- 76 -

Спасибо на добром слове

 

Ни тюрьма, ни лагерь, как мне уже случалось о том писать, не убавили во мне веры в людей. Расскажу о нескольких неожиданных случаях проявления человечности и независимой работы мысли в людях, состоящих на службе у бесчеловечности. В страшной машине, увечащей и уничтожающей миллионы жертв, иногда сбивались с общей программы некоторые живые детали. В 1944 году в тюрьмах и лагерях в конвое и надзорсоставе служило немало случайных, а не по призванию и не по собственному желанию попавших туда людей: нестроевиков, несписанных инвалидов войны, многодетных солдаток, соблазненных несколько большим, чем гражданский, пайком и довольствием. Об этом упоминал и А. И. Солженицын в "Архипелаге ГУЛаг".

Я видела, слышала и читала много страшного в лагерях и о лагерях и могу свидетельствовать, что в самых жутких книгах о них, известных миру, нет преувеличений. Но о хороших людях, оказавшихся волей судьбы на "псовых" постах, пишут редко, а всякий мало-мальски порядочный и сострадательный человек на таком посту - великое счастье для жертв убийственного насилия. Упомяну о нескольких случаях такого везения в моей тюремной судьбе. Однажды коридорный надзиратель Васильев вел меня к фотографу. Васильевых в коридоре дежурило двое. Первый - постарше, с лошадиным лицом,

 

- 77 -

виртуознейший матерщинник, которому я однажды осмелилась пролепетать, что заключенных ругать не положено. По-моему, он удивился, потому что после недолгой паузы выругался заковыристо, но с недоуменно-иронической интонацией. Васильева-младшего, своего ровесника, я увидела, когда часа в четыре утра меня привели со второго допроса. В одиночке, прислушиваясь ко всему звучащему вне камеры, узнаешь о своем коридоре и его обитателях неожиданно много. Васильев-второй вернулся в тот день из служебной командировки: отвозил осужденных в лагерь. Свежий, рослый, широкоплечий парень с басистым окающим говорком принял меня у своего коллеги-разводящего и открыл мою камеру в коридоре смертников, где нас продержали почти все время следствия. Наши соседи дожидались ответов на свои кассационные жалобы и просьбы о помиловании, и мы в ужасе слышали то крики: "Дайте бумагу для просьбы!", то ночные истерики людей, ожидавших смерти.

Меня забрали из дому в стоптанных тапочках-прорезинках, в короткой черной домашней "татьянке" с рукавом-фонариком. Была я, наверное, уже по-тюремному бледной, да еще после многочасового ночного допроса. Васильев-младший широко распахнул глаза: по-видимому, я поразила его своим вопиюще не преступным видом.

Утром, ведя меня за локоть (руки были отведены по обычной команде "за спину") по коридорам "внутренней", он едва слышно спросил: "Какая статья?" "58-10-11, - с готовностью ответила я. - Следователь говорит, что до двух лет условно". "Верь ему больше", - буркнул Васильев и повторил иронически: "Условно!.. Как бы не так!.."

Однажды, во время бешеной летней ночной грозы, в тюрьме погас свет. Стало очень страшно. Несколько

 

- 78 -

смертников, ожидавших ответов на обжалование, истерически забарабанили в железные двери. На них заорали. Зазвенели какие-то звонки. Кажется, в камерах сидело несколько человек, потерявших рассудок: по ночам они вдруг начинали выть - может быть, потому, что на расстрел уводили в подвал ночью, все это знали. К тому времени я уже несколько раз обнаруживала себя стоящей на коленях у койки, положив голову на одеяло и кричащей: "мама!.." Так было и в этот раз. Вдруг отворилось окошко в двери, через которое нам давали еду. Дежурил Васильев-младший. "Перестань кричать. Подойди к двери, - сказал он. - Войти в камеру я не могу: пост бросить нельзя. Дай руку. Не бойся: просто выбило пробки. Сейчас все кончится". Васильев продержал меня за руку, пока не включился свет.

Как-то меня вывели на прогулку. Я ходила по периметру небольшого прямоугольника, обнесенного высоченным дощатым забором, а в углу прямоугольника, на табуретке, сидела надзирательница по имени Катя, невзрачная худенькая женщина, чуть помоложе моей мамы. Когда я проходила мимо нее, она тихо сказала: "Не останавливайся. Говори шепотом. За что посадили?" - "Написала неправильные статьи", - прошептала я на следующем "витке". "Мать здорова. Хлопочет", - сказала Катя на моем третьем "рейсе". Я каждый раз замедляла шаги у ее табуретки (нас было в прогулочном загоне двое), и она шептала: "Я живу рядом с матерью, на Центральной. Вижу ее каждый день. Брат работает. Лишнего на себя не болтай". Принося в камеру передачу, Катя всегда давала нам с мамой возможность обменяться двумя-тремя словами: мама вписывала их в перечень продуктов, а я - в расписку об их получении. Эти несколько слов спасали меня от сумасшествия: я повторяла их потом в камере сутками. И во время прогулок она

 

- 79 -

всегда сообщала мне что-нибудь о маме и брате, а я называла ее тетя Катя.

Книги мне стали давать через месяц после начала следствия. Полагалось по одной книге на десять дней. Библиотекарша Валя, тоже моя ровесница, тоненькая блондинка с нежным личиком, давала мне по три-четыре книжки, из самых толстых. Когда в коридоре начинали стучать ее каблучки, мной овладевал беспричинный страх, что на этот раз она забудет ко мне зайти. Я стучала в дверь, она заглядывала в "глазок", говорила: "Здравствуй, я помню". И самой последней, оставив, как ей казалось, все самое лучшее и серьезное, приносила толстенные томы. Библиотека во "внутренней" была хорошая. Потом она стала ежедневно кивать мне из окошка библиотеки, на третьем этаже, когда меня "прогуливали" по "ящику".

