- 50 -

На пути к разгадке

 

Думаю, что, отказывая молодой России 1944 года в мировоззрении, профессор В-й, наш главный стукач, был неправ. Он мерил окружающих на свой аршин, стараясь доказать себе, что его аршин универсален.

К чему же сводилось наше мировоззрение? Нас обуревал первозданный хаос нелепостей и прозрений, лживых догм и неожиданно зрелых догадок, подтвержденных потом годами работы. Все это было весьма далеким от чего-то похожего на последовательное миропонимание. Но мы напряженно размышляли над этим хаосом, и пытались навести в нем порядок.

Когда я пытаюсь очертить тему, которая увела нас из университета в тюрьму, на ум приходят опять мои собственные непоэтические, но биографически точные стихи: "Легко ли детям было верить, что их прозрения не лгут, что государством правят звери и правды взрослые бегут? Все наши мысли были данью той долгой гибельной борьбе, когда искали оправданья ему и вам, а не себе!.." Вот она - Тема: мы искали оправдания тому, что уже не могли оправдывать, и неотвратимо шли к его отрицанию. Подозреваю, что весьма расплывчатый комплекс наших тогдашних идеалов, пожеланий, надежд, симпатий и антипатий был близок к нынешнему "прокоммунизму" американских и западноевропейских "высоколобых". Многими годами позже, уже в Харькове, появилась у меня знакомая - санитарка из больницы, где работала

 

- 51 -

в канцелярии мама. Звали ее Маруся. Это была чернобровая, краснощекая, крутобедрая, с горячим нравом, острая на язык деловитая украинская молодица. От нее мы переняли удивительно емкий тост под первую рюмку: "За всэ хороше!" (так это звучит по-украински). Наш коммунизм в дни, предшествовавшие нашему аресту, и сводился к Марусиному "за всэ хороше". Мы полагали, что коммунист - это тот, кто хочет, может и должен устроить так, чтобы все было хорошо и чтобы всем было хорошо. И мы, хотелось нам того или нет, ко времени это было или не ко времени - с точки зрения государственной власти и даже с нашей собственной точки зрения - должны были разобраться, почему же все-таки настолько плохо. Мы не могли, не имели права в этом не разобраться. Мы занимались многим: Марк, лингвист, - теорией Марра, в которую он зарылся так, что его иначе, как Марриком, на факультете не называли; Валентин, математик, любимый и способнейший ученик профессора М. Я. Выгодского, - какими-то экзотическими проблемами высшей геометрии; я, филолог, - поэтикой Пастернака, метафорой Олеши и стилем Хемингуэя; все мы вместе - структурой первобытного мышления по Леви-Брюлю и Фрезеру, первобытным обществом по Моргану и Энгельсу. Мы решили начать свою "проверку" происходящего с самых истоков - от пещерного человека - и были твердо уверены, что нам это по плечу. Попутно мы слушали какую-то часть лекций и как-то сдавали экзамены в университете.

Но от всего этого мы возвращались к одному и тому же вопросу: почему "все не так, как надо"? И звучал в нас этот рефрен не горестно-безнадежным утверждением, как в песне Высоцкого, - он возникал в виде задачи, которую мы должны были и, по глубокому своему убеждению, в состоянии были решить. Не отчая-

 

- 52 -

ние, а исследовательский азарт, веселый при всей невеселости жизни, правил нами. Он великолепно вписывался в нашу молодость, в участившиеся победы на фронте, в сложные и счастливые наши влюбленности и "измены", в чудо алма-атинских весен...

Невозможно себя, канувшую в прошлое, воспроизвести, не домысливая. Я и не пытаюсь оживлять минувшее так, словно не было всего пережитого после 1944 года. Художник, может быть, и сумел бы вызвать еще раз к жизни всю слепоту в прозорливость дней своей юности. Но простым смертным, не владеющим "божественным глаголом" искусства, остается лишь по возможности точно припоминать и оценивать далекие дни. Жизнь все более грозно расходилась со словами, которыми она была пропитана. Но ведь и внутри нашего сознания, в качестве его собственной музыки, звучали во всю мощь те же слова. Мы ощущали ложь, пронизавшую всю советскую жизнь, но относили ее* на счет банальности, истертости, неуместности слов, а не на счет сути самих идей. Ложь воспринималась как порок стиля и языка, на худой конец - как симптом неискренности лиц, произносящих ее, а не как свойство самих понятий. Опять, ради лаконичности, трудно дающейся мне как публицисту, приведу несколько своих стихотворных строк:

"Такой огонь с детсада в нас горел, в такие нас запеленали латы, что подвести под эти постулаты могли бы мы и собственный расстрел. Но сердце бунтовало против

* Как через годы - авторы педагогических повестей и романов "оттепели": начинающий А. Кузнецов ("Продол­жение легенды"), Любовь Кабо ("В трудном походе"), ав­торы целой лавины статей в "Литературной газете" и др.

