал из рук какой-то дамочки каравай хлеба и бросился бежать. Дамочка подняла крик, мальчишку как-то сбили с ног. Падая, мальчишка в кровь разбил себе лицо о мостовую. Дамочка подбежала и стала колотить его ногой в спину и в бок. Примеру дамочки последовал и еще кое-кто. С дамочкой, впрочем, было поступлено не по-хорошему: какой-то студент зверской пощечиной сбил ее с ног. Но не в этом дело: лежа на земле, окровавленный и избиваемый, ежась и подставляя под удары наиболее выносливые части своего тела, мальчишка с жадной торопливостью рвал зубами и, не жуя, проглатывал куски измазанного в крови и грязи хлеба. Потом окровавленного мальчишку поволокли в милицию. Он шел всхлипывая, утирая рукавом слезы и кровь и продолжая с той же жадной спешкой дожевывать такой ценой отвоеванный от судьбы кусок пищи.

Никто из этих детей не мог, конечно, лечь на землю, сложить руки на животике и с этакой мирной резиньяцией помереть во славу будущих социалистических поколений... Они, конечно, стали бороться за жизнь — единственным способом, какой у них оставался: воровством. Но, воруя, они крали у людей последний кусок хлеба — предпоследнего не имел почти никто. В нищете советской жизни, в миллионных масштабах социалистической беспризорности они стали общественным бедствием. И они были выброшены из всякого общества — и официального, и неофициального. Они превратились в бешеных волков, за которыми охотятся все.

Но в этом мире, который на них охотился, где-то там оставались все же и дети, и родители, и семья, и забота, кое-какая сытость и даже кое-какая безопасность — и все это было навсегда потеряно для вот этих десятилетних, для этих детей, объявленных более или менее вне закона. Во имя психического самосохранения, чисто инстинктивно они вынуждены были выработать в себе психологию отдельной стаи. И ненавидящий взгляд моего мальчишки можно было перевести так: «А ты мне можешь вернуть родителей, семью, мать, борщ? Ну и иди к чертовой матери, не пили душу...»

Мальчишка отошел к другому костру. У нашего — опять воцарилось молчание. Кто-то предложил: спеть бы... «Ну, спой».

 

- 472 -

Один из мальчиков лихо вскочил на ноги, извлек из кармана что-то вроде кастаньет и, приплясывая и подергиваясь, задорно начал блатную песенку:

За что мы страдали, за что мы боролись,

За что мы проливали свою кровь?

За накрашенные губки, за колени ниже юбки,

За эту распроклятую любовь?..

 

«Маруха, Маруха, ты брось свои замашки,

Они комплементируют мене».

Она ему басом: «Иди ты к своим массам,

Не буду я сидеть в твоем клубе»...

 

Забубенный мотив не поднимает ничьего настроения. «Да брось ты!» Певец артистически выругался и сел. Опять молчание. Потом какой-то голосок затянул тягучий мотив:

 

Эх, свисток, да браток, да на ось,

Нас опять повезет паровоз...

Мы без дома, без гнезда, шатья беспризорная…

 

Песню подхватывают десятки негромких голосов. Поют — кто лежа, кто сидя, кто обхватив колени и уткнув в колени голову, кто тупо и безнадежно уставившись в костер — глаза смотрят не на пламя, а куда-то внутрь, в какое-то будущее — какое будущее?

 

...А я, сиротинка,

Позабыт от людей.

Позабыт, позаброшен

С молодых ранних лет.

А я, сиротинка,

Счастья, доли мне нет.

Ах, умру я, умру я,

Похоронят меня —

И никто не узнает,

Где могилка моя.

 

Да, о могилке не узнает действительно никто... Негромко тянется разъедающий душу мотив. Посеревшие детские лица как будто все сосредоточились на мыслях об этой могилке, которая ждет их где-то очень недалеко: то ли в трясине ближайшего болота, то ли под колесами поезда, то ли в цинготных братских ямах колонии, то ли просто у стенки ББК ОГПУ...

— Сволота пришла! — вдруг говорит один из «колонистов». Оборачиваюсь. Во главе с Ченикалом шествует штук двадцать самоохранников. Песня замолкает. «Вот сколопендры, гады, гадючье семя»...

