- 30 -

ПЕРЕХОД

В ДРУГОЕ КАЧЕСТВО

 

В то время многое менялось в жизни. Новые воинские звания и формы одежды. Новая Конституция. Новый закон о выборах. Новое направление в пропаганде. Еще плохо забытое живодерство над крестьянами в период коллективи-

 

- 31 -

зации, террор, приуроченный к убийству Кирова, сменился новым психозом «классовой борьбы».

Мы, курсанты (да и не только мы), вскакивая утром по команде «подъем», старались отметить, портрет какого военначальника или вождя снят ночью со стены. Попробуйте представить нашу реакцию на происходящее, учтя наш юный разум. Большинство делало вид, что это их не касается. Но ведь притворство не всем удается.

К своему двадцатилетию я имел очень значительный опыт жизни. Такова моя биография. К тому же (по-пушкински выражаясь), черт дернул меня родиться с жестокой аллергией на голых королей. Со времен зеленой юности и до сего дня меня моя болезнь не подводила. Хорошо сознаю, что разум тут ни при чем. Во времена восхождения к славе «великого кормчего» и иже с ним, когда полные залы людей впадали в экстаз камлания, провозглашая здравицу вождям или гибель их недругам, я чувствовал себя очень, очень плохо: стыд и унижение, и снова стыд. Со мной в такие моменты было всегда так. Нелепость такого поведения меня унижала очень.

Наступила ночь 14 декабря 1937 года. Казарма. Меня тихо будят, и караул солдат стрелкового полка уводит неизвестно куда.

Потребовалось 19 лет прожить в тюрьмах, лагерях и ссылках, чтобы получить признание своей невиновности. И спустя 53 года получить возможность говорить об этом. Много это или мало? Ответьте себе.

Говорить о пережитом хочется. Ведь ясно, что со смертью последних свидетелей тех событий уйдет в небытие очень значительное содержание жизни. И память о конкретных людях и о их муках.

Вернемся в город Кандалакшу. Высоко над заливом и городом есть (или был) небольшой деревянный особняк, хорошо внутри отделанный, комнат на 6. Возле него была добротно-прочная полуземлянка-крепость на 4 камеры-бастиона.

Располагалось это предприятие вдали от жилья и казарм. Хозяином тут был третий особый отдел штаба дивизии. Его начальник — по фамилии Быстров. В нарушение устава строевой службы он никогда не носил на петлицах знаков отличия, и я не знаю его звания. Его помощниками

 

- 33 -

были капитан Никифоров, старший лейтенант Чирков, старшина Шмелев Н. и другие. (Шмелев был жив еще в 1956 году, наверное, в чине генерала).

В ту ночь, 14 декабря 1937 года, караульные солдаты молча впустили меня в каземат упомянутой полуземлянки, которая была плотно населена — тут было человек 10—12, не помню точно. Все они были невероятно грязные и обросшие. По бороде можно было судить, когда арестованы. Все были командирами разного звания из частей нашего гарнизона. Они не были избитыми.

Поражала меня полная потеря личного достоинства. Страх и растерянность превратили их в жалких и мелких. Позднее я понял, как это делается. Профессионализм в палачестве тоже профессионализм.

В других камерах нашего подземелья было, наверное, то же самое. Информации никакой. Караул строгий, сменный, и люди, как в воде. Единственная информация — новый испуганный арестант. Редко кто сохранял достоинство.

Самое противное в предварительном содержании состоит в ощущении того, что ты в поле наблюдения камерной «наседки», а кто она - вопрос.

Внутренний вид нашего узилища был невероятно страшен, темен, низок и сразу убивал мысль сделать заявление, просьбу или протест. Это из книжек старых времен. Даже невозможно было увидеть или услышать солдат охраны. Мы знали лишь то, что они из нашего гарнизона и не из частей НКВД.