- 53 -

книг и клало постулаты на лопатки. Нас мучили греховные догадки, и Красный Рим под их напором ник. И чувствуя, что вера отомрет, как только сердце доводы добудет, смотрели мы вперед, вперед, вперед, - в грядущее, которого не будет..."

Мы стали наглядным свидетельством того, почему неправедная власть должна истреблять прежде всего своих самых честных сторонников - тех, кто всерьез воспринимает ее словесность: идеалист, уверенный в чистоте ее побуждений, полагающий, что честная работа мысли лишь усилит позиции этой власти, для нее "опаснее врага".

В камере-одиночке у меня появилось время подумать над тем, что нас привело в тюрьму. Я умею думать о серьезных вещах только на бумаге или вслух. Мне необходимо было писать. Я вынимала фанерную полку из тумбочки, черенком ложки выковыривала твердые кусочки известки из мышиной норки и, заслонясь от "глазка" тумбочкой, стоящей между койкой и дверью, писала, заучивала наизусть, стирала написанное и снова писала.

...Мы марксизма не знали - мы в него верили. Ритуал, окружающий человека с рождения, в том числе - ритуал привычной словесности, расположен в ряду первооснов бытия, создающих личность, таких же, как родной язык, семья, природа. Ребенок с пейсами, прозрачно-бледный от бесконечного сидения над священными текстами; ребенок с нательным крестом на шее; ребенок в пионерском галстуке, подросток с комсомольским значком; ребенок со свастикой на рукаве; ребенок и подросток без внешнего отличительного мировоззренческого клейма; юнец, выкрикивающий какие-то истерические лозунги, провозглашающий свой атеизм, религиозный фанатизм, национализм или космополитизм, - все они

 

- 54 -

в начале, в истоках своих путей аргументированы средой, а не работой их собственной мысли. В ритуально-стабильной, фразеологически, информационно однородной среде эта инфантильная рефлекторность мироощущения может длиться всю жизнь. И все-таки человеческое сознание, мужая, опираясь, если жизнь подарила ему это счастье, на мыслящих родителей и наставников, на свидетельства жизни, на книги и опыт, вырывается из тенет ритуально-фразеологической своей рефлекторности.

Вот неполный и упрощенный перечень криминальных вопросов, изводивших нас своей неотступностью, а капитана Михайлова - их занудливой, тяжкой, на бесчисленных политзанятиях осточертевшей ему безынтересностью. Он в них, пожалуй, и не вдумывался, больше цепляясь к тому, что мы говорили о советской власти и "лично о товарище Сталине". Наш следователь написал в протоколе вместо "вечер английской баллады" - "вечер английской баланды", и мне пришлось ему объяснять, что такое баллада. Его невежество было, по-видимому, нашим выигрышным билетом: он нас недопонял, несмотря на мои обстоятельные и добросовестные объяснения каждой мысли в каждом черновике и на все попытки растолковать ему теоретические истоки наших сомнений. Мы спрашивали гражданина Михайлова (не понимавшего, какое это имеет отношение к "делу", и полагавшего, что мы просто замыливаем ему глаза), к примеру, о том, так ли уж несправедливо, что предприниматель не возвращает рабочему "прибавочной стоимости". Оставьте рабочего один на один с природой, без машин, без технологии, организаторов, специализации, кооперирования и т. д., - говорили мы, - и посмотрите, что он "произведет" один.