 

- 473 -

Самоохранники рассаживаются цепью вокруг площадки. Ченикал подсаживается ко мне. Ребята нехотя поднимаются:

— Чем с гадами сидеть, пойдем уж копать, что ль...

— Хай сами копают... Мы надсаживаться будем, а они — сидеть да смотреть. Пусть и эта язва сама себе могилу копает...

Ребята нехотя поднимаются и с презрительной развалочкой покидают наш костер. Мы с Ченикалом остаемся одни. Ченикал мне подмигивает: вот, видали, дескать, что за народ... Я это вижу почище Ченикала.

— А вы зачем, собственно, свой отряд привели?

— Да чтоб не разбежались.

— Нечего сказать, спохватились, мы тут уж три часа. Ченикал пожимает плечами:

—Как-то так очень уж скоро все вышло...

К обеденному часу я выстраиваю ребят в колонну, и мы возвращаемся домой. Колонну со всех сторон оцепили самоохранники, вооруженные специальными дубинками. Я иду рядом с колонной. Какой-то мальчишка начинает подозрительно тереться около меня. Мои наружные карманы благоразумно пусты, и я иронически оглядываю мальчишку: опоздал... Мальчишка иронически поблескивает плутоватыми глазками и отстает от меня. В колонне раздается хохот. Смеюсь и я — несколько деланно. «А ты, дядь, в кармане пощупай». Я лезу рукой в карман. Хохот усиливается. К своему изумлению, вытаскиваю из кармана давеча спертый кисет. Но самое удивительное то, что кисет полон. Развязываю — махорка. Ну-ну... Спертую у меня махорку мальчишки, конечно, выкурили сразу — значит, потом устроили какой-то сбор. Как и когда? Колонна весело хохочет вся: «У дядьки-инструктора махорка воскресла, ай да дядя. Говорили тебе: держи карман шире. А в другой раз, дядь, не корчи фраера»...

— С чего это вы? — несколько растерявшись, спрашиваю я у ближайшего пацана.

Пацан задорно ухмыльнулся, скаля наполовину выбитые зубы.

— А это у нас по общему собранию делается, прямо как у больших.

Я вспомнил повешенного самоохранника и подумал о том, что эти детские «общие собрания» будут почище взрослых...

В хвосте колонны послышались крики и ругань. Ченикал своим волчьим броском кинулся туда и заорал: «Колонна-а, стой!» Колон-

 

- 474 -

на, потоптавшись, остановилась. Я тоже подошел к хвосту колонны. На придорожном камне сидел один из самоохранников, всхлипывая и вытирая кровь с разбитой головы. «Камнем заехали», — пояснил Ченикал. Его волчьи глазки пронзительно шныряли по лицам беспризорников, стараясь отыскать виновников. Беспризорники вели себя издевательски.

— Это я, товарищ воспитатель, это я. А ты мине в глаза посмотри. А ты мине у ж... посмотри... — ну и так далее. Было ясно, что виновного не найти: камень вырвался откуда-то из середины колонны и угодил самоохраннику в темя.

Самоохранник встал, пошатываясь. Двое из его товарищей поддерживали под руки. В глазах у всех трех была волчья злоба.

...Да, придумано, что и говорить, толково: разделяй и властвуй. Эти самоохранники точно так же спаяны в одну цепочку — они, Ченикал, Видеман, Успенский, — как на воле советский актив спаян с советской властью в целом. Спаян кровью, спаян ненавистью остальной массы, спаян сознанием, что только солидарность всей их банды, только энергия и беспощадность их вождей могут обеспечить им если и не очень человеческую, то все-таки жизнь...

Ченикал зашагал рядом со мной.

— Вот видите, товарищ Солоневич, какая у нас работа. Вот — пойди, найди... В шестом бараке ночью в дежурного воспитателя пикой швырнули.

— Какой пикой?

— Атак: палка, на палке гвоздь. В спину угодили. Не сильно, а проковыряли. Вот так и живем. А то вот, весной было, в котел в вольнонаемной столовой наклали битого стекла. Хорошо еще, что повар заметил — крупное стекло было... Я, знаете, в партизанской красной армии был; вот там — так это война — не знаешь, с которой стороны резать будут, а резали в капусту. Честное вам говорю слово: там и то легче было.

Я вежливо посочувствовал Ченикалу...