Пищу приносили из солдатской столовой стрелкового полка. На допросы водили очень редко. Возвращались с допросов через пять—шесть дней предельно утомленными и пожелавшими говорить о происходящем, тотчас падали на нары и спали тяжело и долго, до суток. Проснувшись, неохотно отвечали на вопросы, что и как было на допросах следствия Эту отчужденность, отказ от обычного человеческого общения было чрезвычайно тяжело переносить. Хотелось понять происходящее, с кем ты рядом, как себя вести, может быть, получить поддержку, но этого не было. Были неизвестность и одиночество, раздавившие сознание, личность.

Наверное, чтобы не сойти с ума, один из арестованных, капитан стрелкового волка, начинал рассказывать нам повесть о трех мушкетерах с подробностями, которых могло и

 

- 34 -

не быть в тексте. Его раза два в неделю вызывали на допросы, других очень редко — раз в месяц. Позднее он говорил, что его у следователей в кабинетах используют в качестве уборщицы помещений. Был ли он камерной «наседкой»? Может, и был, но по принуждению. Однажды он принес в камеру лезвие безопасной бритвы и не скрыл это от нас. Она нам была совсем не нужна и лежала в щели стены камеры.

Меня на допрос не вызывали. Прошел месяц. Я догадывался, что арест связан с моим вторым именем, и не боялся примерять на себя два года тюрьмы за это, но все было иначе.

В числе следователей особого отдела при первом моем вызове я увидел старшину нашей полковой школы Шмелева Николая Васильевича. За полтора года в школе у меня к нему было устойчивое уважителыное отношение с долей личной симпатии. Оно сохранилось до сих пор. Думаю, нечто подобное было и в его отношениях ко мне, а знали мы друг друга довольно хорошо, чтобы предполагать и угадывать. Я не знаю, какую роль он сыграл в моем обвинении, но мне известно, что он был вызван в военный трибунал при пересмотре моего дела в 1956 году в Ленинградском военном округе, где я был реабилитирован.

Мое следственное дело вел капитан Никифоров. Он строил из моей мальчишеской персоны матерого английского шпиона, а потом ограничился обвинением в антисоветской агитации с использованием мной документов на чужое имя с целью скрыть свое порочное, враждебное происхождение.

Ему это было легко делать. Я с полной откровенностью отвечал на его вопросы о моем отношении к изменениям жизни в стране, о моих политических взглядах. Если теперь это считается банальной истиной, то в то время это каралось по статье УК РСФСР 58 п. 10. В моем деле нет неправды. Капитан Никифоров не лгал и не выдумывал. Он добросовестно служил строю, системе. За это я на него не в обиде. Зол на другое: зачем они требовали от нас подписи в протоколах самообвинителыного смысла в злых умыслах, применительно к Уголовному кодексу?

Можно же было нас всех осудить и расстрелять и без нашей подписи в протоколах. Так нет же. Жестокости, пытки проводились именно ради этой самообвинительной росписи в протоколах, которая по их страстной юридической ло-

 

- 35 -

гике их работу делала безупречной с позиции права. Чушь несусветная.

После первых допросов и писания странного протокола, в котором сам себя обвиняю, я не мог сообразить, как вести себя дальше.

Подписывать протокол требовалось так: внизу каждой страницы собственной рукой написать: «Протокол с моих слов записан правильно», и расписаться. Такой цинизм меня возмутил, я «закусил удила». В начале тридцать седьмого года чекисты еще оберегали честь мундира и арестантов-военнослужащих не принуждали к подписи с помощью побоев. Они брали подследственных на измор (какое значительное слово в могучем русском языке — «на измор», и как же трудно переводчикам с русского).

На измор — это заставить стоять, лишить пищи, воды, если ты уже лежишь на полу — лишить сна, хлопая по столу крепкой деревянной линейкой над головой строптивого. Если ты, обессиленный, пытаешься бунтовать и драться, гуманные следователи тебя свяжут и будут хлопать линейкой по столу, не давая уснуть. И «контрреволюционер», наконец, сдается и пишет, что протокол с его слов записан правильно, если он еще может писать.

Продолжительность такой процедуры зависела от выносливости «врагов народа», а дежурные с линейкой работали по сменам при непрерывном режиме.