Лет через двадцать попала мне в руки одна из еще

 

- 55 -

ортодоксальных популяризаторских книг Карла Каутского об экономической теории Маркса. В ней он советовал пропагандистам марксизма в массовых аудиториях не вдаваться в детали "распределения прибыли"; это, по его мнению, "затемнит" "ясный вопрос" присвоения капиталистом "прибавочной стоимости". Мы влезли в этот "ясный вопрос" за несколько месяцев до ареста и решительно растерялись: если отдать весь произведенный сообща продукт рабочему, перемрут все те, кто обеспечивает ему возможность работать производительней, чем питекантроп! Особенно поразил нас логичный вопрос Валентина: "На какие средства существуют все аппараты советского государства, включая ЦК и "органы", если не на ту же "прибавочную стоимость"? И что это вообще за строй - советское общество, объявленное Сталиным социалистическим еще в преддверии страшного 1937 года? - вот что занимало нас в первую очередь. Строй был:

а) государственным - тогда как литературный классический марксистский социализм - строй безгосударственный;

б) с профессиональным отделением управления от производства, тогда как Марксов книжный социализм предполагает "самоуправление ассоциированных производителей", совмещаемое ими с их повседневным трудом;

в) с армией, полицией и другими "органами угнетения", которые должны были "начать отмирать" сразу же после победы революции пролетариата...

Ведь Маркс уверял в "Опыте гражданской войны во Франции", а Ленин повторял в "Государстве и революции", которые мы зачитали до дыр, что после победы пролетариата все "чисто угнетательские органы государства" будут "отсечены" "сразу", немедленно! Сначала мы рассердились на Ленина: почему не "отсек"? По-

 

- 56 -

том решили, что не мог "отсечь": рухнула бы советская власть, а этого мы не хотели. Но тогда пришлось рассердиться на Сталина: зачем объявил социализмом не социализм, а что-то совсем иное? Где в этом "ином" знаменитые "принципы Парижской коммуны": оплата всех государственных деятелей и служащих "не выше простого рабочего"; право немедленного отзыва депутатов их избирателями и замена их в любое время другими - по воле пославших; уничтожение полиции, сыска, охранки, постоянной армии и т. д.? И почему мы должны зубрить и "сдавать" на экзаменах этот самый трехмесячный, семидесятилетней давности, опыт парижских повстанцев, а не двадцатилетний текущий опыт собственного гигантского государства?..

Нас не били на следствии: незачем было. Выжимать из нас больше улик против себя, чем мы выдавали по собственной инициативе, следователю, по-видимому, не приказывали. Я вообще не слыхала о побоях в алма-атинской "внутренней" 1944 года, хотя на стене следовательского кабинета, против стола, у входной двери, видела следы пуль, образующих, как мне казалось, контуры головы и плеч человека. Я говорила Михайлову, что знаю о "чрезвычайных мерах допросов". Он объяснял, что "злоупотребления" были и что "виновные" "ответили перед советским законом". Нам не давали два месяца спать больше двух-четырех часов в сутки. Думаю, этого было вполне достаточно для погружения ошеломленного человека в какой-то полубред-полусон, мешающий трезвости мысли и способности к пониманию обстановки. Но мы не сразу поняли, что это - изощренная пытка, во многом предопределявшая ход следствия. Со мной Михайлов вел себя мягче, чем с мальчиками. Помню, как он убеждал меня, что, дружи я со "зрелым мужчиной", а не с сопляками-ровесниками, "такой привлекательной

 

- 57 -

молодой девушке" (прошу прощения, но это цитата) и в голову не пришло бы заниматься всей этой "занудливой ерундой". Постепенно я стала меньше бояться вызовов на допросы: надеялась, что пытать не будут и, значит, боль не заставит меня оклеветать себя и других: кто знает меру своей выносливости?

То, что меня умело опутывали бессонницей, одиночеством, истериками соседей по коридору смертников, грохотом ключей через пятнадцать минут после отбоя - как только уснешь, неожиданной корректностью и комплиментами, - не приходило мне в голову: я привыкла с детства в общении с людьми принимать все за чистую монету. От шагов, опасных другим людям, спас меня только трагический опыт отца: дважды пытались сделать меня осведомителем, но не смогли, хотя и держали ради этого в одиночке два месяца еще и после суда. Я знаю людей, предпочитающих одиночку лагерю, но для меня одиночество было всегда мучительно. Я очень страдала...