После суда, когда я, оглушенная бесконечным, как мне показалось, пятилетним сроком, вместо обещанного условного, была разлучена с мальчиками и водворена опять в одиночку*, я легла почему-то на пол и, не прикасаясь к уже стоявшей на тумбочке маминой передаче, какое-то время почти в беспамятстве лежала на ледяном цементе.

Как скоро - не знаю, в камеру вошла вторая женщина - надзирательница из нашего коридора, Вера, похожая чем-то на Васильева-старшего, резкая, рослая, мужеподобная. Она подняла меня с полу, усадила на койку и спросила: "Сколько?" "Пять лет", - ответила я полу-

 

 


* Меня продержали в одиночке после суда еще два месяца, вербуя в сексоты и соблазняя досрочным освобождением, если докажу таким образом свою лояльность.

- 80 -

живыми губами. "Пять лет? И ты киснешь? Это разве срок? Да ты о нем думать забудешь в мои года! А у меня еще дети малые. Кому тут дают пять лет - в этом коридоре? Только вам и дали. Моему бы старшему - да ваши пять лет, а мне вон месяц назад похоронку прислали..." Трудно поверить, но она поила меня кипятком, заставляла что-то глотать и, мать погибшего, ни крохи злобы ко мне, живой, осужденной на какие-то жалкие пять лет, врагине того, за что погиб ее сын (так ей внушали, не могли не внушать на политзанятиях), не таила. Горем своим (действительно: что такое пять лет в сравнении со смертью сына? Я сразу мысленно поставила маму на ее место) она меня отрезвила и привела в чувство.

Расскажу еще об одном случае - о личном отношении к нашему "делу" человека, стоявшего много выше, чем Васильевы, Катя, Валя и Вера. Не исключено, что ему мы и были обязаны своим "детским" сроком. Усомниться, однако, в том, что неискупимых грехов (или неискупимых грехов не бывает?) на его совести во много раз больше, чем полудобрых дел, учтя его должность, немыслимо. Это мог быть и страшный человек (я почти ничего о нем не знаю). Но, по-видимому, способность видеть и думать иногда мешала ему работать.

На одном из алма-атинских лагпунктов находился вместе со мной и дружил с моим первым мужем Георгий Донцов, лейтенант, которого осудили за "терроризм" на фронте, переквалифицированный потом в "хулиганство". Задним числом к нему применили послевоенную амнистию и освободили. Блистательное везение Жоры объяснялось просто: его родная сестра служила личным секретарем у замнаркома внутренних дел КазССР Сакенова. Жора на фронте подрался со своим командиром из-за "трофейной" канистры спирта. Лишившись "трофея", он пальнул

 

- 81 -

в победителя из пистолета и ранил его. Мотаться бы этому "террористу" весь его фантастический срок по особлагам, но пришли на помощь высокие связи сестры. На одном из свиданий с нею он что-то рассказывал ей о своих друзьях и обмолвился обо мне. "Дора Шток? - переспросила она. - Вчера я стенографировала заседание у замнаркома. Говорил Сакенов, а по радио читали статью Калинина - о том, что молодежь должна дерзать, идти своими путями, открывать новое, отстаивать спорное. Сакенов перестал говорить, прислушался, а потом сказал, будто бы про себя: "Молодежь должна дерзать, идти своими путями, а мы ее будем за это судить, как Дору Шток, и отправлять в лагеря..."

Я отлично помню Сакенова и все подробности своих двух встреч с ним.

Меня привели к нему в два часа ночи из кабинета Михайлова, дрожащую в преддопросном ознобе. Я не хотела никуда идти без своего следователя, которого уже не боялась. Капитан испросил по телефону разрешения явиться вместе со мной. Сакенова заинтересовало, почему я боялась идти без Михайлова. Я пыталась объяснить ему, что Михайлов обращается со мной по-человечески, а как будут обращаться другие, не знаю: может быть, станут бить...

На столе у Сакенова лежали мои тетради, отобранные при аресте, и он долго расспрашивал меня о содержании некоторых набросков. Именно он и разрешил Михайлову дать мне бумагу и карандаши для работы. И тут же предупредил, что все написанное будет оставлено в тюрьме, когда меня этапируют в лагерь. "Или освободят", - многозначительно добавил Михайлов: разговор-то происходил по окончании следствия, но до суда, а Михайлов все еще манил меня условным осуждением. Помню, что Сакенов не откликнулся на его реплику, а у

 

- 82 -

меня сжалось сердце при слове лагерь: значит, осудят...

Однажды, возможно, во время какого-то инспекторского обхода, Сакенов вошел в мою камеру, долго перебирал исписанные листки и полувопросительно заключил: "Собрание сочинений Доры Шток?.." Это был молодой, красивый казах с резкими чертами лица - точь-в-точь как у татарского хана в "Рублеве", в сцене разгрома русскими православного храма враждебного княжества. По такому лицу нельзя судить о характере человека: в нем значительность не исключает коварства, а независимость - жестокости. Но к его реплике по поводу речи Калинина я ничего не добавила, а сестру Жоры Донцова подозревать во лжи не приходится.

Все это исключения, но исключения такого рода, о которых я не имею права забыть. В моей лагерной жизни тоже встречались странные люди с той стороны рва. Но здесь речь не о лагере.