ПАДЛО
Строго наблюдали, чтобы номера (на лбу, на коленке, на руке, на спине) были написаны, и написаны ясно.
Для этой цели на разводе (помню, я сострил «Сначала еще надо жениться, потом думать о разводе», намекая на нашу дикую лютую молодость, — на что Генриетта Михайловна, была такая кровавая женщина, — помнач по труду — ответила, мягко стеля: «Ничего, Бахтырев, еще переженитесь» — тоже ощущая нашу эту дикую, лютую молодость.)...
Для этой цели на разводе, на холоде обязательно стоял (с повешенными на шею двумя баночками кузбасслака) художник песок сыплется — бородатый и замерзший.
Мы вывалились из бараков. Здоровые, сильные, крепкие, регочущие от суровости предстоящего. И не замерзшие еще, в ботиночках, — топать далеко, — шахтеры.
И сосулька-художник (руки не владеют) стоит жертвенным столбом с баночками на шее.
Поэтому номера намазывали сами: черный кузбасслак на колено насыпщику, белый на брезент — бурильщику.
Я получил брюки с новыми латками для номеров, и чуть не схватил изолятор — не успел вовремя написать номер.
И вдруг выдернули на этап.
Уходили многие — малосрочники.
Мне удалось скользнуть под окошко секции барака друга карачаевца Магомета.
Он сказал: «Почему меня не дернули?»
Я сказал: «Брось! Я не жестокостей их боюсь — милостей. Когда переводят в говно человека. Убить нельзя — купить можно. Исстрадавшегося — задешево. Тебя не дернули из почтения к Кавказу. Нужны быдло, а не горцы, — долинные жители, упэр-
тые, ломом перепоясанные. Есть из-за чего трястись, из-за одной жизни!»
Всех нас, этапников, перевели на заранее освобожденный соседний лагпункт.
Велели замазать, стереть номера.
Тут я чуть не схватил опять изолятор — вовремя не стер номер.
Потом всех по одному вызывали к оперу.
Мне он сказал: «Так, едете в обычный лагерь — смягчение режима, так что по дороге никаких фуевинок».
Я сказал: «Хорошо».
И заперли нас по секциям, как сельдей в бочке. И поставили парашу.
Зной. По степи гуляют белые смерчи, разбиваясь о беленые стены лагеря. «Стой! Кто идет?» Звезда на костылях. «Звезда, ко мне, костыли на месте».
Дышать, как в раскаленном воронке.
Мальчики уже у дверей бушуют, что параша полна, что бежать не намерены, что «суки-падлы, не могут с одним вертухаем сводить в нужник», «не лепить же нам фигурки из теста».
Со мной та же история.
Причем, не из солидарности, а нечто, напоминающее расстройство.
Перешагивая через головы, подхожу к дверям и начинаю в дверь колошматить — душа хипежа просит, жаждет. После долгого колошматенья у двери появляется иезуитское падло — вертухай. «Что, изолятора захотел?» «Захотел, — я там выср..., никому жизнь не портя».
Еще серия вопросов и ответов.
Ему же ровным счетом ничего не стоит. И инцидент исчерпан.
Нет, падло.
«Веди в изо».
Ведет через двор (так выглядел этот лагпункт, там были двухэтажные бараки и зона между ними, как двор). Раскаленное солн-
це, слепящие стены и удивительно тихо и пусто — раскаленный покой.
Изолятор заперт — никого нет, дежурного тоже нет.
Ведет обратно. Уборная в двух шагах, говорю: «Дай, схожу, чего ты выгребываешься, я же не притворяюсь». — «Фуя».
Встречаем вертухая — они говорят о запертом изоляторе, прислонясь к уборной на восемь очков. (Видит Бог — очко — термин технический, сам читал в нормативе.)
Говорю (уже с чувством): «Дайте схожу, две секунды делов-то».
— «Фуя». — «Я пошел».
На самом деле — секунда, я встаю, вертухай в луче солнца входит.
Улыбаясь, говорю: «Уже все».
Брюки у меня еще на коленях. В ответ получаю удар под дыхало.
Сильнейший. Мирно валюсь на бок. На все восемь очков. И получаю удар сапогом под ребро. Тоже весьма подходящий. Зло ба душит — овечкой встаю.
Смотрю ему в лицо, мирный.
Не могу ровно ничего. Он меня, как на веревочке приводит и толкает в секцию. Злоба.
Ребята: «Ты чего?»
— «Ничего».
Полез на нары. Ребро хрустнуло.
Падло.
А ведь я скушать был его готов, не выплевывая косточек.