Мы были полны надежд, что следствие оценит важность и основательность наших выводов. И уж во всяком случае, что оно убедится в безупречности стимулов, заставивших нас усомниться в вузовской версии марксизма-ленинизма и мировой истории. Размышления эти, в посторонних глазах настолько холодные и отвлеченные, что они, казалось бы, неуместны в личных воспоминаниях, долго были самой горячей точкой нашей внутренней жизни и главным связующим звеном для всего круга. Они занимали, по меньшей мере, такое же место в нашем повседневном существовании, как сердечные увлечения и охлаждения, дружбы и разрывы, письма друзей-солдат и даже похоронные извещения и фронтовые сводки. Именно поэтому мне так живо запомнилось, что, где, когда и кем было понято, сказано

 

- 58 -

или написано в ту лихорадочно-напряженную пору юности. Например, до мелочи четко помню, как Марк впервые произнес слово "монокапитализм".

И не знаменательно ли? Подобно многим нынешним марксистам и почти марксистам, мы остро чувствовали потребность найти для советского строя более точное имя, чем социализм. Ведь социализм - это должно было быть нечто очень хорошее, идеально хорошее, а советский строй был чрезвычайно несимпатичен - вопреки всем, в том числе нашим собственным, доводам в его пользу! Сегодня я нахожусь среди тех, кто не склонен изменять привычке именовать тоталитарную партократическую диктатуру XX века социализмом. Зачем? Разве имя всегда обнажает или отражает существо именуемого? Если бы еще имелась надежда прийти к соглашению, к согласованию бесчисленных семидесятилетних попыток превратить имя в определение... Но такой надежды, пожалуй, нет. Этот строй сам называет себя социализмом. Так привыкли его называть миллионы людей. Стремление дать точное (?) имя существующему, но "ненастоящему" социализму приводит к необходимости дать определение социализму "настоящему", но в природе не существующему. Таких попыток в мировой литературе, по одним подсчетам, имеется около трехсот, по другим - даже около пятисот. Среди них - несколько десятков взаимоисключающих пар. Превратить эту разноголосицу в согласный хор едва ли удастся.

Но тогда ради реабилитации "настоящего" социализма мы считали необходимым как можно скорее обличить самозванца, раскрыв его псевдоним.

Эту задачу и выполнил мой друг и одноделец Марк Черкасский. Мы шли из университета по одному из тенистых алма-атинских бульваров - зеленых тоннелей удивительной прямизны. Журчала ледяная вода в арыках.

 

- 59 -

Звучала нестройная общая болтовня. Вдруг Марк перекрыл этот гул.

- Ребята, я придумал, как это надо назвать! Какой это, к дьяволу, социализм? При социализме хозяином должен быть социум, общество! Всё общество. Всё - это значит все, а не кто-то, уполномоченный или нанятый всеми! Задаю риторический вопрос: кто хозяйничает у нас? Заткнитесь, не перебивайте, я предупредил, что вопрос риторический. Следите за рассуждением. После революции экспроприаторов экспроприировали. Собственность стала юридически общей. Но управлять ею все не могут. Ни сообща, ни по очереди. Доходит? Не могут не потому, что кому-то не захотелось уступить другим управление, а не могут в принципе: техника, технология, разделение труда, организация не позволяют. Все это такое же, как при капитализме, - откуда возьмутся фундаментально новые способы управления? Одни распоряжаются - другие работают. Иначе немыслимо. Выход? Из уполномоченных или наемных служащих строится один совокупный распорядитель - совокупный монокапиталист! Заметьте: один, и притом всеобъемлющий. Ребята, никакие они не собственники: каждый из них - наемник! Но мы-то их для того и наняли, чтоб отдать им власть! Всю власть над нашей собственностью! А если уж отдавать власть, так надо отдавать и ее орудия: армию, полицию, деньги, прессу и т. д. и т. п.! Только один миг они были нашими уполномоченными, а потом мы попали в их лапы, потому что поставили их командовать нами! Никакой это не социализм - это монокапитализм!..

И Марк прочитал нам короткую и пламенную импровизацию о монокапитализме.

- Почему "монокапитализм"? Потому что совокупный капиталист только один, и притом иерархический. Эта-

 

- 60 -

кий супермонополист, уничтоживший всякую конкуренцию в своей системе! Причем от нас к нему - ни одного рычажка управления, а от него к нам - все "приводные ремни"! И на каждой ступеньке все головы задраны вверх: ждут приказаний! А все команды следуют сверху вниз! Нет частного собственника, но есть машина - монокапиталист с иерархически распределенным всевластием!..