После следствия я заметил одну закономерность: подследственные для очного судопроизводства трибуналом или судом побоям не подвергались, а кто уничтожался по решению троек и особых совещаний—уродовались без границ. Ведь не важно, когда умрет: до суда или после. Все равно умрет, а это зачастую решалось еще до ареста. Одним из таких был генерал-майор Антонов, командир нашей 54-ой дивизии. Я не однажды встречался с ним на допросах. В сущности, процедура допросов сводилась к принуждению подписать нужный протокол. Выяснять-то нечего, все открыто и ясно. Полдесятка глупых вопросов, например: «Почему у тебя старуха мать держала в квартире икону, а ты любил читать Салтыкова-Щедрина?». Неуклюжие ответы, сочиненные невежественными следователями, и вывод: не любил Советскую власть, готовил переворот и убийство Сталина.

Судьба Антонова такова: с момента ареста и до гибели его допрос не прерывался ни днем, ни ночью. Он погиб на

 

- 36 -

допросе. Где они его закопали, я не знаю. Последний раз, когда я с ним встретился на допросе и всунул в его распухшие губы зажженную папиросу, он был бос, его ноги распухли и полопались. Бурки белые были разрезаны ножом, чтобы снять с ног. Этот истерзанный старик, когда-то бравший в бою Крымский Перекоп, укоризненно говорил: «Ах, выдумщики, ах, какие выдумщики». Лет через двадцать, читая Салтыкова-Щедрина, я встретил там этот образ выдумщика и понял, наконец, смысл незлобной ругани несчастного человека.

Рассказывать об этом нужен талант и эрудиция не моего уровня. Все должно переложиться, перейти в народную память, но вряд ли это случится. Я стар и слеп, другие не могут, третьи уже ушли из жизни, никому ничего не рассказав, даже своим детям.

Однажды, находясь на допросе, доведенный до изнеможения бессонницей и стоянием в течение недели, падая, засыпая между окриком «вертухая» и ударом его хлопушки, я все-таки уснул или впал в беспамятство, не помнил, как и почему меня забросили в камеру, и я проспал там сутки. Прошло еще несколько дней, в которые нас никого не вызывали. Узники — народ с воображением, начали строить гипотезы. Что-то произошло вверху. Власть осознала ошибки. Нас скоро освободят.

А произошло всего лишь: недалеко от города Кандалакши разбился о сопку дирижабль, и сотрудники третьего отдела штаба все выехали на место аварии. Вернувшись, они с еще большим усердием стали отрабатывать свои обязанности.

Выходя на очередной допрос, а вернее сказать пыточный сеанс, я взял лезвие безопасной бритвы из камеры с собой. В этот вечер надо мной издевался сам Быстров. Черты лица у него были довольно правильные, лысеющая голова гладко выбрита, лицо — бесчувственная холодная маска. Меня удивила его лексика. Он говорил хорошим, очень хорошим литературным языком, без грубости, подчеркивая этим свое презрение к нам и нашим попыткам защищаться. Он хорошо угадывал мои болевые точки. Обида, беспомощность, унижение искали разрядки. Я взял лезвие бритвы, поднял гимнастерку и остервенело быстро полоснул им несколько раз по животу. Хлынула кровь, прибежали вертухаи, мой Никифоров

 

- 37 -

вызвал гарнизонного врача-хирурга. Я надеялся, что раны будут значительны, но на животе они оказались не опасны, пальцы пострадали сильней. Доктор остановил кровь, порезы защемил скобками, перевязал и удалился. Для классического харакири и для членовредительства лезвие безопаски оказалось неэффективным инструментом.

Мой поступок рассердил «особистов», они не прекращали вымогать подписание протоколов следствия еще несколько дней, ждали, пока у меня заживут раны, а после этого пообещали отправить в городскую тюрьму, а дело передать в трибунал. Я сдался и подписал не с моих слов записанные протоколы, наивно думая достойно защитить себя перед военным трибуналом. Святая наивность!