- 5 -

2. СТАСИК ГАЙДОВ

 

Наконец мостки кончились и мы вступили в мрачный коридор. В нем были двери и глазки. Мне кажется, я узнал тот коридор, в котором, когда меня привезли в Ленинград из армейской контрразведки, меня в одной из таких каморок, где ни встать, ни лечь, держали, сидя, часа два перед водворением в следственную камеру-одиночку.

 

- 6 -

Затем перешли в более широкий коридор и там, отворив дверь одной из камер, кивнули: заходи.

Это была просторная камера с двумя окошками под потолком. Шесть или восемь железных коек, влитых в бетон пола, стояли здесь. На койках не было ничего. Голые железные полосы. Но и это служило тогда ложем, вполне пригодным для сна и отдыха: здесь избалованных не было.

Постелив на железные полосы койки свою, уже порядком потрепанную «прожарками» дезкамер москвичку, сшитую из шинели, я прилег, скорчившись, на это ложе. В камере было почти совсем светло: наступила пора белых ночей и это раннее утро четырнадцатого мая казалось мне ясным и солнечным, хотя солнце в камеру не заглядывало и заглянуть не могло все из-за тех же проклятых «козырьков —«намордников» на окошках.

На душе было как-то особенно спокойно и тихо: смерть отошла от моего изголовья. Она стояла передо мной на фронте, качалась за моей спиной почти два с половиной года в плену (о, если б там кто-нибудь знал, что я — еврей?!), преследовала меня во время побега, издевалась надо мной во время жестокого и дурацкого следствия (как только можно нечто подобное называть «следствием»???), дежурила у дверей моей смертной камеры.

Теперь я перестал чувствовать за спиной ее холодное дыхание. Я был жив в моей стране и мне не грозило никакое разоблачение. Я был самим собой, привыкшим к имени «Сашка», но на самом деле Рафой Клейном, уже достигшим двадцати двухлетнего возраста (далеко не всем тогда это удавалось...). Я решил попросить бумагу и написать заявление с просьбой отправить меня на фронт, искупить кровью, как принято говорить, свою вину перед Родиной. Хотя никакой вины я не ощущал, но знал, что так положено писать, а фронт меня не пугал, чем я лучше других, жертвующих своей молодой жизнью? Фронт лета сорок первого года, когда нас, беззащитных, бомбили денно и нощно, не мог повториться. Да и тогда я не числился среди робких, хотя знал, что не неуязвим.

А может быть направят в лагерь? Неужели там не смогу выйти на сцену? Пусть маленькую, но сцену. Неужели заключение будет длиться вечно? Нет! Даже в мыслях я — советский. Воспитан пионерией и комсомолом, а что они не смогли—дополнило знакомство с гитлеровцами... Пойду на фронт!..

Вероятно, такие мысли владели мной в течение минут

 

- 7 -

двадцати, не более, пока лязганье замка не нарушило тишину.

В камеру вошел заключенный с вещмешком, довольно объемистым, в огромной шапке-ушанке. Глянув на меня, он кинул мешок на койку и обратился ко мне:

— Сколько?

— Чего?

— Сроку, не понимаешь, что ли?

— Замена вышки: двадцать лет каторги.

Вошедший свистнул.

Снова лязгнул замок. Втолкнули еще одного. Тот глянул на нас и, молча, стал, едва кивнув в знак приветствия, устраивать свое ложе.

— Вы все тоже из смертной?— Прервал я молчание. Те замотали головами. Первый повернулся ко мне:

— Из смертной? По пятьдесят восьмой?

Я кивнул. Он усмехнулся: «Позднее подохнешь».

— А вам сколько дали?

Он матюгнулся. Посмотрел на товарища.

— Нам — что?! Мы честные советские люди, не враги народа, не фашисты. Хотели припаять политику да не вышло. Понимаешь? (Я ничего не понимал). Потому в этой тюряге задержали, теперь в другую переведут. Мы (кивок в сторону товарища) здесь временные. Наша статья (он назвал статью кодекса, как я позже узнал — «за воровство») безопасная.

Оба сокамерника были старше меня, выглядели неистощенными и одеты прилично, в штатское.

Снова лязгнул замок. И, как сейчас вижу, в дверях появился очень худой и стройный высокий молодой человек примерно моего возраста.

Он быстро окинул взглядом присутствующих:

— Вы тоже из смертной?

Пришедшие после меня отрицательно мотнули головами.

— Я — из смертной.

Он подошел ко мне, подал руку: «И я оттуда. На шестьдесят первые сутки заменили двадцатью годами каторги».

— И мне тоже.— Обрадовался я.— Только я был в смертной всего двадцать три дня, на двадцать четвертые заменили.

— Повезло.

Я как-то сразу почувствовал в нем интеллигента и мы разговорились. Один из первых вошедших оставил нам докурить и у нас завязалась беседа.

 

- 8 -

Вошедшего звали Станиславом, Стасиком, по фамилии Гайдов. Он был года на два-три старше меня; с последнего курса ленинградского медицинского института оказался врачом на фронте. Как и я при выходе из окружения попал в плен. В виду нужды в медиках немцы его освободили и он стал врачом в Гдове. Помогал партизанам медикаментами, был связан с подпольем (там были партизаны!). При подходе Красной Армии убежал в лес. Он, судя по его рассказу, много хорошего сделал населению и партизанам, все время мечтал убежать к нашим и никак не ожидал, что его арестуют и никто не обратит внимания на партизан, которых он не раз выручал. По национальности он — русский (мать — еврейка, но обрезание ему не делали, что его спасло); попал в плен еще в начале осени сорок первого года поблизости от Таллина.

— А ты?— Он посмотрел на меня.

— Я?..— Вдруг я почувствовал, что меня душат слезы.— Я все время был пленным, скрывал — кто я... Убежал и... сам оклеветал себя на следствии. Мне сделали инсценировку расстрела... Я испугался... стал врать на себя, что они хотели. Наговорил то, чего вообще не было и быть не могло.