Мы сгрудились вокруг, а тоненький Марк, сверкая карими, чуть косо поставленными глазами, чертил веткой на влажной земле пирамиду власти. Мы опьянели от емкости изобретенного Марком имени, от наглядности его чертежа (нас тогда адски тянуло к сверхстройным моделям), но не сдавались без сопротивления:

- Подожди, подожди, не путай: управление и власть не синонимы, - кричал один.

- И собственность не синоним ни власти, ни управления, - горячился другой. - Владеет народ, а управляют народные уполномоченные!

- Собственность только тогда и собственность, а не фикция, - перекрикивал третий, - если она есть право распоряжения собственностью, власть над ней!

- Вот именно! - подхватывал Марк довод союзника.

- Власть над вещами и процессами производства - это не обязательно власть над людьми! - цитировали классиков марксизма оппоненты Марка.

- Когда в распоряжении единственного капиталиста, командующего всеми процессами производства, и армия, и охранка, и финансы, и пресса, - что ему - люди? Как вы не понимаете? - потрясался Марк.

Я не рассказываю здесь о том, чего мы тогда еще не понимали, - я говорю о том, что мы вдруг поняли. Всеобъемлющий совокупный монокапиталист Марка был прекрасной рабочей гипотезой для объяснения многих не-

 

- 61 -

постижимых для нас тогда черт советской жизни, которая задумана была хорошей, обязана была получиться хорошей, а получилась такой плохой. Термин этот канул тогда в недра ГУЛага. Но я и теперь считаю "монокапитализм" одним из самых точных определений сути социализма*.

Ни гражданин Михайлов, ни мы не знали о существовании сходной модели "идеального совокупного капиталиста" у Энгельса. Не знаю, облегчили бы нашу участь ссылки на классика. Прецеденты свидетельствуют, что не облегчили бы: "догматикам", "начетчикам и талмудистам" всегда доставалось от Ленина-Сталина не меньше, чем "ревизионистам". Но мы в неведении дублировали еще не читанное нами Энгельсово "Развитие социализма от утопии к науке" и вдохновенно доказывали, что предельная, точечная сверхмонополизация, уничтожающая всех капиталистов, но сохраняющая капиталистический способ производства, является неизбежным кануном и необходимым этапом "настоящей" социалистической революции.

Как же произойдет "настоящая"? Наша схема и здесь оказалась ортодоксально марксистской - троцкистской, хотя сочинений и речей Троцкого, изъятых из обращения еще до того, как мы пошли в первый класс, никто из нас тогда не читал. Мы разделили обязанности государства-капиталиста на две части: на внешнеполитическую и внутреннюю. Его внешняя, военная, функция дол-

 

 


* В конце 1950-х гг. в Самиздате появился термин "единокапитализм", принадлежащий Р. Пименову, получившему в 1957 году десять лет лагерей; а в 1984 году - термин "уникапитализм", принадлежащий И. Верову (псевдоним?).

- 62 -

жна была, по нашему представлению, "отмереть" после того, как коммунисты объединят человечество в одно государство. Избавиться же от государства-монокапиталиста во внутренней жизни общества помогут наука и техника, когда их уровень, действительно, позволит всем людям меньшую часть их рабочего времени расходовать на производство вещей, а большую посвящать самоорганизации и самоуправлению. Так мы еще раз пересказали социально-злокачественную утопию, переносящую в технически совершенное будущее идеализацию первобытного равенства. То, что мы самостоятельно сочинили "хэппи энд" "истинного социализма", еще не зная о бесчисленных прецедентах этой финальной сцены (и тем более не предвидя сегодняшних споров на эту тему), свидетельствует не о нашей умственной зрелости, а об инфантилизме всего "конструкта" в целом. В это трудно поверить, но ни у Маркса и Энгельса, ни у Ленина о переходе от собственности государственной (в нашей схеме - "монокапиталистической") к собственности "всеобщей" не сказано ничего более четкого и определенного, чем в наших тогдашних заметках. И ничего более вразумительного не изобрело в этой области последнее сорокалетие. Ни один из конструкторов бумажного "настоящего" социализма так и не предложил обществу ни удовлетворительного определения своего идеала, ни приемлемой технологии его построения.

Впоследствии и мы споткнулись именно об этот коварный вопрос - КАК перейти от монокапитализма к "настоящему" социализму? И от него началась уже совсем иная эпоха в наших исканиях, судьбах и взглядах...